Текст книги "Люди песков (сборник)"
Автор книги: Бердыназар Худайназаров
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Молодожены еще не ложились, хотя и у Ани и у Мухамеда слипались глаза, а челюсти сводила сладчайшая зевота.
Мешала Джемаль, она окончательно перебралась в их каюту.
Мать вернулась из больницы с маленьким; ничего красивого и, во всяком случае, заслуживающего внимания в братишке Джемаль не обнаружила. А Союн Союнович орал пронзительнее автомобильного гудка. В каюте пахло чем-то кислым. Словом, семейная жизнь Джемаль надоела. Кроме того, тетя Аня щедро потчевала ее шоколадными конфетами. Это тоже надо ценить!..
Сидя на кровати, вытянув ноги, Джемаль-джан рассматривала в альбоме фотографии, тыкала пальчиком в лица:
– А это кто?
– Наша учительница Мария Васильевна… Моя подруга Катя… – У Ани было умиротворенное настроение, и она вспоминала детские годы в детдоме, школе со светлой грустью.
– А это?
На тусклой любительской фотографии задорно улыбалась курносая девочка в пионерском галстуке; взгляд смелый, губы резко очерченные.
– А это я сама, джанчик, – вздохнула Аня.
Муж взял снимок, приблизил к глазам.
– Подожди, подожди, – медленно сказал Мухамед, отмахиваясь от потянувшейся за фотографией Джемаль.
– Да чего ты?
– Подожди! – вдруг рявкнул Мухамед, и вся кровь отхлынула от его лица, а глаза сузились, стали острыми, как лезвие ножа. – Где же я видел эту девочку?
Аня пожала плечами:
– Во сне видел…
Но муж выскочил тем временем в коридор, побежал сломя голову, крича:
– Непес Сарыевич! Непес Сарыевич! Бушлук! Ур-ра!.
Из кают выглядывали перепуганные соседи, маленький Союн Каналберды проснулся и залился визгливым плачем, а Мухамед метался по палубе, взлетал на капитанский мостик и всех встречных спрашивал:
– Где начальник?
А начальник стоял у понтона, ругался с шоферами, и было заметно, что Непесу Сарыевичу надоело с ними ругаться, и лицо у него было мятое, скучное.
Когда Мухамед с налета сунул ему под нос карточку, то Непес Сарыевич сначала улыбнулся, нет, он желал улыбнуться, но губы странно запрыгали, а потом он засмеялся – нет, это в горле что-то хлюпнуло, словно плеснувшая в канале мелкая волна.
– Айна! – простонал Непес Сарыевич, и если б Мухамед не поддержал, он, вероятно, упал бы.
Так семья Кульбердыевых породнилась с Непесом Сарыевичем.
Старики говорили: "Пути господа неисповедимы", а Союн думал чуть-чуть иначе: "Все хорошо, что хорошо кончается".
Он благословил Хидыра и сестру, но велел свадьбу играть в ауле, чтобы не нанести обиды его почтенным родителям.
Он работал на бульдозере день ото дня ловчее, умнее, в свободные от вахты часы подолгу сидел на верхней палубе, толкая взад-вперед коляску, в которой безмятежно спал Союн Каналберды, изредка бойко посвистывая носом.
И не подозревал отец, каким смешным показался б он чабанам.
А люди "Сормово-27" не усмехались, а молча обходили Союна, чтобы не мешать его размышлениям.
Союн думал, что скоро он приведет детей, и самого младшего тоже, к могиле деда, скажет: "Жилы его ссохлись, кровь его испарилась от безводья!.."
И пожалуй, дети не смогут представить этого, ибо севернее впадины Кульберды-ага уже протянется синяя лента канала, и белые пароходы станут переговариваться там днем гудками, ночью – бортовыми огнями, и пустыня будет не только после весенних ливней, но все лето в счастливом цвету, потому что досыта насладится животворящей водою.
Союн думал о грядущем, говорил младшему сыну: "Тучные поля, пастбища былой пустыни принадлежат тебе, мой малыш. Прими отцовский подарок. Уже сейчас в водах канала я вижу твою судьбу. Чайки прилетели в Каракумы. Это птицы твоего детства, я любуюсь ими впервые на пороге неотвратимой старости…"
Пусть Союн думает – не мешайте.
Раздумья рождают песни, былины, сказания.
И эта маленькая повесть рождена раздумьями о друзьях с земснаряда "Сормово-27".
Перевод В.Василевского
Хошар
Я проснулся в одноместном номере гостиницы и взглянул на часы – ровно шесть. За окном заливались птицы. Я всегда поражался: птицы на карагаче под окном моей ашхабадской квартиры начинали петь ровно в шесть. Здесь, в Бассага, – значит, тоже.
Слушать птиц я не стал, включил приемник – он всегда со мной, этот маленький транзистор, – настроился на музыкальную передачу. В музыке слышны были четкие ритмические удары: то ли топот копыт, то ли постукивание дараков [28]28
Дарак – здесь: специальный гребень, которым пользуются ковровщицы при изготовлении ковров.
[Закрыть]… Но вот мерное постукивание переросло в мощный гул – топот пущенных вскачь коней. «Атча-пар» – «Кони скачут». Сколько раз слышал я эту мелодию, и каждый раз она звучит для меня по-новому. Новые чувства, новые ассоциации, но всегда возвращение к прошлому; стук конских копыт – это прошлое…
Музыка с детства притягивала меня, с детства была моей страстью. Я рос обидчивым, замкнутым, легко уязвимым пареньком. Все, что меня окружало, я воспринимал иначе, чем другие. Узенькие тропки, лучами разбегающиеся от аула, были для меня не просто пешеходные дорожки, – они вели в неведомые миры. А два тополя на окраине нашего аула!.. Я не мог понять, не мог поверить, что для большинства людей это всего лишь деревья, выросшие за нашим аулом.
Первый весенний дождь, теплый, ласковый и тревожный, первый гром, первая радуга были для меня событиями, каждый раз они потрясали меня, пробуждая в душе неведомые доселе чувства.
Бассага!.. Сколько воспоминаний связано у меня с этим местом. Стоит только произнести: "Бассага" – сердце сжимается, перехватывает дух, и хочется запеть.
Нащупывая мелодию, музыкант, задумчиво прикрыв глаза, легонько перебирает струны. Что вспоминается ему? Может, картины, всплывающие в памяти, рождают новую мелодию?
И может быть, то, что видится мне сейчас, когда я ранним весенним утром стою в бассагинской гостинице у распахнутого настежь окна, тоже достойно стать песней? Не знаю. Уверен в одном: рано или поздно я должен рассказать обо всем, что здесь было. Что это будет: песня, поэма, баллада, повесть?..
* * *
Третья военная зима, суровая, необычайно холодная, пришла и сюда, в Лебаб. Я заканчивал тогда седьмой класс и работал табельщиком в зерноводческой бригаде.
Затемно поднявшись с постели, я первым делом брал в руки сыромятные чарыки: не оборвались ли бечевки, хорошо ли просохла подошва. И вот портянки-то… да, мокрые… Как бросил вчера, так и лежат, не было сил повесить.
В казан стараешься не заглядывать подольше, твоя доля похлебки, где добрая половина клевера, никуда от тебя не уйдет.
Напяливаешь отцовский чекмень, в который вполне можно засунуть двоих таких, подпоясываешься старым платком и – грудь вперед, навстречу метущему по снежным полям ветру – идешь в школу.
Первыми замерзают уши. Уже через несколько минут начинает казаться, что они сейчас отвалятся. Тереть, тереть!.. Но для этого надо вынуть руки из рукавов, и вот уже и руки окоченели. Ладно, потерпят, руки ни у кого еще не отвалились отмороженные… Развести бы костерок возле арыка, погреться, да спичек нет…
Из школы я приходил в полдень. Я точно знал, где лежит кусочек лепешки – мой обед, но старался даже не подходить близко. Только уж если закружится голова… Я ведь лапшу буду есть – положено как члену бригады. Не взглянув на лепешку, но не переставая думать о ней, я бросал тряпичную сумку с учебниками, хватал сажень, которой делал замеры, и отправлялся в бригаду. Нужно было спешить – меня ждали.
Никто не имел права уйти на перерыв, пока я не замерю, сколько сделано до обеда. Но даже если кто-нибудь и уйдет, не дождавшись, лапши все равно не получит – по распоряжению председателя лапшу из колхозных продуктов давали только тем, кто до обеда сделал пол нормы.
Чтоб точно выполнять это распоряжение, нужно было иметь каменное сердце – многие, как ни старались, дать норму не могли. И я хитрил, намерял больше, чем было, – у меня не хватало духа лишить обеда людей, которые работали честно, не разгибаясь, но были слабей других.
В тот день, повесив сумку на деревянный остов кибитки, я, как всегда, схватил сажень и отправился в поле.
Миновал два тополя на северной окраине аула, обогнул поросший бурьяном солончак и уже свернул к Амударье, когда за спиной моей всхрапнул конь. Я оглянулся и увидел серого председательского иноходца. В бригаду едет. Плохо дело! Многие сегодня останутся без обеда.
Я посторонился, давая дорогу. Председатель поравнялся со мной и придержал коня. Кивком ответив на "Здравствуйте", он внимательно, с головы до ног, оглядел меня. Потом вдруг опустил голову, словно застыдился, что так пристально разглядывает человека, и молча начал постукивать пальцами по луке седла.
– Вот что, парень, придется забрать у тебя из бригады пять человек. Пять хороших работников.
– На хлопковые карты? – спросил я.
– На хлопковые?.. Нет, парень, дело посерьезней. В Бассага надо ехать. Чистить канал. На месяц. – Он достал из кармана сложенный вчетверо листок, развернул. – Вот запиши: Тулпар Ходжамма, Маман Амангельды, Халлыва Карахан, Аксолюк Бурджулы, ну и Тархан Хидыр, то есть ты. Вечером всех приведешь в контору.
Считая, видимо, вопрос исчерпанным, он хотел было повернуть коня, но взглянул на меня и сказал сердито:
– Что-нибудь не ясно?
– Ясно… Только… Тулпар отец не отпустит.
– Как это не отпустит? Почему?
– Потому что взрослая девушка. На выданье.
Председатель внимательно, словно в первый раз видел, посмотрел мне в лицо. Удивления в его взгляде, пожалуй, было больше, чем злости.
– Болтаешь много! Аксолюк тоже невеста. Вон их сколько подросло!.. Если всех дома держать, и ехать некому!
– Да Ходжамма-ага лучше сам возьмет лопату, а дочь не отпустит.
– Ну если у него в семьдесят лет хватит сил выгребать глину с глубины в три роста, можем его послать! Там не количество нужно, не список, – работники нужны! Понятно?
– Мне-то понятно…
– А раз тебе понятно, объясни тем, до кого не доходит. Раньше мы на хошарные работы хоть каких-никаких – пожилых, подростков, но все же мужчин посылали, теперь и такой возможности нет. Сейчас канал чистить посылаем на месяц, а скоро, может, и чабанами в пески женщин отправлять придется! Да, да, чего ты на меня вылупился?
Я был так поражен, что не заметил, как он уехал. Стоял, опустив голову, и думал: что ж это будет? Как там сейчас холодно, на канале, – здесь-то ноги к земле примерзают, словно босиком ходишь. Ну, ноги ладно, чарыки починить можно, подошву потолще поставить. Может, и в колхозе дадут кое-что из одежды. Продуктов-то наверняка отпустят. Целый месяц на холоде, а какая работа!..
Но как же мне быть: Аксолюк – я не знаю как, а Тулпар отец не отпустит. Он ей и в контору-то вечером не разрешает пойти. Достанется тебе сегодня, Тархан, будешь до ночи гонять: то за одной, то за другой…
Чтоб раньше времени не поднимать в бригаде панику, я помалкивал до самого вечера. И только когда уже стемнело, замерив дневную выработку, объявил, что четверым: Тулпар, Халлыве, Маман и Аксолюк нужно сегодня прийти в контору.
– Мало сделали? – удивилась Тулпар.
– Наоборот, больше, чем вчера.
– Чего же тогда в контору?
– Председатель велел.
– А не знаешь зачем?
Я придумывал, что ответить, но Халлыва опередила меня.
– Я никуда не собираюсь идти, – сказала она, спокойно увязывая собранные днем дрова. – Если председатель по мне соскучился, пускай сам приходит! А у меня на вечер люди позваны. Придут, участок вскопать помогут – должна я их накормить? А я из дому до рассвета вышла! И спину разогнула один раз – как лопата сломалась!.. Целый день заросли эти носом пашешь, как кабан какой! В контору! Сиди там до полуночи да любуйся на председателя!.. Не пойду! И не говори потом, что не слышал! Если что надо, пусть тебе скажет, завтра передашь!
– Чего оставлять на завтра, сейчас скажу!
Халлыва, взваливая на спину вязанку, удивленно взглянула на меня.
– На хошар надо ехать. В Бассага. Ты поедешь, Тулпар, Аксолюк и Маман. На месяц.
Женщины заговорили разом и все, а не только те, кого я назвал:
– Месяц там жить?
– Господи!
– Спятили совсем!..
Я взглянул на Тулпар. Она стояла, опершись подбородком на ручку лопаты, и недоверчиво улыбалась.
– Ты это всерьез или попугать решил?
– Какое пугать! Я тоже еду.
Я думал подбодрить девушку таким сообщением, но ей это почему-то показалось смешным. Она вроде и не очень огорчилась, улыбнулась как-то непонятно, и все.
– В Керки на базар не выберешься – холодно, – сказала Маман, когда мы шли домой. – А тут целый месяц на ветру, на морозе!.. Пускай мы, бабы, чего только не натерпелись, все одолеем, девчонок-то зачем трогать? Там же народ – не поймешь, кто откуда, ни закона, ни порядка – собака хозяина не знает! И девок в такое место!..
– Ну чего зря болтать! – с досадой отозвался я. – Найдешь в колхозе хоть одного здорового мужика, чтоб на хошар отправить? Стариков-то ходячих по пальцам пересчитать можно. А про беспорядок это ты зря. Каждому колхозу отдельный участок, жить будем своей бригадой. Да и девушки наши не курицы: схватил да поволок!.. Сумеют за себя постоять!..
– Ха-ха! – басовито хохотнула Аксолюк, до тех пор не подававшая голос.
– Чего смеешься? – спросила ее Тулпар, не переставая все так же странно улыбаться.
Аксолюк поправила платок, съехавшим на глаза, высморкалась двумя пальцами и, хихикнув, сказала:
– Да так, смешно стало. Не курицы, говорит…
– А хоть бы и курицы!.. – Тулпар усмехнулась. – Авось не позарятся на нас тамошние шакалы!
– На тебя-то, может, и не позарятся! – Аксолюк окинула ее критическим взглядом. – Вон ты какая тощая! А уж если я в руки попадусь, ни один не упустит! Так и схрупает!..
– Разные шакалы встречаются… – задумчиво отозвалась Тулпар, прищурив красивые глаза. – И вкус у них разный… – Она снова улыбнулась.
– Ох, девушки! – Маман покачала головой. – Вам все смешки, а там не до шуток будет!
– Ничего, как-нибудь… – невесело отозвалась Тулпар.
– А лапшу с мясом будут давать? – озабоченно спросила Аксолюк. Еда ее интересовала больше всего на свете.
– Двойную порцию! – не замедлил ответить я. – Может, и хлеб давать будут!
При упоминании о хлебе Аксолюк повеселела, глаза у нее сверкнули, губы шевельнулись, она вскинула голову, хотела что-то сказать, не сказала… Потом, вздохнув, протянула мечтательно:
– А председатель и кладовщик небось вдоволь хлеба едят!.. – И, снова вздохнув, провела ладонью по губам.
Тулпар удивленно взглянула на подругу.
– Всегда помалкиваешь, а сегодня как прорвало тебя!..
– А надо сразу показать, что можем постоять за себя! Раз на такое дело идем!..
Ей никто не ответил. Мы уже подошли к аулу. Я еще раз попросил женщин, чтоб не заставляли ходить за ними, сами бы шли в правление. Но когда, напившись чаю, я явился в контору, там были только Аксолюк и Маман.
* * *
Привыкаешь к чему-нибудь и начинаешь думать, что так и должно быть. Так должно быть, что, возвратившись в темноте с поля, идешь в контору, и начинается еще что-то вроде рабочего дня, вернее, рабочей ночи.
Три группы людей приходят по вечерам в это глинобитное здание, состоящее из двух комнат. Первая – бригадиры, табельщики, конторские служащие, заведующие фермами, – эти обязаны являться каждый вечер и сидеть зевать до полуночи.
Вторая – люди, вызванные председателем, большей частью те, кто по какой-то причине не вышел на работу или вышел, но не выполнил нормы, а также те, кто, по мнению бригадира, нуждается в проработке.
Третья – те, что приходят к начальству сами, с какой-нибудь своей просьбой.
Сегодня народу собралось полно, но моих пришли только двое. Ничего не поделаешь, придется идти по домам.
…У Халлывы действительно собралось несколько соседок. Пока что они сидели у огня, грели руки и болтали.
– Чего ты? – недовольно встретила меня Халлыва. – Чего явился? Я же предупредила: не приду. Видишь, люди? Нужна ему Халлыва – милости просим!
– Не хочешь, не ходи… – начал я, хорошо зная, как можно вытащить Халлыву из дому. – Но председатель прямо сказал: "Если Халлыва не явится, мы не сможем даже приступить к главному разговору. Вопрос чрезвычайной важности, и мне необходимо посоветоваться с этой женщиной".
Халлыва выпрямилась, громко кашлянула, взглянула на подруг.
– Посоветоваться ему надо!.. – она усмехнулась. – А сам что, головы на плечах нет? Халлыва – туда, Халлыва – сюда, а свои дела стоят! Не знаю даже, что делать… Ну ладно, вы тут пока попейте чайку и начинайте, а я быстренько… Неловко вроде: будут там сидеть ждать…
С Тулпар дело оказалось сложнее, впрочем, другого я не ожидал. Когда я вошел, девушка сидела возле матери, положив голову на колени, и молчала. Ходжамма-ага чинил чарыки.
Увидя меня, старик снял очки, сунул их в карман и отложил обувь в сторону.
Мать из своего угла бросила быстрый взгляд на мужа, потом на дочь, опять на мужа… Ясно было, что тут только что крупно поговорили.
Я чувствовал себя виноватым, хотя знал, что ни в чем не виноват перед ними. Если бы у меня было личное дело к Тулпар, я просто повернулся бы и ушел, но меня прислали по делу, по важному, можно сказать, государственному делу. И я не стал присматриваться к тому, что происходит. Поздоровался и сказал:
– Тулпар! Твои подруги ждут тебя в конторе.
В ответ – молчание.
Я не знал, чем это все кончится, по добавить мне было нечего, и я повернулся к двери – пусть лучше отругает председатель, чем сидеть здесь и ждать. В дверях я чуть-чуть задержался, надеясь, что хозяин дома откашляется и окликнет меня: "Пусть ни председатель, ни подруги не ждут Тулпар. В контору она не пойдет, в Бассага не поедет!"
Но никто не кашлянул, никто меня не окликнул. Это было уже совсем плохо, потому что никакой ясности: едет она или не едет. Занятый этими невеселыми мыслями, я шел к конторе, стараясь шагать помедленнее, как вдруг за моей спиной кто-то кашлянул. Это была она – Тулпар!
– Вот молодец! – сказал я.
Тулпар не ответила – видно, не остыла еще и не расположена была к разговору.
Некоторое время я молчал, чтоб снова не остаться без ответа. Но у самой конторы, когда мы проходили по мосту через арык, я не выдержал:
– Тулпар! Отец отпустил тебя?
Она медленно повернула голову, взглянула на меня и промолчала. Лицо ее, освещенное луной, было непроницаемо.
ТУЛПАР
Женщины как сейчас помнят день твоего рождения и помнят, что день этот не принес радости твоему отцу. Весть о том, что у него родилась дочь, Ходжамма-ага встретил равнодушно. Если его спросить, он не сможет не признаться, что был разочарован – ждал сына, да он и не собирался скрывать свое недовольство. Во всяком случае, Бибиш-эдже сразу почувствовала, что прогневала мужа.
Мужчины могут быть мягкие, открытые или замкнутые, суровые, но ни один из них, каков бы ни был его нрав, не отпустит без подарка человека, принесшего весть о рождении сына. Самые суровые, самые сдержанные мужчины, никогда на людях не обнаруживающие отцовских чувств, стоит им остаться наедине с сыном, склоняются над колыбелью, откидывают покрывало и подолгу смотрят на крошечное личико младенца.
Не то с дочерьми.
Когда ты родилась, Тулпар, одна из соседок пришла поздравить твоего отца. Она не увидела не только подарка, но даже улыбки на его лице.
А ты росла, ничего не зная об этом, щебетала и веселилась, согревая всех вокруг доброй открытой улыбкой. И наконец стала тем, что ты есть, – лучшей девушкой в ауле, гордостью и украшением отцовского дома.
Природа расщедрилась, ничем не обделила тебя. И красота, и скромность, и ум. Заметная среди девочек-ровесниц, как заметен в отаре золотистый ягненок, ты рано стала привлекать внимание. Ты еще только оканчивала семилетку, а десятки людей уже не спускали с тебя глаз, мечтая взять невесткой в свой дом.
Теперь-то отец был очень внимателен к своей Тулпар, он так заботился о твоем будущем!.. Мне иногда казалось, Ходжамма-ага ко всему ревнует тебя. Он то и дело заговаривал о том, что девушка, хранящая честь семьи, должна быть серьезной и строгой, чтобы, не дай бог, не опозорить родителей. Он говорил это не тебе, но так, чтобы ты слышала.
И ты старалась быть благонравной и послушной. Но это вовсе не значило, что ты готова была слепо повиноваться родительской воле. Не знаю, когда впервые ты научилась поступать по-своему, но в последний год ты частенько принимала участие в ночных работах то у одной, то у другой соседки, хотя отец строго-настрого запретил тебе выходить по вечерам из дома.
Когда это случилось впервые, разразился скандал. Наутро одна из женщин рассказывала: "Ходжамма-ага так избил вчера Бибиш!.. И все потому, что отпустила дочку помочь Назик!" В тот же день я услышал эту новость в другом изложении: "Тулпар показала, на что способна! Отец запретил, а она взяла и пошла!.. Вернулась чуть не под утро! Говорят, и лупил он ее… Не захочет больше уходить ночью из дома!.."
Не знаю, что тут правда, что выдумка, по точно знаю: даже если тебе и не разрешат, ты все равно пойдешь помогать людям. Знаю, что отец негодовал, считая твое непослушание дерзостью, кричал на тебя и на мать, возможно, поднял на тебя руку. Но знаю: ты не заплакала и занесенный над тобою кулак не опустился.
"Чего ж не бьешь? – спросила ты отца. – Жалко или боишься?"
Оторопев от твоей дерзости, отец не мог вымолвить ни слова. А ты говорила и говорила… Я словно слышу твои слова:
"Когда я узнала, что ты не рад был мне, что срывал зло на маме, не сумевшей родить тебе сына, я не поверила, не хотела верить. Потом убедилась, это так: сыновья отцам дороже, чем дочери. Став взрослой, я научилась сочувствовать тем, у кого нет сына. Но я понимала: в том, что я родилась девочкой, моей вины нет, и я не потерплю унижений, связанных с тем, что я существо женского пола. Говорю тебе прямо: не потерплю!..
За что ты хотел ударить меня сейчас? За то, что я помогла соседке, вдове солдата, вскопать огород? В чем еще можешь ты меня обвинить? Почему поднял на меня руку? Только потому, что я девушка, а девушке положено сидеть вечером дома? Если бы ты сам откликнулся на ее просьбу, я, может, и осталась бы. А может, и нет. И знай: если меня снова позовут на помощь, я пойду, говорю тебе это заранее. А приедут бахши, я пойду слушать музыку, хотя ты уверен, что это неприлично. Музыка приносит людям радость, дает отдых, а мы работаем не меньше мужчин, и музыка нам нужна не меньше".
В начале прошлого лета – года через полтора после твоего объяснения с отцом – к вам явилась мать Мулькамана. Я еще утром слышал от женщин, что Карабине собирается сегодня к вам, и вовсе не для того, чтоб справиться о здоровье твоих родителей.
Ты сразу догадалась, зачем пришла эта женщина, – больно уж она тебя расхваливала. И в тот момент, когда, по обычаю, девушке полагается удалиться и мать сделала тебе знак, ты так на нее взглянула, что бедная тетя Бибиш залепетала про жару на улице, про то, что у тебя болит голова…
– Конечно, конечно! – подхватила Карабике. – Зачем ей в такую жару на улицу, она же у нас розочка – сразу солнцем прихватит! Такую девушку беречь да беречь и от мороза и от жары! Пускай Аксолюк целыми днями на солнцепеке преет – только крепче станет!.. Ну и нехороша же, бедняга! Да… Вот вроде в каждом доме девушки, а если всерьез, только вашей Тулпар и можно гордиться. Я это всем матерям прямо в глаза! Ну, а насчет парней, не мне говорить, и так известно: один есть, достойный Тулпар, – мой Мулькаман! Не хвастаюсь, ей-богу, не хвастаюсь, хоть кого спросите, парень что надо! А на фронт не взяли, глаз, мол, у него не совсем, так ведь в мужчине не глаза главное… Хи-хи-хи!..
Ты не выдержала, усмехнулась. Карабике расценила твою улыбку как добрый знак. Она уже обдумывала, на какой калым можно согласиться, но ты снова взглянула на мать, и та поняла, что пора провожать гостью.
– Дорогая Карабике! Я поняла: ты пришла оказать нам честь. Дочку нашу нахваливаешь – спасибо на добром слове. Насчет сына твоего плохого не скажу – прекрасный парень. Одно не подходит: в этом доме девушку не купишь. Пока дочка сама не скажет, сватов принимать не будем.
Да, ты сумела поставить так, что родители уже не перечили тебе, а если отец иногда и поднимал шум, то просто так, из приличия, чтоб не говорили, будто он равнодушен к судьбе дочери.
Правда, одно событие всерьез взволновало твоего от-на. Не он один, любой человек, имевший взрослую дочь, пришел бы в панику. Но Ходжамма-ага лишний раз смог тогда убедиться, как умна и осмотрительна его Тулпар.
Председатель предложил тебе уйти из бригады и поступить помощницей счетовода. Ты отказалась сразу и наотрез. Поблагодарив председателя за заботу, ты сказала, что не хочешь расставаться с подругами. Матери ты объяснила иначе. Может, сейчас твои слова покажутся кому-то смешными, но это было скорее грустно… Ты сказала, что в поле работать тяжело и ты с удовольствием пошла бы в контору, но тебе нечего надеть – ни одного незалатанного платья, а там люди все время, из района приезжают… "Пусть Акыма идет в контору, – сказала ты, – у нее нарядов полно".
Многие говорили тебе о любви. Парней можно понять: как устоять перед этими глазами, перед этой тихой улыбкой, перед негромкими твоими речами?.. Ты слушала, улыбалась, молчала… И правильно, глупо было бы верить всем твердившим о любви. Но и не верить нельзя, нельзя ж никому не верить!.. Не знаю, как другие, а я не могу осуждать Акыму. Да, она ошиблась, доверившись приезжему негодяю, но я не могу не возмущаться, когда, осуждая девушку, многие и не поминают о парне – будто в случившемся виновата она одна.
Если что-то где-то пропало, во всех домах проверяют запоры. После случая с Акымой родители стали срочно выдавать дочерей – за кого придется.
К вам тогда прибыли родичи из соседнего села. "Я не пойду за родственника!" – сказала ты. Мать пыталась уломать тебя, уверяла, что ничего нет лучше, чем укрепить родство, что многие только о том и мечтают, ты была непреклонна. "Я выйду замуж тогда, когда мне подскажет сердце!"
Разговор был окончен, больше мать не приставала к тебе со сватовством.
Отец еще пытался иногда навязывать тебе свою волю; и сегодня у вас в кибитке я увидел, что ты опять спорила с ним.
* * *
…Мы медленно тащимся на скрипучей арбе по разбитой дороге, усыпанной комками замерзшей глины, и я не могу удержаться от смеха, вспоминая, какой торжественной телефонограммой отрапортовал райкому наш председатель: «Бригада в составе шести человек отбыла на очистные работы в Бассага».
Сказано, конечно, громко, но, думаю, председатель и не собирался хвастаться, просто доволен был, что удалось сколотить хоть какую-то бригаду и выполнить приказ. Кто-кто, а я-то прекрасно знаю, чего стоит на целый месяц отнять у колхоза шесть работников. Председатель как от собственного тела оторвал эти шесть пар рабочих рук.
Все это я понимал, но все-таки не мог удержаться от смеха, вспоминая его телефонограмму.
"Бригада из шести человек"!.. Шестеро-то нас шестеро, седьмой дядя Касым – возчик. Четыре женщины, я и Гыразлы-ага. Старика председатель дал нам в придачу, чтобы берег имущество, кипятил чай, готовил кое-какую еду и, главное, – председатель не раз подчеркнул это – следил, чтоб никто не обидел девушек.
Мы замолчали сразу, как выехали из села. Арба, влачимая двумя волами, неспешно громыхала по дороге вдоль берега большого арыка, и я с каждой минутой все отчетливее ощущал, как отмерзают у меня на ногах пальцы, иногда мне казалось, что их уже просто нет. А ведь чарыки у меня что надо. Вчера отпросился пораньше и весь вечер латал их. И портянки крепкие, братова жена отдала мне на них совсем еще целую полотняную рубаху. Я подыхал от холода, но даже виду не подавал: я, бригадир, руководитель, разве я могу обнаружить слабость перед женщинами? Как я взялся за уши, как стал их тереть, не заметил. Заметил лишь, что Тулпар сочувственно смотрит на меня и улыбается своей мягкой, чуть смущенной улыбкой.
– Надо же чем-нибудь заняться… – небрежно бросил я, продолжая потирать уши: раз уж засекли – все равно! Я даже усмехнулся, но мне хотелось не усмехаться – реветь!.. Да, да, реветь! Реветь от слабости и бессилия. Все-таки близко у нас расположены смех и слезы; только что я хихикал, вспоминая рапорт председателя, а сейчас отворачиваюсь от Тулпар, чтоб она не заметила, что глаза у меня наливаются слезами.
Все мы сидели спиной к резкому обжигающему ветру, только Касым-ага вынужден был подставлять ему лицо. Если он хоть на минуту опускал длинную хворостину, которой погонял волов, те сразу сворачивали в сторону – поискать у придорожных кустов чего-нибудь съедобного.
– Чего притихли? – Касым-ага обернулся к нам. – Поболтали бы, всё веселее!..
– А нельзя хоть чуть-чуть скорее? – не отвечая ему, спросила Халлыва.
Касым-ага успел уже сунуть под язык щепоть жевательного табака, а потому отозвался не сразу.
– Нельзя, милая, – сказал он, сплюнув табак. – И так на третьей скорости жму.
– Чего жмешь? – не поняла она.
– Третью скорость! Больше не могу.
– Плохи твои дела! – Халлыва подмигнула прижавшейся к ней Маман. – Если так только можешь жать, значит, устарел Касым-ага!
– Хватит! – обрезала ее Тулпар. – Лучше уж молчать!
– Эх, девушки! – Халлыва вздохнула. – Привыкать надо. Там не такого наслушаетесь! Уж если на месяц из дому решились! Так, что ли, Аксолюк?
– Не знаю… – Аксолюк поежилась. – Я вот думаю, пропадем мы сегодня ночью! Окоченеем!
Халлыва усмехнулась.
– Рядом такой молодец, – она кивнула на меня, – а ты – окоченеем!.. Неужто не согреет? Как, Тархан-джан, справишься?
До Аксолюк, как всегда, не сразу дошла эта грубоватая шутка. Потом ее большое полное лицо стало мрачным, как сегодняшняя погода, и она, мельком взглянув на Тулпар, сердито бросила:
– Сама спи с чужими мужиками!
Маман прыснула, и Аксолюк, решив, видимо, что удачно обрезала Халлыву, добавила:
– А если он тебе молод, вон Гыравлы-ага или Касым-ага! Любого бери! Ха-ха-ха!..
Гыравлы-ага, до тех пор сидевший тихонько, пригревшись под тулупом, заерзал всем своим сухоньким телом, и из-под тулупа, словно из подземелья, послышался сдавленный кашель.
– Вот! – Маман усмехнулась. – Вам только бы шуточки шутить, а человек обеспокоился. Решил, и впрямь зададите ему задачу!
Гыравлы-ага высунул из тулупа голову и засмеялся, не переставая кашлять. Смех у него был сиплый, как шипение закипающей воды.
– Касым! Останови, ради бога! Подперло… Останови, говорю! Осрамишь на старости лет! Трудновато в мороз этакие дела справлять, а что поделаешь? Останови, тебе говорят!..
Волы стали, и старик кряхтя сполз с арбы.
– Ну, – Касым-ага повернулся к нам, – давайте перекур делать – пять минут! У кого ноги затекли, у кого поясницу ломит – размяться можно! А замерзли, разводи костер – погреемся малость!
Все мигом соскочили с арбы. Вскоре сухие сучья громко трещали в костре, и рыжие языки пламени высоко вырывались вверх.
И снова поскрипывает арба, и все молчат, никому не хочется ни шутить, ни разговаривать.