355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бердыназар Худайназаров » Люди песков (сборник) » Текст книги (страница 28)
Люди песков (сборник)
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 20:06

Текст книги "Люди песков (сборник)"


Автор книги: Бердыназар Худайназаров


Жанры:

   

Прочая проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)

Теперь я знал, что мне нужно делать.

Поставив на жаркую печь тунче с заледеневшей водой, я дождался, когда она согреется, вымыл посуду, навел относительный порядок в мазанке и, засучив рукава, вышел к чабанам.

– Эй, ребята! Чего испечь? Лепешки или чурек?

– Хоть подметки от сапог! – отозвался Орамет. – Сил нет, как есть охота! Чурек ждать долго, давай лепешки. Сумеешь?

– Постараюсь, – ответил я. – За вкус не ручаюсь, а горячо будет.

Конечно, я им не сказал, что печь чурек и лепешки – это мое хобби. Когда к нам приходят гости, я никого не подпускаю к плите: все равно лучше меня никто не испечет. Тут весь секрет в том, чтобы вымесить как следует тесто. Именно этим я и занялся, вернувшись в мазанку. Тесто сначала было непокорным, тугим, как кусок резины, но я сражался с ним добрые полчаса, бил его кулаками, мял, швырял о стенки таза, в котором месил, пока наконец оно не сделалось нежным, податливым, шелковистым, как плечи моей Садап.

Вот когда мне стало по-настоящему жарко! Я смахивал пот со лба и старался думать лишь о том, что требовалось для стряпни, хотя совсем отключиться от забот, которые привели меня сюда, конечно, не мог.

Планы мои рушились. Я рассчитывал, сделав репортаж, вернуться в Кизылтакыр к вечеру, в крайнем случае завтра утром, чтобы отправиться в другой кош, а вместо этого торчал здесь, в Аджику ни, пек лепешки чабанам. И это в то время, когда от меня ждали в Ашхабаде оперативной работы!

Но мой, пусть небольшой, журналистский опыт подсказывал: не торопись! Разве получился бы репортаж о Касаеве, если бы ты не сумел узнать его поближе? Может быть, и здесь тебе удастся найти подход к этим людям?

И где-то подсознательно все еще теплилась у меня надежда: вот приедет Касаев, вы у меня заговорите по-другому!

Впрочем, чем больше я погружался в свое нехитрое дело, тем дальше уходила эта мысль – словно зарница отгремевшей грозы.

Лепешек я напек целую гору. Они мне удались, я это чувствовал, даже не пробуя, – румяные, пышущие жаром, как бы светящиеся изнутри. Орамет с напарником прямо застонали, войдя в мазанку, когда я вскипятил чаю и позвал их отведать моей стряпни.

Чабаны так же быстро едят, как и работают. Сколько раз мне приходилось попадать из-за этого в неловкое положение. Перед тобой на дастархане большая миска с обжигающей рот шурпой. Зачерпнув из миски, ты дуешь и дуешь на ложку, стараясь остудить еду. Не успеешь проглотить ложку-другую, а миска уже пуста. "Не правится наша еда?" – "Нет, что вы, очень вкусно!" – "Аппетита нет?" – "Горячо!" – "Шурпа, как и чай, тогда хороша, когда горячая, остынет – что толку?"

Мы пили чай, ели лепешки, которые таяли на глазах, а я осторожно выспрашивал чабанов о делах в отаре. Однако на все мои вопросы они отвечали: "Вернется Каратай-ага, он тебе лучше все объяснит…"

Каратай-ага вернулся не один. Вместе с ним в мазанку вошел вертлявый парень с раздвоенным шрамом подбородком; я узнал в нем шофера Мерета Касаева и радостно приветствовал его, почему-то решив, что Касаев чудом пробился на машине через заносы и сейчас находится в Аджикуйи.

– Друг! А где твой шеф? – спросил я шофера, когда понял свою ошибку.

– Товарищ Касаев в Ашхабаде! – ответил тот, как бы даже удивляясь моему вопросу и моей очевидной несообразительности. – Всех на ноги поднял! – добавил он с гордостью. – На вертолетах грузы забрасывают!

– На вертолете много не забросишь, – возразил Орамет.

– Сколько нужно, столько и забросят! – заверил шофер. – Если товарищ Касаев скажет…

– Где они, твои вертолеты? – не сдавался Орамет.

Они продолжали спорить, и я ждал, что Каратай-ага вмешается в их спор, но он молчал. Видно было, что старик устал: сидел ссутулясь, время от времени потирал ладонями лицо, чтобы встряхнуться, и даже лепешки ел словно бы через силу, не поинтересовавшись, кто их испек.

Должно быть, у шофера с Каратаем-ага состоялся нелегкий разговор еще до того, как они вошли в мазанку; я понял это, когда шофер, пообедав и обогревшись, неожиданно спросил:

– Тебе все ясно, яшули? Чтобы ни одна овца не пропала? Лично будешь, уважаемый, отвечать!

Каратай-ага и на этот раз промолчал.

Вскоре шофер стал собираться в дорогу. Я колебался: ехать вместе с ним или остаться? Касаев в Ашхабаде – значит, ждать его бессмысленно, на репортаж здесь надежды мало… А вместе с тем я чувствовал, что не имею права уехать отсюда без какого-либо результата.

Шофер уже садился на лошадь, слышно было, как он ругает капризного коня, а я все еще не мог принять решения.

– Возьми с собой корреспондента, – раздался за стеной голос Каратая-ага. – Вдвоем вам веселей будет!

Я не разобрал, что ответил шофер; самолюбивое упрямство заставило меня выскочить из мазанки и крикнуть:

– Езжай, друг! Я остаюсь. Вернется Касаев – передай ему привет. Скажи: хотелось бы встретиться!

В мазанке Орамет, дурачась, торжественно пожал мне руку:

– Спасибо тебе! Я бы не пережил твой отъезд. Таких лепешек я не ел сроду. Заказываю чурек!

– А-а, иди ты… – засмеялся я, пытаясь освободиться. Некоторое время мы мерились силами, как молодые бычки.

– Ого! – воскликнул Орамет. – Городской, а силенка есть!

– У тебя тоже, – ответил я. – Только ты зря ее тратишь. Тебе еще загон достраивать.

– А тебе тесто месить для чурека! – отпарировал Орамет.

Услышав позади шаги Каратая-ага, он поспешно отпустил мою руку и шепнул:

– Не обижайся на старика. Трудно ему сейчас, ох как трудно!

– Всем трудно.

– Ему больше всех. Поверь мне…


4

К вечеру отару пригнали в агыл. Тощие, со свалявшейся шерстью овцы с ходу набросились на селин, которым был выстлан загон. Видимо, за целый день в их желудки ничего не попало. Они расправлялись с селином так же стремительно, как шелкопряд с листьями тутовника: за считанные минуты от селина остались лишь грубые стебли.

Теперь в коше вместе со мной собралось шесть человек, и я наконец разобрался в их обязанностях: Каратай-ага был старшим чабаном, Орамет – его заместителем, а тонкий смуглый подросток, пригнавший отару, оказался чолуком, подпаском. Были тут еще двое парней – этих прислали из совхоза в помощь чабанам.

Из всех лишь Орамет относился ко мне дружелюбно, остальные словно бы не замечали. Каратай-ага за весь вечер ни разу ни о чем не спросил меня; впрочем, он никому не уделял особого внимания, может, лишь чолуку чуть больше, чем другим. Время от времени слышались разговоры вроде:

– Ходжавджан, ты накормил собак?

– Нет еще…

– Ты разве не помнишь, чему я тебя учил?

– Помню! Корми собак прежде, чем сам сядешь есть, потому что, наевшись, ты можешь о них забыть! – отбарабанил Ходжав уже возле самых дверей…

Я не удивился, когда стали прикидывать, кому идти собирать селин, а кому оставаться заканчивать загон, и Каратай-ага не принял меня в расчет, сказав:

– Нас пятеро. Двое – на овчарню, трое – на селин…

– Нас шестеро, – напомнил Орамет, поглядывая то на меня, то на старика.

Каратай-ага пропустил это замечание мимо ушей.

Достраивать загон остались ребята, прибывшие из совхоза, остальные отправились за селином. Я пошел с ними.

Никогда еще мне не приходилось наблюдать такой восход луны. Все вокруг сияло и искрилось, а на вершинах холмов снег сверкал тысячами рассыпанных алмазов. И никогда я еще не видел такого неба над Каракумами: оно полно крупных ярких звезд, и все пространство между ними заполнено молочным светом. Невозможно было представить себе их сгустками раскаленной материи; небо словно тоже прихватило крепким морозом, и оно застыло блистающими ледяными кристаллами, источающими холод. От чистого морозного воздуха ломило грудь, как ломит зубы, когда пьешь из родника.

Можно было бы залюбоваться этим прекрасным зрелищем, если бы не сознание его гибельности.

Мы отдалились от коша на несколько сот метров, и чабаны приступили к делу. Я не отрывал глаз от Орамета; вот он подходит к снежному бугорку и начинает обивать его валенком. Откуда он знает, что здесь селин? Действительно, селин! У Каратая-ага – тоже селин, жесткий, насквозь промерзший… И у Ходжава…

Тишину лунной морозной ночи нарушали лишь скрип снега под ногами да пронзительно-короткий лязг серпов.

На мою долю серпа не досталось. Я топтался в снегу, не зная, что делать дальше. Можно было, конечно, вернуться в мазанку, приготовить ужин или помочь тем, кто остался возле загона. Но меня удерживало здесь странное двойственное чувство: приязнь к Орамету – единственному человеку в Аджикуйи, который отнесся ко мне по-дружески, и досада на старика, упрямо не желавшего иметь со мной никакого дела. Только один раз, когда Орамет, работавший рядом с ним, что-то стал негромко рассказывать, Каратай-ага обернулся и посмотрел на меня, словно прикидывая расстояние между нами.

Дорожка из срезанных кустиков селина, черкеза и даже астрогала, темнея на снегу и петляя во все стороны, тем не менее становилась все длиннее. Чабаны работали споро, как будто не намаялись за день. Со стороны могло показаться, что каждый стремится обогнать других. Впереди, задавая темп работе, двигался Каратай-ага. Но вот его обошел Орамет, а затем и Ходжав. Теперь я видел, как трудно приходится старику; не в силах согнуться, он опускался на корточки возле каждого кустика, прежде чем подрезать его, а затем с трудом поднимался, опираясь на серп. Да и резкие прежде движения Орамета стали замедленными.

И все же темная дорожка на снегу уходила все дальше.

Я шагнул на эту дорожку и стал собирать срезанные кустики травы, складывая их в кучу. Сначала это было нетрудно; трудно стало, когда мои тонкие перчатки, не пригодные для такой работы, порвались и холод промерзшей травы начал обжигать мне пальцы. То и дело приходилось останавливаться, согревать пальцы дыханием или совать их в рукава пальто. Однако я не отступал. Куча травы все росла, затем появилась другая, третья… Луна уже поднялась высоко. Неужели они собираются работать до рассвета?

Пальцы мои стали деревянными. Я даже удивился, когда увидел на них кровь; она сочилась из ободранной ладони. Пришлось зализать ранку, как в детстве.

Позади остались шесть невысоких копен. В лучшем случае будет еще столько же. И это на всю отару, на тысячу овец. Надолго ли им хватит? Продержатся день, другой… А потом?

– Возьмите. Каратай-ага велел…

Возле меня стоял Ходжаев и протягивал рукавицы из грубой толстой шерсти. Чолук запыхался, и я понял, что он бегал за ними в мазанку. Я взял рукавицы, радуясь, что наконец-то мои бедные пальцы окажутся в тепле, и одновременно страдая от мысли, что теперь у меня не будет никакой причины прервать работу, что я, признаться, уже собирался сделать.

Теперь каждое движение отдавалось в теле тупой болью. Я стал, как Каратай-ага, опускаться на корточки возле каждого срезанного кустика, поднимая его, только бы не сгибать и не разгибать натруженную спину.

И опять меня выручила моя Садап.

"Эй! Верблюжонок! – будто услышал я ее задорный голос. – Ты кто – мужчина или сосунок? А-а-а, я знаю кто! Хвастунишка! Оказывается, и среди кумли есть хвастуны. Или это вообще характерная их черта? Что ты как перекисший чал! Вперед, мой дорогой! Догони их!"

"Они – привычные! – пытался оправдаться я. – Попробовали бы написать репортаж, поглядел бы, как они вспотели…"

"Ты умеешь делать и то и другое. Ты пишешь прекрасные репортажи, которые висят на стенде, как лучшие материалы, печешь великолепные лепешки и складываешь отличные копны. Люди могут все! Они могут превратить пустыню в оазис и оазис в пустыню! Важно дать верное направление…"

"Это говорил Касаев…"

"Тем более!"

Я знаю, что Садап мне не переспорить; язык у нее подвешен что надо. И хотя на людях мы всегда соблюдаем правила игры в хозяина дома и покорной его жены, на самом деле это, увы, не так. Впрочем, я не страдаю. Наверное, оттого, что мы любим друг друга. Когда любишь – какая разница, кто главный? Главный тот, кто сильнее любит. Так я считаю.

Нагнуться, сгрести траву с одной стороны, с другой, разогнуться… Так. Еще раз… Так, Садап?

Некоторые прямо говорят: с женой тебе повезло! И за этой невинной фразой – подтекст: мол, не по себе сук срубил! Повезло – это точно. Без подтекста. Если кто не верит – пусть спросят у Садап. Один храбрый нашелся – она ему объяснила, теперь как ее увидит на улице – на другую сторону бежит.

…Ох, как болит спина. Хотя бы перекур устроили. И какого черта я задержался в этом Аджикуйи? Нет, это я не тебе, Садап, это я так… в пространство. День-другой мы продержимся. А потом, если не пробьются машины, прилетит вертолет. Вертолетами возить корма? Во сколько это, интересно, обойдется? Наш главный не устает повторять на летучках: "Учитесь считать. Журналист, не умеющий считать, – простой репортер!" Сейчас, конечно, никто не считает, важно спасти скот…

Где-то на востоке завыл волк. И тотчас от коша ему ответили лаем собаки, словно бы предупреждая: мы здесь!

– Перекур! – раздался хрипловатый голос Орамета.


5

Мы вернулись в кош далеко за полночь. О том, как я устал, больше говорить не хочу, а то могут подумать, что расхныкался. Я не решился бы говорить об этом и раньше – никому не хочется выставлять себя слабым, а тем более мне, кумли, человеку, для которого слабость непростительна, – если бы не одно обстоятельство. Я стал смотреть на все, что происходило здесь, в коше, не так, как раньше. Конечно, и раньше чувство ответственности не покидало меня ни на минуту, но это было, так сказать, абстрактное чувство. Теперь оно приобрело конкретность. Когда мы вернулись в кош и увидели, что изгородь загона удлинилась всего на несколько метров, да и те сделаны кое-как, больше всех рассердился на ребят я. Каратай-ага оглядел их работу, просунул руку в одну из расщелин, через которую со свистом врывался ветер, перевел взгляд на овец, теснившихся в другой стороне, подальше от лютого сквозняка, пнул сапогом-чокаем в жидкий столбик изгороди и пошел в мазанку, не сказав ни слова. За него высказался Орамет.

– Вы что же делаете? – закричал он на оробевших парней. – Овчарню или насест для воробьев? У печки грелись?

Он ругался, а я смотрел на этих лодырей молча, и такая злость разбирала меня, что, кажется, готов был кинуться в драку. Мы старались, не жалея себя, мы вчетвером наработали столько, сколько целая бригада не сделала бы за сутки… А эти дезертиры у печки грелись! Я едва сдерживался, чтобы не высказать им все, что кипело в моей душе. И не было у меня к ним жалости, когда подпасок, разогревавший еду, спросил Каратая-ага:

– Звать их?

И Орамет ответил жестко:

– Не надо! Не заработали они сегодня ужин!

Едва мы успели поужинать, как снаружи послышался яростный лай собак. Орамет, выскочив из мазанки, прикрикнул на них и вскоре вернулся с незнакомым человеком, одетым, как обычно одеваются чабаны в этих краях, – в чекмень, тельпек и чокаи. Ночной гость поздоровался и придвинул к себе пиалу с чаем, поданную ему Ораметом.

– Что так поздно? – спросил Каратай-ага. – Не случилось ли чего?

Мне показалось, что гость основательно продрог в пути и никак не может согреться: он дрожал так, что едва удерживал пиалушку. Но вскоре я понял, что он сильно волнуется.

– Ягненок пропал! – произнес он, тяжело и прерывисто вздохнув, как вздыхают порой наплакавшиеся дети.

– И ты ночью шел, чтобы сказать нам это? – удивился Каратай-ага. – Отара цела?

– Отара цела… Помоги нам, Каратай-ага!

Старик горестно покачал головой:

– Чем я могу помочь? Мы сами потеряли не одного ягненка. Извини, дела ждут.

Каратай-ага вышел из мазанки, за ним – Орамет с подпаском. Я тоже поднялся было, но понял, что не смогу сделать и шагу. Про пальцы нечего и говорить: они распухли и ныли.

"Десять минут. Через десять минут ты будешь на улице!" – тем не менее приказал я сам себе. И тут же словно провалился в сон. Впрочем, это был не сон, а какая-то болезненная дремота, которая наступает после очень сильной усталости, когда и спишь и бодрствуешь одновременно. Во всяком случае, я слышал то, что говорил мне человек, сидящий напротив, поддакивал ему и даже спрашивал о чем-то. В конце концов я понял, что речь идет не о гибели ягненка, а о пропаже, и главное – не простого, а поистине золотого ягненка чрезвычайно редкой золотистой окраски, которая называется "сур" и которая очень высоко ценится. Рождение такого ягненка – событие в коше, его особо опекают и откармливают, за ним следят день и ночь… Он родился в соседней отаре в эти тяжелые дни, этот ягненок-сур, и чабаны, занятые по горло делами, не уследили за ним. Его украли. И украл не волк, а хищник двуногий. Следы вора занесла метель, остался один-единственный, у входа в овчарню. Чабаны накрыли его казаном, чтобы не засыпало снегом, и решили просить Каратая-ага, известного на всю округу следопыта, помочь им…

– Яшули! – сказал я, едва ворочая языком. – Он вас не понял. Объясните ему как следует…

Чабан поспешил из мазанки, и я закрыл глаза. За стеной тревожно потрескивал костер. Раздался хриплый голос Орамета:

– Хей! Смотри не засни! Свалишься в огонь!

Жалобный голос одного из парней ответил:

– Лучше сгореть, чем замерзнуть!

– Э-э, тоже мне мужчина!

Кто-то вошел в мазанку, наклонился надо мной, укрывая тулупом. Морщины на лице, седая борода… Каратай-ага!

– Сейчас встаю! – пробормотал я сконфуженно.

– Спи, сынок. Ты хорошо поработал. Надорвешься с непривычки.

– Там ягненок пропал… Сур. Украли!

– Знаю.

И опять я один в мазанке. И опять болезненная от усталости дремота вместо спа. Или это сон?

Я вновь увидел склоненное надо мной лицо, только без морщин и с черной бородой, услышал голос: "Ты как здесь оказался, сынок?" – "Своего верблюда искал!" – "Ох, какой ты глупый!" Нет, это не сои.

У нас действительно был верблюд. Золотистый, как ягненок-сур, и послушный, как верный пес. Он нас здорово выручал, этот верблюд. Отец возил на нем воду, зерно, дрова. Когда мы переезжали на летовку, на верблюда грузили столько тюков, что из-под них виднелись его мосластые ноги да длинная шея с маленькой гордой головой. Я шел за ним, держась за хвост: так меньше ощущалась усталость.

Верблюды в особом присмотре не нуждаются. Они уходят в пустыню, пасутся там, а затем вновь возвращаются домой. Они остались вольными кочевниками, когда люди, их хозяева, перестали кочевать.

Так в знойную летнюю пору ушел в пустыню и наш верблюд. День пролетал за днем, минула неделя – он не возвращался. Кроме меня, в нашей семье никто не волновался: какая разница – не пришел на этой неделе, объявится на следующей. Я же чувствовал себя сиротой. По правде говоря, я не столько был обеспокоен судьбой верблюда, сколько своей собственной; в соседних дворах сидели и лежали верблюды, задумчиво перекатывая во рту жвачку, и мои сверстники-друзья, десятилетние мальчишки, оседлав их горбатые спины, не выезжая со двора, совершали далекие путешествия в неизведанные страны или преследовали бандитов. А наигравшись, поднимали своего верблюда и, держась за хвост, важно направлялись на глазах всего аула к колодцу на водопой… Один я был лишен такой возможности!

Ранним утром, не сказав никому ни слова, тайком наполнив водой бутылку, обмотанную кошмой, я отправился на поиски. Кое-какие основания для успеха у меня имелись: след нашего верблюда трудно было спутать с другими, потому что на копыте правой передней ноги была у него зазубрина. Так что я решил кружить окрест аула до тех пор, пока не наткнусь на знакомый след, а там уже легко доберусь и до его хозяина. Если не найду след, то добреду до соседнего аула: может, там кто-нибудь знает о моем верблюде.

Сначала мне не везло: песок вокруг аула был истоптан. Я отошел подальше и в неглубокой впадинке обнаружил знакомые следы. Они тянулись в пустыню, но я не раздумывая двинулся по ним. Без верблюда я твердо решил домой не возвращаться.

Может, я и нашел бы его, если бы накануне в сторону Теджена не прошла отара, начисто затоптавшая все следы. Сколько я ни пытался вновь найти их, все было понапрасну.

Солнце на небе, потемневшем от жары, казалось отверстием горящего тамдыра, в котором пустыня собиралась испечь все живое, и все живое, словно понимая это, попряталось от испепеляющего зноя. Я – один в песках. Задыхаясь во впадинах, я спешил подняться на барханы, но там песок обжигал ноги даже сквозь чокаи, заставляя поскорее спуститься в очередную впадину. Вода в бутылке давно кончилась. Я заблудился, вокруг были бесконечные раскаленные пески. Даже если бы я взял правильное направление, все равно бы уже не сумел дойти до аула; тело высыхало с каждой минутой, кожа на нем натягивалась, затрудняя движения. В глазах темнело. Сердце выпрыгивало из груди, словно тоже хотело куда-то спрятаться от солнца.

Говорят, в детстве мысль о смерти не приходит в голову, даже когда смерть близка. Пожалуй, верно; я не думал о ней, хотя она была совсем рядом, а только испытал безотчетный и безумный страх, окончательно лишивший меня сил и заставивший рухнуть лицом вниз. Потом мне почудились голоса. Я застонал и открыл глаза. Никого!

Поэтому я не поверил, когда почувствовал, что меня переворачивают на спину, разжимают зубы, вливая в пересохшее горло струйку прохладной воды. Сознание возвращалось медленно. Наконец я пришел в себя и увидел склонившееся ко мне лицо с черной густой бородой. Борода закрывала полнеба, и в другое время я, наверное, испугался бы. Но сейчас безжалостное небо пугало меня больше, и вместо страха я почувствовал благодарность к этой бороде, от которой падала тень на мое воспаленное лицо.

Тут я и услышал слова: "Ты как здесь оказался, сынок?" – "Своего верблюда искал". – "Ох, какой ты глупый! Ты, наверное, из аула Дашли?" – "Да". – "Анкар-ага – твой дед?" – "Откуда вы знаете?" – "Кто тебя в такую жару послал за верблюдом?" – "Никто. Сам пошел". – "Ну, вставай, домой пора".

Мы двинулись к аулу. Я едва шел, и мой спаситель, наверное чтобы поддержать мои силы, то начинал ругать меня, то рассказывал, как шел он два дня по следу волка, пока не наткнулся на мой след. "Пустыня – не лужок, где ты играешь в альчики! Пустыня проглатывала и не таких глупых, как ты!" – "Но вы же идете по ней!" – пытался возразить я. – "Я – следопыт! – отвечал он с гордостью. – Чтобы идти по пустыне, надо много знать, мальчик. Вот вырастешь, станешь следопытом, тогда ничто тебя не остановит!"

Неужели это был Каратай-ага? Но почему он ничего не сказал мне, когда встретил здесь, в Аджикуйи? Забыл? Или не захотел напрашиваться на благодарность? Ну что ж, я сам напомню ему. Не ради простого любопытства: он ли? И не ради того, чтобы высказать запоздалую признательность, если он действительно оказался моим спасителем, – она ему не нужна. Это нужно было мне, хотя я и не смог бы ответить, если бы меня спросили: "Зачем?" Далекое воспоминание неведомым образом смыкалось в моем сознании с сегодняшним днем, с поездкой в Аджикуйи, с ожиданием Мерета Касаева, с отношением чабанов ко мне и моей обидой на них, с ночной работой в промерзшей пустыне, с пропажей сура в соседней отаре… Я почувствовал легкий озноб и странное, чуть хмельное возбуждение, поняв в полусне: все это материал моего репортажа, который уже давит на меня и который я еще никак не могу осмыслить, чтобы изложить на бумаге. Выходит, что бы я ни делал здесь, в Аджикуйи, подчиняясь больше душевному порыву, чем рассудку, – все прорастало в моем сознании будущим репортажем. Только совсем не таким, каким он представлялся мне, когда я ехал сюда.

Разбудило меня тоненькое жалобное блеянье. Возле моей головы стоял ягненок и смотрел на меня, словно хотел что-то сказать.

– Что, дурачок? – спросил я, потрепав его за ушки. – Почему ты здесь оказался?

Он был как игрушечный. Даже свежее тавро на его ушках в виде буквы "Н" казалось фабричной этикеткой. Я вспомнил другое тавро – букву "Б" на ушах замерзшей овцы – и вздохнул.

За перо браться было еще рано, но все же я не выдержал и вытащил блокнот. С внутренней стороны обложки, как всегда, глянула на меня Садап. Этот блокнот с вклеенной в него фотографией – ее подарок. Внизу вместо дарственной надписи – "Пусть всегда буду я!". Ниже еще одна, моя: "Трудно, но попробую…" Дурачились. Как давно это было! Почти полгода назад. Да, точно, еще до моей поездки к Касаеву: на первых страничках блокнота – записи, сделанные во время этой поездки. На фотографии – Садап как артистка: глаза и губы. Поэтому сбоку еще одна моя надпись: "Известная актриса Садап Атаджанова в роли любящей супруги". И наискось, как резолюция, ее сердитое: "Осел!"

Это у нас еще со студенческой скамьи. Привычка объясняться записками. Собственно, и начались наши отношения с записки, строгой и холодной как лед: "Товарищ Атаджанов! Почему вы не были на собрании?" Тогда мы в первый раз выбрали Садап в комитет комсомола, и она взялась за дело всерьез. Я послал ей в ответ шутливое объяснение: мол, был очень занят, писал поэму о несчастной любви рядового комсомольца к члену комитета. И тут же, с ходу, набросал начало этой поэмы… И началась у нас с Садап война! Ох, как мне доставалось от нее! Она безжалостно вытаскивала на всеобщее обозрение все мои слабости, предварительно обобщив их на принципиальной основе. Стоило мне пропустить лекцию – и я уже оказывался в лодырях, на которого государство зря тратит деньги; стоило провести со знакомой девчонкой вечер в парке – и я уже был едва ли не аморальный тип… Не отвечая на обвинения, я посылал ей главу за главой все ту же дурашливую поэму о трагической любви рядового комсомольца; не помню содержания, остались в памяти лишь строчки, которыми начиналась каждая глава: "О, снизойди ко мне, мой комсомольский бог! Дай мне любви хотя б один глоток!" Эти строчки почему-то особенно бесили Садап. Потом мы оба поняли, что причина этой войны – любовь, что деваться нам от нее некуда. Для друзей наша свадьба была как гром среди ясного неба. "Одумайтесь! – говорили они. – Вы и сейчас не хотите уступить друг другу ни в чем. Что же будет после свадьбы?" – "Вам нравятся тихие и покорные? – отвечал я. – Вот и женитесь на них. Только вам с ними и сейчас скучно. Что же будет после свадьбы?"

За три года мы поссорились с Садап всего-навсего дважды. Сначала из-за модной повести молодого писателя, которую одни дружно хвалили, а другие столь же дружно ругали. Садап оказалась среди вторых, а я – среди первых. Впрочем, дело, конечно, было не в повести. Заспорив, сгоряча мы наговорили друг другу немало обидных слов. Она, записав автора в злопыхатели, присоединила к нему и меня, а я, разозлившись, обозвал ее ханжой… Она меня в ответ – идейно отсталым человеком, потому что я не вижу наших достижений. Я выхватил из ящика пачку своих репортажей о замечательных людях, бросил перед ней на стол и закричал, что писать о достижениях гораздо приятнее, но замалчивать недостатки – общественное преступление… Ну и так далее. Не разговаривали мы друг с другом целый день, и спать Садап ушла в другую комнату…

А второй раз – это уже по моей вине: я ее приревновал к одному типу, и совершенно неосновательно. Два пасмурных дня за три года – это, я считаю, немного. Тем более что в остальное время над нами всегда ясное небо! Так что сильно ошиблись те, кто пророчил нам семейные неприятности. Правда, Садап?

Я смотрел на ее фотографию и думал о том, что каким-то странным образом наши отношения тоже оказались связанными с репортажем, зарождающимся в сознании. А вот записи в блокноте о поездке с Касаевым я почему-то пролистал без особого интереса, задержавшись лишь на одной, на которую прежде не обращал внимания.

"…Еще издали я заметил длинную полосу взрытого песка, протянувшуюся от горизонта до горизонта. Словно какой-то гигант, положив свою гигантскую линейку на пустыню, как на лист картона, процарапал на ней след. На такыре след прерывался, зато дальше, срезая угол саксауловой рощи, шел через нее жирной, издалека различимой линией из сломанных и вдавленных в песок деревьев. Я не впервые видел такую картину – след огромных труб, которые бульдозеры тащат через пустыню для газопровода, не удивился, а лишь спросил Касаева: "Как у вас отношения с газовиками?"

Касаев, заметив изуродованную рощицу, потемнел лицом. Подъехав к ней, он кинулся поднимать поваленные деревца, которые еще могли ожить, утаптывая вокруг них песок, чтобы они держались вертикально. Мы выпрямили несколько деревьев, но что было делать с остальными, расщепленными тяжелыми траками? Я видел по губам Касаева, как он беззвучно ругается. Однако, когда он повернулся ко мне, лицо его было спокойно. "Отношения у нас превосходные! – ответил он. – Мы всегда готовы прийти друг другу на помощь. Мы дружим и с геологами и с газовиками. Бывает, конечно, всякое, сам видишь… Но обобщать не надо!"


6

За то время, что я спал, а потом просматривал записи, чабаны успели достроить агыл и теперь отгораживали в нем закут, особо плотно укладывая ветки саксаула, чтобы не осталось в изгороди ни щелочки. Ветер стих. Начинался рассвет.

Все едва держались на ногах, а один из парней то протягивал к костру замерзшие руки, то размазывал слезы по грязному лицу. Первый раз в жизни я увидел, как плачет мужчина. Зрелище, надо сказать, отвратительное!

У входа в загон толпились усталые голодные овцы. Они словно безмолвно спрашивали нас: скоро ли мы закончим? Но вот наконец последняя ветка саксаула уложена в изгородь.

– Впускайте! – распорядился Каратай-ага.

– Будем считать? – спросил Орамет.

Не ответив, тот тяжело опустился на корточки перед входом. Орамет открыл дверцу. Овцы, привыкшие к подсчету, несмотря на нетерпение, неторопливо стали входить в загон. Каратай-ага осматривал каждую из них; порой он кидал несколько слов подпаску, и тот отводил овцу в закуток. Скоро там оказалось десятка полтора овец. Я обратил внимание, что в отличие от других они то и дело тянулись мордами к копытцам, как бы стараясь лизнуть их. На ногах, чуть выше копыт, шерсть у них вся вылезла, словно ее выщипали, и голая кожа, ободранная твердой снежной коркой, багровела в отблесках костра.

Орамет скрипнул зубами, увидев пораненные ноги овец, и гневно уставился на подпаска. Тот виновато потупился.

– Принесите лекарство и бинт! – приказал Каратай-ага.

Орамет с сомнением качал головой, помогая старику смазывать белой мазью и бинтовать ноги овец.

– Все равно не выдержат! – пробормотал он. – Только измучаются.

– Если бы в госпитале относились к раненым, как ты, – сказал Каратай-ага, – не сидел бы я сейчас перед тобой… Посмотри, что с ней? – продолжал он, кивая на белолобую овцу с перебинтованными ногами, которая подошла к выходу из закутка и принялась требовательно блеять.

– Ягненка своего зовет, – объяснил Орамет. – Из мазанки. Кормить пора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю