Текст книги "Люди песков (сборник)"
Автор книги: Бердыназар Худайназаров
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
– Тесно, что ли, Гыравлы-ага? – спросил я, заметив, что старик беспокойно возится, словно устраивается удобней. – Может, подвинуться?
– Не в том дело… Продрог, как из тулупа своего вылез! Вроде бы и опять закутался, а тепла того нет, ушло…
– Тепло ушло! – не поворачиваясь, отозвался Касым-ага. – Скажи лучше, время наше с тобой ушло!.. Ты как, дожил до возраста пророка?
– Скажешь тоже! Пророку-то шестьдесят три было?
– Да.
– Ну это я еще когда перевалил… По второму кругу пошел. А вот отпраздновать не пришлось.
– Чего ж так? Овцы не нашлось – прирезать? На тот свет думаешь скотину забрать? Никому еще не удавалось. Так что не скупись, Гыравлы, вон на тебе какой грех. Возраст пророка не отпраздновал!..
– И чего это ты, Касым, богача из меня строишь? Откуда у меня скотина – праздники всякие устраивать? Каких-нибудь пять мешочков зерна…
– У тебя? Да я голову дам на отсечение, у тебя овец десятков пять! Корова с теленком! Верблюдица с верблюжонком!.. Что, не так?
– А уж ты хочешь, чтоб совсем ничего не было?.. – неопределенно ответил Гыравлы-ага и закашлялся. Кашлял он долго. Потом сказал: – На развод-то должен я скотину иметь?
– Ничего себе – развод! – хохотнул Касым-ага. – При таком богатстве по теперешним временам не то что рождение справить – жену молодую заиметь можно! Неплохо, а?.. Сидел бы сейчас у теплого очага, молодая кости бы твои разминала, чайку зеленого заварила бы!.. Не было б у тебя этого поганого кашля…
У Гыравлы-ага вспыхнули было глазки, но он тут же вздохнул и закашлялся.
– Старый греховодник! – сквозь кашель выдавил он. – И не совестно говорить про такое?
– Так ведь я не девушку тебе прочу. Вдову возьми. Какие есть вдовушки – загляденье! Гноишь добро, а мог бы за это свое богатство с такой красоткой услаждаться!.. Жадный ты, Гыравлы. Такой жадный!.. Вот едешь на хошар, нет того, чтоб барана в арбу сунуть – подкормить женщин, бедняг. На джугару надеешься, что от колхоза положена. Взял бы барана, и тебе хорошо – грех с души, и они, бедные, сыты были бы!..
Гыравлы-ага не ответил.
– Беда!.. – Касым-ага сокрушенно покрутил головой. – Сколько раз зарекался не судить, кто годами старше. А не могу, терпения не хватает!
– Чего это ты про нехватки завел? Или взаймы хочешь? Нет, Касым, хоть на богатстве моем ты и обсчитался, но насчет праздника я согласен: надо справить – как-никак возраст пророка!.. Вот вернемся, буду барака резать! Точно тебе говорю – прирежу.
– Если кашу с бараниной, на всех, может, хватит… – мечтательно сказала Аксолюк.
– Можно, можно и кашу! – с готовностью отозвался Гыравлы-ага и пристально посмотрел на девушку. Трудно было определить, что это за взгляд, теплоты в нем не было, доброты – тоже.
Не совсем это верно, что глаза – зеркало души. А все же и взгляд говорит о многом.
"Хочется каши с мясом? – словно спрашивали Аксолюк глаза Гыравлы-ага. – Ладно, накормлю тебя кашей с мясом. Наешься, а завтра что? Плохи, девушка, твои дела: кашу с мясом больно любишь, а каши у тебя нет. Вообще-то ты ничего. И скромная. Я бы, пожалуй, каждый день кормил тебя кашей с мясом. А?.."
Может, и не было этого в его взгляде, может, мне показалось, потому что я знаю, как жаден этот старик. Нет, все равно добрый и мудрый человек не стал бы такими глазами смотреть на голодную девушку, годившуюся ему во внучки. Что говорить: Гыравлы-ага не из тех, кого по-сле смерти помянут добрым словом. Никто в нашем селе не может сказать, что Гыравлы-ага когда-нибудь помог ему. Он человек не злой, но скаред, эта ненормальная жадность и ему самому испортила жизнь.
Жена его, говорят, была великой мученицей, умерла еще до войны. Гыравлы остался вдвоем с взрослой дочкой. Сын его еще раньше отделился и жил своим домом. Мало того, участок земли – рядом с отцовским – он поменял на другой, на окраине села, и туда перевез кибитку. Сестра стала жить с ним. К отцу сын Гыравлы-ага не хаживал, а если и приходил, то не чаще других односельчан.
Дело в том, что, овдовев, Гыравлы-ага привез себе из райцентра новую жену. Вот тогда-то дочь и ушла из дома.
Вскоре началась война, и сына Гыравлы-ага вместе со всеми мужчинами взяли в армию. Жена Гыравлы-ага, привезенная им из райцентра, куда-то пропала, и вскоре стало известно, что старик обхаживает одну незамужнюю, обещая выдать за ее брата свою дочь, то есть хочет жениться обменом.
Гыравлы-ага почти осуществил свой план, но, когда он привез к себе женщину, дочь его бесследно исчезла из села. Сперва все думали, что Гыравлы-ага отдал ее, как и обещал, брату новой жены, но оказалось, что девушка благополучно добралась до Ашхабада, живет и учится там.
Все эти события привели к тому, что люди стали избегать Гыравлы-ага; высокая, толстая стена образовалась между ним и односельчанами. Старика не только не любили – не уважали. И когда председатель назвал его имя среди тех, кто должен ехать в Бассага, я не сразу поверил, думал, шутит. Неужели он правда думает, что от такого человека может быть польза? Но, как говорится, начальству виднее.
Вечерело, становилось все холоднее. Когда солнце село, ветер вроде утих – уже не пробирал насквозь, зато мороз стал еще сильнее. Мы устали, продрогли, настроение у всех никуда. А проехали только треть пути.
Когда чужие друг другу люди, особенно если они разного достатка, отправляются в дальний путь, через некоторое время возникает неловкость: надо поесть, каждый голоден как собака, но первым раскрыть кошелку никто не решается. Как Гыравлы-ага развяжет свой тугой мешок, если у него там и настоящие пшеничные чуреки, и здоровенный кусок каурмы – зажаренной в сале баранины, а он точно знает, что я, например, в лучшем случае могу вытащить лепешку, испеченную из ячменной муки пополам со жмыхом? Впрочем, ту каурму Гыравлы-ага все равно не достал бы, даже если бы был один. Я уверен, что мясо это он через месяц повезет обратно – благо, не портится. Чуреки съест; когда засохнут, станет размачивать в пиале с чаем, но до каурмы не дотронется. Вот для чего он ее везет? Хвастаться? Нет, он все больше прибедняется. Просто приятно хоть таким образом ощутить свое превосходство над другими.
Как я и думал, первой предложила поесть Халлыва.
– Ну хватит, так и помереть недолго! Стесняться нечего – у кого что есть! Если у кого совсем ничего, ко мне двигайтесь: чем богата, тем и рада! – Она достала узелок с едой, развязала и положила посреди, между нами.
– И правда! – с готовностью отозвалась Аксолюк. – Я и ела-то на рассвете, кашу из джугары. Еще и не разварилась!..
Гыравлы-ага достал свои припасы последним. Внимательно смотрел, у кого что имеется, потом зашевелился, закашлялся, вынул банку с кусочками каурмы и лепешку. Подождал, пока Касым-ага тоже приступил к еде, и только тогда сказал:
– Вот… Если кто желает, пожалуйста… От души угощаю.
Аксолюк не могла оторвать глаз от сдобной лепешки, и Тулпар сердито ткнула ее в бок. Я боялся, что та не поймет, но, слава богу, поняла, отвела глаза, вытерла рукой рот, в горле у нее что-то прохрипело, и она сказала сиплым голосом:
– Оказывается, не только председатель с кладовщиком пшеничные лепешки едят!.. Если на молоке замесить…
– Откуда ты знаешь, что они едят? – сердито перебила ее Маман.
– Да сверху яйцом… – продолжала Аксолюк, не слыша Маман.
Тулпар несколько раз громко кашлянула. Аксолюк уставилась на нее, поперхнулась и умолкла.
– На молоке замешена, на молоке… – забормотал Гыравлы-ага. – Ешь, дочка… На! – он протянул Аксолюк недоеденную лепешку.
Девушка умоляюще взглянула на Тулпар, ей так хотелось взять лепешку… Тулпар что-то шепнула ей.
– Не надо, Гыравлы-ага, – сказала Аксолюк, стараясь не смотреть на лепешку. – Боюсь, ты неспроста. Не верится, чтоб вот так даром… – Тулпар снова что-то шепнула ей. – Вдруг завтра попрекать станешь, требовать, кормил, мол, тебя!.. – И она решительно отвернулась.
Гыравлы-ага сперва растерялся. Потом покачал головой и вдруг заговорил, все больше и больше распаляясь:
– Это; понятное дело, не твои слова. Ты девушка скромная, тебе бы и в голову не пришло… А ведь я, старый дурень, от души!.. Ничего, мне не привыкать к людской несправедливости. Нет такого закона, что раз война, нельзя есть пшеничный хлеб. Запасена у тебя пшеница, ешь на здоровье!.. Только ведь завистники кругом – кусок в глотку не лезет! Бога бы молить, чтоб и вам такое, а вы только гневите его: "Гыравлы пшеничный хлеб ест!" А если так всевышнему угодно? Будете злобствовать, не видать вам белого хлеба! Завистники треклятые, чтоб не сказать хуже!..
Старик не на шутку разошелся. Он долго бы еще петушился, да Касым-ага прервал его:
– Чего это ты лютуешь, Гыравлы? Тебе ж не говорят: не ешь. Ешь, коли имеешь возможность. Люди тебя не за сытость, за жадность неизбывную судят! А тут уж ничего не скажешь – есть грех, есть… – Касым-ага вздохнул, стегнул хворостиной волов, замедливших ход, и снова обернулся к нам. – Я думаю, может, потому, что ты войны не видел? Побывал бы там, может, и понял бы, что чего стоит?..
– Ты уж больно велик воин!.. – съехидничал Гыравлы-ага. – И на войне побывал, и ни единой царапинки!
– Что ж делать, не от меня зависело… – Касым-ага сопанул носом. – Я сколько раз к начальству обращался, отправьте на фронт, нельзя, говорят, годы твои не те. Кто в стройбатах был, многие на фронт просились. Да еще комиссии эти! Вот вроде здоровый я мужик, а как начали слушать да мерить, столько всего нашли – по чистой домой отправили. И какую они во мне болезнь отыскали?..
– Ясно какую – оголодал! Во всем теле слабость получается. Врачи видят, не пережить тебе зимы, вот и отправили от греха подальше!
– Да какой же в армии голод? – Касым-ага резко обернулся. – Конечно, у нас не фронтовая норма была, ну уж не сказать – голод! По-твоему выходит, все, кто не от пуза ест, все больные? Спятил ты, Гыравлы! Прямо тебе говорю, мозги перекосились!
– Зато вы такие все умные, такие ученые! Что ни скажешь, все переиначите! Видать, книгами кишки напихали – жрать-то нечего!
– Ты смотри, как он вскидывается! – Касым-ага удивленно покачал головой. – И впрямь ненормальный! Весь так и ерзает! И глаза бегают!.. Надо же! И ведь брешет: пять мешочков зерна! Не пятью мешочками пахнет! Спрятал зерно! В прошлом году колхоз у тебя сто кило на посев просил. Взаймы. Дал ты? Держи карман шире! Сидишь на своем добре! Сиди, сиди… Только знай: до добра не доведет твоя жадность – все истлеет!
– А хоть и истлеет – тебе что? – огрызнулся Гыравлы-ага.
– Как это что? – Мне показалось, Касым-ага сейчас огреет его хворостиной. – Война идет, народ бедствует, а ты – хлеб гноишь? Да тебя за такое! Да будь моя власть, я б тебя как настоящего элемента выслал куда подальше! А добро твое – конфисковать!
– Это что за слово такое – конписковать?
– Слово-то? Подходящее для тебя слово. Значит, отнять у тебя добро и – народу его, людям!..
– Э-э, милый, такого закона нету. Личное хозяйство любой имеет. Дал, не дал я колхозу хлеб – моя воля. Нашел бы председатель ко мне подход, я, может, и отсыпал бы…
– Ну да!.. На коленках перед тобой ползать!.. Надо было собрание собрать! Вынесли решение – вот тебе и закон!
То ли Гыравлы-ага испугался, представив себе, как могло бы обернуться дело, то ли подействовала враждебная молчаливость попутчиков, но старик перестал огрызаться.
Мы долго ехали в тишине, нарушаемой лишь поскрипыванием колес. Наконец Касым-ага повернул волов в сторону.
– Ладно, слезайте. Волы притомились, пусть отдохнут. Разводи костер! – кивнул он мне. – Чайку попьем. Все теплее.
– Господи! Где ж мы ночевать-то будем? – с тоской воскликнула Халлыва. – Неужто и спать на морозе?
– Нет, милая, – благодушно отозвался Касым-ага. – Не оставлю я вас на ночь под открытым небом. Раз взял обязательство благополучно доставить в Бассага, значит, не дам вам сгинуть. В Бассага нам сегодня не добраться, да и спешить нечего – никто нас там не ждет в теплой кибитке. А вот минуем райцентр, там поблизости у меня знакомый живет, тоже аробщик, он нас и приютит. Если бы все только о себе думали! – Касым-ага искоса поглядел на Гыравлы-ага и стал вылезать из арбы.
ХАЛЛЫВА
Нет такого имени – Халлыва. Это Карахан, торопясь выговорить имя любимой, сократил его, и вместо Халлы-гозель получилось Халлыва. И все привыкли, и тебе понравилось – Халлыва звучит нежнее, ласковее.
Нежность и хошар!..
…Да если бы не война! Если бы не война, ты сидела бы сейчас в левой части восьмикрылой кибитки возле колыбели с ребеночком, а свекровь вилась бы вокруг тебя, не зная, как угодить. Невестка, родившая внука, в почете, выполнять все ее капризы – неписаный закон любого дома.
Сидишь, на тебе платье из кетени, украшенное серебряными монетами, и каждый раз, когда ты протягиваешь руку за пиалой с чаем, монеты мелодично позвякивают; на голове у тебя шелковый расшитый халат, зелено-синий, переливающийся на свету. А вокруг подруги, пришедшие навестить… Но вот наступает время, когда учителю Карахану пора возвращаться из школы, и подруги, словно сговорившись заранее, одна за другой незаметно исчезают. На улице послышалось знакомое покашливание, и глаза твои заблестели, и ты ниже натягиваешь на лоб зелено-синий халат и уже ощущаешь, как горячее дыхание касается твоего лица…
В эти тихие полдневные часы никто не посмеет мешать вам, никто не постучится в дверь. Запах твоего нового платья, запах чистых волос, промытых простоквашей, запах молока, только что усыпившего пухленького сына, нежность твоей белоснежной шеи, мягкость рук, пуховые подушки, в которых утопают ваши головы, – Карахан пьян от счастья; ты тоже остро ощущаешь радость жизни, и эта восьмикрылая кибитка дороже вам целого мира… Если бы не война!..
Если бы не война, ты, созданная для любви и нежности, не сидела бы в тряской арбе, подставив лицо резкому ветру. Нашим дедам и прадедам и присниться не могло, что юные девушки и молодые женщины будут заниматься такой чудовищной работой!.. А могла кому-нибудь присниться такая война?
…Перед истомившимся от жажды путником ставят большую чашку с прохладным, шипящим и слегка хмельным чалом, только что налитым из огромного глиняного кувшина. Путник жадно хватает чашку, приникает к ней ртом, делает несколько глотков, отрывается, чтобы похвалить чудесный напиток и, отдышавшись, допить его, и тут вдруг… у него отнимают чашку.
Твое короткое и прекрасное замужество – хмельная чаша вашего счастья – было жестоко отнято судьбой.
Карахан уехал. Все мужские заботы легли на твои хрупкие плечи. Ты стала одной из тех женщин Каракумов, которым выпала тяжкая доля осваивать новые земли Лебаба, корчевать прибрежные камыши, по колено в воде промывать землю от соли и кормить и себя, и фронтовиков, и односельчан: детей, стариков…
Раньше ты, избалованная желанная невестка, начинала ворчать, если тебе приходилось хоть что-то сделать по хозяйству, теперь некому было слушать твои капризы. Да и капризничать некогда. Ты даже не всегда можешь выспаться, потому что иногда надо работать и при луне. Такое сейчас время! Оно требует от человека много, очень много, нередко – жизнь.
Помнишь, как прошлым летом мы впервые сеяли рис? Огромное, залитое водой поле… Вы научились уже сеять джугару, жать пшеницу, молотить ее, поливать поля, рыть арыки. Но никто из вас еще никогда не видал, чтобы, повесив на шею торбу с семенами, подоткнув подол выше колеи, женщины бродили бы по воде, втыкая в мокрую землю зерна риса. Время требовало, чтоб вы узнали и это, и этому научились, и сеять рис стало вашей обычной работой.
Вся бригада молча стояла у залитого до самого горизонта поля, ни одна не решалась первой подобрать юбку и войти в воду. И тогда ты вышла вперед.
– Хватит того, что эта проклятая война не дает нам рожать детей! Рожать землю мы можем заставить. Это в наших руках, в наших силах. Не убудет вас оттого, что заголите коленки! Давайте начинать! Головы-то чего повесили? Сев – это праздник! Давайте торбу, я пошла!
Когда надо прогнать отару "сквозь строй", чтобы пересчитать в ней число голов, трудно только с первой овцой. Но если одна пошла, дальше все идут дружно, одна за другой.
Твоя внутренняя сила придает особую убедительность твоим словам, твоим поступкам. Ты прирожденный вожак, Халлыва. Иногда ты напоминаешь мне вожака джейранов, умно, осторожно, чутко ведущего на водопой стадо.
Перед самым отъездом председатель сказал мне: "Когда будет трудно – когда будет особенно трудно! – когда женщины упадут духом, спасение в Халлыве! Если она выйдет вперед, подруги пойдут за ней. Потому я и поставил ее в список, хотя она мне и тут позарез".
За три дня, что мы живем в Бассага, я много раз убеждался, как прав был тогда председатель. Думаю, не будь тебя, нам вообще не освоиться бы здесь, даже не подступиться бы к работе.
Техник райотдела водного хозяйства встретил нас в штыки.
– Это какой же умник надумал прислать баб? – накинулся он на меня, хотя понимал, наверное, что не я отправлял женщин сюда. – Неужто во всем селе не нашлось пяти мужиков? Пять человек!..
– А они что – не люди?
– Мне не люди нужны! Нужна рабочая сила! Это хошар – здесь пуды ворочать!.. Смотри! – Он схватил лежавшую рядом лопату и яростно взмахнул ею. Лопата жалобно звякнула, коснувшись мерзлой земли.. – Вот! – Техник отбросил лопату. – Здесь не каждый мужик выдержит. – И, помолчав, спросил: – Кроме лопат-то, что у вас есть? Какой инструмент еще?
Я растерянно взглянул на тебя.
– Две руки, две ноги, – пожала плечами ты. – У каждой по длинному языку…
– Это я вижу!.. – техник горько усмехнулся. – Только кирки здесь нужнее! Кирки!.. В них в каждой по пуду – как вы ими будете бить? – Он безнадежно махнул рукой. – Хоть рукавицы-то у вас есть?
Ты молча покачала головой.
Техник ничего больше не сказал. Повернулся и пошел, остервенело потирая красные уши. В тот же день нам принесли три кирки и пять пар старых рукавиц.
По "твоему проекту" мы сложили хижину из камыша и веток тальника. Техник подивился, как быстро мы построили это неплохое по здешним условиям жилище, но ничего не сказал: он уже не сердился на нас. Видно было, что он искренне жалеет женщин и до смерти зол на нашего председателя.
"Вот что, – сказала ты подругам перед тем, как приступить к работе. – Видали, как он нас встретил? Лучше умереть, чем не справиться! Будут потом говорить, как плохо работал наш колхоз!.."
Выделенный нам участок канала похож был на одинокого, брошенного всеми старика, заросшего неопрятной клочкастой бородой, – берега были не видны из-за высокого густого камыша. Льдинки нерастаявшего инея, нанизанные на камышины, белели коробочками хлопка.
Мы пытались поджечь камыш, но он, обычно вспыхивающий как порох – лишь поднеси спичку, – сейчас только дымил. Помогла солярка, которой Касым-ага смазывал колеса арбы, – кое-где удалось поджечь камыш, и, загоревшись, он выгорал до корня.
Как сейчас вижу – дымятся, тлея, корни мощных камышей, все вокруг черно от золы, от земли: пышет жаром… Вы берете лопаты, кирки и спускаетесь вниз. Работающие по соседству мужчины подходят взглянуть, как женщины справляются с таким делом, но вы молча, не обращая на них внимания, как бы не замечая ничего вокруг, продолжаете делать свое дело.
Ты стоишь у меня перед глазами, Халлыва.
На ногах у тебя сапоги, которые носил раньше Карахан, поясница в несколько слоев обмотана широким шерстяным кушаком. Ты отваливала лопатой глину, слегка подтаявшую, и складывала комья в кучу.
Потом ты лепила из глины что-то вроде кирпичей и эти "кирпичи" бросала наверх – Маман, та стояла метра на два выше тебя. Не знаю, кому было тяжелее, ведь Маман все время приходилось сгибаться, принимая глину. Ты это сразу заметила, поднялась к ней, и вы вместе вырыли возле того места, где она стояла, небольшое углубление – забрасывать снизу глину. Вы стали делать это вместе. Когда яма наполнилась, вы вместе поднялись наверх и выбросили ее из ямы на берег. Чуть поодаль работали Тулпан и Аксолюк, перенявшие "ваш метод".
Стоял мороз. А вы вспотели, лица у вас были красные, разгоряченные, присыпанные золой… Мужчины в первые дни, то и дело приходящие поглазеть на вас, не шутили, не заигрывали с вами – посмотрят и уйдут. Они даже между собой не говорили, но в их взглядах было и сочувствие, и удивление, и даже, пожалуй, восхищение…
Я работал на берегу, на мою долю выпало разравнивать вынутую со дна глину так, чтоб она лежала ровной насыпью. Стоя сверху, я видел, как Тулпар пытается вытащить глубоко вросшее в землю корневище. Нашим женщинам не впервой корчевать камыш, освобождая заросшую им землю под посевы, это они умели. Но лопатой, которой пользуются на хошарных работах да подают глину при строительстве дома, невозможно было вывернуть это огромное корневище. Окопать – не подступишься, оно вросло внутрь обрыва; Тулпар совсем извелась. Вот схватила кирку, собрав силы, взмахнула ею, всадила в корневище; черное облачко золы, взметнувшись, густо осыпало ее вспотевшее лицо – Тулпар стала черная-черная, словно весь день разгружала уголь. Она самая терпеливая среди нас, но видно, что корневище и ее вывело из себя, она ворчит, ругает его, убить готова проклятый корень. Торчит на очищенном краю арыка, как бородавка на красивом лице.
– Одну лопату сломала, мало, да? Ну я тебе сейчас покажу!.. – Чуть передохнув, Тулпар снова набрасывается на корневище, набрасывается с яростью, словно это ее заядлый враг. Не выходит, одной не справиться. Тулпар зовет на помощь Аксолюк. Эта с такой силой вонзает в корневище лопату, что рукоятка ломается.
– Ну и силища у тебя!.. – Тулпар вздыхает, устало вытирая лицо.
– Это правда, – отзывается Аксолюк. – Знаешь, сегодня ночью… Суп он недоварил, что ли, – живот чего-то болел, спала плохо. Страшилища всякие, стрельба какая-то снилась… Проснулась, а это одеяло трещит – ногой как садану и порвала!.. Не слыхала?
– Нет. Вполне могла порвать – вон ты какая!.. Только ты лучше на корневища силу трать, одеяла-то пригодятся.
– Что ж я, нарочно? Знаешь, какие сны!.. Какой-то страшный, страшный, глаза горят – все на меня кидался…
– Страшный? – Тулпар засмеялась. – Может, Гыравлы-ага?
– Ты что! – Аксолюк вылупила на подругу и без того круглые глаза. – Как он кинется, когда вы тут спите?
– Ха! Да он никого, кроме тебя, и не видит! Лепешку пшеничную помнишь – только тебя угостил. Вок идет, легок на помине…
И в самом деле, поглядывая на солнце слезящимися стариковскими глазами, Гыравлы-ага неспешно шагал в нашу сторону. Толстая новая телогрейка была длинна ему, доходила до колен, руки были глубоко засунуты в карманы – чего не поглядывать по сторонам? Вроде даже губы шевелятся, никак насвистывает?.. Что ж, дел у него немного: сварить раз в день суп или кашу. Есть у него еще обязанность печь лепешки, но как-то так вышло, что женщины его от этого освободили: сами пекли по очереди.
Старик подошел к самому краю, заглянул вниз…
– Ну как там у вас, а? Суп-то у меня доходит, а вот лепешек маловато… Чья сегодня очередь печь? Не твоя, Аксолюк?
– Лепешки она испечет, а ты ей лопату чини! – сказал я.
– Ты что, спятил? Я вам не мастер Акмамед, чинить ничего не умею. – Гыравлы-ага еще глубже засунул руки в карманы.
Я терпеть не мог этого старика, но всегда старался не показывать этого. Сейчас меня взорвало.
– Не хочешь чинить, сам пеки!
Гыравлы-ага не ожидал такого поворота. Ища сочувствия, он наклонился было в канаву, но ни одна из женщин даже не подняла головы – все занимались своим делом. Маман, не глядя наверх, швырнула добрый ком глины, и тот угодил прямо в лицо Гыравлы-ага. Она это сделала не нарочно, и, возможно, никто не заметил бы, но я не выдержал, прыснул. Все подняли головы и увидели заляпанного грязью Гыравлы-ага. И хотя они не видели самого смешного – того, как старик чуть не опрокинулся от мощной глиняной оплеухи, да и самую большую лепешку, вроде той, что пекут в тамдыре, успел содрать со щеки, – все равно едва удержались от смеха. И хитрый старикан решил превратить все в шутку.
– Это кто ж в меня глину мечет?
– Прости, Гыравлы-ага, ей-богу, нечаянно! – Маман улыбнулась.
– А, это ты? Ничего, милая, бывает… Я-то испугался, думал, Аксолюк меня шлепнула – не хочешь, мол, лопату чинить – получай! Ничего. Говорят, женщина ударит, считай, божий дар…
Лопату он обещал починить, понял, видно, что я не шучу и придется ему самому возиться с тестом. Да и починка-то – один разговор. У нас было несколько запасных рукояток, изготовленных мастером Акмамедом, и, если бы старик заупрямился, я бы сам запросто приделал к лопате новую.
Я поглядел вслед Аксолюк и Гыравлы-ага, направлявшимся к нашей хижине, и подумал, что зря мы балуем этого деда, вполне можно было бы поручить ему и более тяжелую работу. Ладно, пускай хоть лопаты чинит. Вон Тулпар два часа с корневищем бьется: злится, ругается, чуть не плачет… Наверняка опять сломает. На такой работе железные рукоятки нужны!..
Собираясь в Бассага на очистку канала, мы, конечно, знали, что это такое – хошар. Но там, дома, нас больше пугала не тяжесть работы, – тревожило, настораживало другое: так далеко от дома, одни… Я больше всего переживал, что назначен старшим, а значит, обязан оберегать женщин: кругом столько мужиков – не дай бог, обидят!.. Ни один колхоз не послал женщин, только наш председатель отважился на такое. Женщин попервоначалу тоже больше всего смущало это – быть среди сотен чужих мужчин. Именно поэтому отец не отпускал Тулпар, потому так неохотно согласилась Маман, а Халлыва и вовсе думала сперва отказаться.
Но прошла первая неделя, ничего не случилось, наладился какой-то порядок. Никто никуда не уходил: канал – хижина, хижина – канал – вот все наши маршруты. Ходить больше было некуда, да если бы и нашлось куда, где взять силы – так наломаешься за день, дай бог добраться до постели. К Амударье и то ни разу не сходили. Да и чего ходить – лед да ветер, пробирающий насквозь. Это летом на нее не насмотришься, когда река несет бурные воды меж высоким, холмистым правым берегом и низким, покрытым зелеными садами левым. Старики говорят, не повезло нам, суровая зима случается в этих местах не часто.
Уж что суровая, то суровая, мне такой зимы видеть не приходилось.
За Халлыву и Тулпар я спокоен, уверен, как в самом себе, – не подведут. Вот Маман… Слабовата немножко. Припечет покрепче – и начнет прятаться где-нибудь в камышах, плакать, проклинать судьбу и председателя, загнавшего ее на хошар. Но вроде пока молчит. Может, Халлыва на нее влияет, может, поняла, что хочешь не хочешь, а надо, придется отработать этот месяц, но только Маман казалась спокойной. Главная моя тревога была теперь за Аксолюк, хотя тревога та была другого рода…
Я вдруг заметил, что Маман с Халлывой, а потом и Тулбар перестали разговаривать со стариком. Я знал, что они не любят Гыравлы-ага – кто ж его любит? – но чтоб ни слова!.. Я стал допытываться, в чем дело. Они отмалчивались. Наконец как-то за чаем Маман не удержалась:
– И надо было тащить сюда этого поганого старика!.. Подумаешь – Обед!.. Варили бы по очереди!
– И правда! – с горечью сказала Халлыва. – Послали, думали, пожилой человек, приглядывать будет, оберегать женщин, а этот старый верблюд!.. Тьфу!..
– Если б уверен был, что в случае чего из бороды веревку совьют, потише был бы! Знает, пакостник, к кому подкатиться! – Маман негодующе взглянула на Аксолюк, которая увлеченно соскабливала со дна котла остатки каши и отправляла в рот.
Пришел Гыравлы-ага, налил в старый медный кумган теплой воды и пристроился неподалеку совершить омовение.
Маман и Халлыва с ненавистью следили за ним, а Тулпар на старика и не взглянула, она не отрываясь смотрела на мывшую казан Аксолюк, смотрела с таким изумлением, словно пыталась понять, поверить…
"Неужели правда? – с ужасом думал я. – Может, они подозревают Аксолюк только потому, что та прислуживает старику, а он обращается с ней как хозяин? Нет, я знаю наших женщин – болтушек в бригаде полно, но ни Маман, ни тем более Халлыва не станут зря порочить человека".
– Может, вы зря это на старика? – решился я наконец подать голос. – А, Маман?
Она обернулась и молча взглянула на меня. Этого было достаточно, слова излишни.
– Скотина! – с омерзением сказала Маман. – Водичкой думает отмыть черную свою душу!.. Убери его от нас, Тархан! Отправь обратно, в аул. Обойдемся. Видеть не могу эту бесстыжую морду!
Халлыва и Тулпар молча повернулись ко мне. То же требование читалось в их взглядах.
– Потерпите уж как-нибудь… – неуверенно сказал я, потому что не знал, что сказать.
Гыравлы-ага наскоро совершил омовение, прочитал намаз, подошел к очагу и налил чая, заботливо заваренного для него Аксолюк.
– Гыравлы-ага, это ты какой намаз читал? – спросил я.
– Предобеденный, да будет угодно господу!..
– Как же так предобеденный, когда солнце в зените?
– Ничего, лишь бы бог принял…
– А с чего это он будет принимать? – не унимался я. – Стал бы я принимать работу, если б ты сегодня вчерашнюю норму делал?
– Ну, тот приемщик поумней тебя будет, Тархан-хан! – старик засмеялся. – А потом, если честно сказать, я ведь так, для приличия… Привычка.
– Выходит, халтуришь?
– Э, милый, если намазами этими всерьез заниматься, только о вере и думать! А когда ж тогда познавать прелесть мира? Трудов да мук всем хватает, надо, чтоб и радости жизни сей не минули тебя, грешного, хи-хи-хи!..
– Вон как ты рассуждаешь?! – удивленно воскликнул я.
– А ты как думал? – Старик высоко вскинул голову и надвинул на лоб папаху. – Считаете, не прав? – спросил он у женщин.
Молчание было ему ответом. Старик недовольно кашлянул и ушел.
– Ну вот что, – сказала Маман, уже поднявшись, чтоб идти на работу. – Давай, Аксолюк, рассказывай. Что у тебя со старым чертом? Только честно.
Все молча уставились на девушку. Она не отвечала, глаза у нее налились слезами. Маман стало жалко ее.
– Мы ведь не зря спрашиваем, Аксолюк. Знаем пакостника. То ты ему чай завариваешь, то лепешки за него печешь… Да не хлюпай ты носом, скажи по-человечески. Мы тебе прямо говорим, в глаза: нам твое поведение не нравится!
– А что я?.. – Аксолюк всхлипнула. – Мне мать наказывала, чтоб помогала ему… Чтоб ухаживала… Он ведь жадный, а нам другой раз и джугары даст, а то и ячменя… Мама к нему убирать ходит, стирает… Он тоже к нам иногда приходит… В гости… Даже шерсти дал на кошму.
– Инте-е-ре-е-сно!.. – протянула Халлыва. – Такой скупердяй, а вам и зерно, и шерсти дал! К чему бы это?
– Но они же помогают старику! – вступилась за подругу Тулпар. – И Аксолюк сказала: мать к нему прибирать ходит. Стирает ему.
– Не верится… – Халлыва вздохнула. – Не расщедрился бы он так за стирку да уборку. Боюсь, другая у него цель. А ну, глянь мне в глаза!