355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга четвертая » Текст книги (страница 32)
Сталин и писатели Книга четвертая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:19

Текст книги "Сталин и писатели Книга четвертая"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 58 страниц)

Лучшим ответом на это ее предположение может служить сцена знакомства главного героя романа с этим их комическим персонажем:

► – Ах, – сказал Лоханкин проникновенно, – ведь в конце концов кто знает? Может быть, так надо. Может быть, именно в этом великая сермяжная правда.

 – Сермяжная? – задумчиво повторил Бендер.– Она же посконная, домотканая и кондовая? Так, так. В общем, скажите, из какого класса гимназии вас вытурили за неуспешность? Из шестого?

 – Из пятого, – ответил Лоханкин.

 – Золотой класс. Значит, до физики Краевича вы не дошли? И с тех пор вели исключительно интеллектуальный образ жизни?

(И. Ильф, Е. Петров. Собрание сочинений. Т. 2. М.1961. Стр. 156).

Реплика Лоханкина о великой сермяжной правде, вызвавшая эту ироническую реакцию Остапа (ирония эта, конечно, и авторская тоже), была брошена им по поводу коллективной порки, которую ему учинили соседи по коммунальной квартире за то, что он регулярно забывал гасить в уборной свет:

► «А может быть, так и надо, – думал он, дергаясь от ударов и разглядывая темные, панцырные ногти на ноге Никиты. – Может, именно в этом искупление, очищение. Великая жертва...» И, покуда его пороли, покуда Дуня конфузливо смеялась, а бабушка покрикивала с антресолей: «Так его, болезного, так его, родименького!» – Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции и о том, что Галилей тоже потерпел за правду.

(Там же. Стр. 155).

Сцена эта – пародийное отражение знаменитой фразы Н.К. Михайловского, который заявил однажды, что не стал бы особенно негодовать, ежели бы его высекли. «Мужиков же секут...» – сказал он.

Так что же? Не так уж, значит, была далека от истины Надежда Яковлевна Мандельштам, утверждая, что Васисуалий Лоханкин, который до физики Краевича не дошел, – злая пародия на российского интеллигента?

Да, пожалуй, с некоторой натяжкой это можно признать. Но даже если это и так, то это была пародия совсем не на того интеллигента, который предвидел и предупреждал, что отказ от гуманизма до добра не доведет, и упрямо противостоял человеконенавистническому режиму. Этомуинтеллигенту даже его традиционное народолюбие не помешало сохранить внутреннюю свободу, остаться независимым, не рассматривать случившееся как некую историческую неизбежность.

В Лоханкине персонифицированы черты интеллигента совсем другого, противоположного толка. Того, кто готов был принять и оправдать любое свинство, совершающееся в стране, в том числе и над ним самим.

Вот, стало быть, как на самом деле рассматривается в романе Ильфа и Петрова тема  –  «Васисуалий Лоханкин и его роль в русской революции».

В пьесе Николая Эрдмана «Самоубийца» роль интеллигенции в русской революции, – вернее, той интеллигенции, которую олицетворяют ее персонажи, – изображается и трактуется иначе:

► А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. А позвольте спросить вас, Егор Тимофеевич: кто же сделал, по-вашему, революцию?

Е г о р уш к а. Революцию? Я. То есть мы.

А р и с та р х  Д о м и н и к о в и ч. Вы сужаете тему, Егор Тимофеевич. Разрешите, я вам поясню свою мысль аллегорией... Так сказать, аллегорией звериного быта домашних животных.

В с е. Просим!.. Просим!..

А р и с т а р х  Д о м и н и к ов и ч. Под одну сердобольную курицу подложили утиные яйца. Много лет она их высиживала. Много лет согревала своим теплом, наконец высидела. Утки вылупились из яиц, с ликованием вылезли из-под курицы, ухватили ее за шиворот и потащили к реке. «Я ваша мама, – вскричала курица, – я сидела на вас. Что вы делаете?» «Плыви», – заревели утки. Понимаете аллегорию?

Г о л ос а. Чтой-то нет. Не совсем.

А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. Кто,по-вашему, эта курица? Это наша интеллигенция. Кто, по-вашему, эти яйца? Яйца эти – пролетариат. Много лет просидела интеллигенция на пролетариате, много лет просидела она на нем. Все высиживала, все высиживала, наконец высидела. Пролетарии вылупились из яиц. Ухватили интеллигенцию и потащили к реке. «Я ваша мама, – вскричала интеллигенция. – Я сидела на вас Что вы делаете?» «Плыви», – заревели утки. «Я не плаваю». «Ну, лети». «Разве курица птица?» – сказала интеллигенция. «Ну, сиди». И действительно посадили. Вот мой шурин сидит уже пятый год. Понимаете аллегорию?

З и н к а  П а д е с п а н ь. Что же здесь не понять? Он казенные деньги растратил, наверное.

А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. Деньги – это деталь... Вы скажите, за что же мы их высиживали? Знать бы раньше, так мы бы из этих яиц... Что бы вы, гражданин Подсекальников, сделали?

С е м е н  С е м е н о в и ч. Гоголь-моголь.

А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. Вы гений, Семен Семенович. Золотые слова.

(И. Эрдман. Самоубийца. Екатеринбург. 2000. Стр. 168—170).

Реплика Зинки Падеспань насчет того, что шурин Аристарха Доминиковича сидит, наверное, за то, что растратил казенные деньги, несколько снижает пафос этого его монолога. А уклончивый ответ Аристарха Доминиковича на это предположение даже наводит на мысль, что и сам Аристарх Доминикович, быть может, такой же липовый интеллигент, как не дошедший до физики Краевича Васисуалий Лоханкин.

Может, оно и так. Но одно несомненно. В отличие от Васисуалия Лоханкина, который несет всякую чепуху, эрдмановский Аристарх Доминикович сказал правду.

Многие интеллигенты в то время уже сидели, и совсем не за то, что растратили казенные деньги. Кто – на Соловках, а кто – в каком-нибудь Енисейске, где вскоре окажется и сам автор «Самоубийцы».

Но дело даже не в том, где и за что уже сидели тогда многие российские интеллигенты, а в горькой правде самой этой аллегории Аристарха Доминиковича.

Кстати, горькую эту правду в то время – и даже несколько раньше – высказывал интеллигент куда более высокого разбора, чем этот эрдмановский персонаж. И тоже в форме «аллегории звериного быта домашних животных»:

► Кажется, принято шутить и слегка вольничать словом.

Итак.

Когда случают лошадей, – это очень неприлично, но без этого лошадей бы не было, – то часто кобыла нервничает, она переживает защитный рефлекс (вероятно, путаю) и не дается.

Она даже может лягнуть жеребца.

Заводский жеребец (Анатоль Куракин) не предназначен для любовных неудач.

Его путь усеян розами, и только переутомление может прекратить его романы.

Тогда берут малорослого жеребца, – душа у него может быть самая красивая, – и подпускают к кобыле. Они флиртуют друг с другом, но как только начинают сговариваться (не в прямом значении этого слова), бедного жеребца тащат за шиворот прочь, а к самке подпускают производителя.

Первого жеребца зовут пробником.

В русской литературе он обязан еще после этого сказать несколько благородных слов.

Ремесло пробника тяжелое, и говорят, что иногда оно кончается сумасшествием и самоубийством.

Оно – судьба русской интеллигенции...

В революции мы сыграли роль пробников.

(В. Шкловский. ZOO или Письма не о любви. Л., 1924.).

К главному герою эрдмановского «Самоубийцы» Семену Семеновичу Подсекальникову это не относится. На мысль о самоубийстве его толкнули обстоятельства, ничего общего с этой драмой русской интеллигенции не имеющие. Но и он, как это довольно скоро выяснилось, совсем не так прост, как это могло нам показаться по тем картинам пьесы, в которых он является перед нами впервые.

О том, что он решил покончить с собой, Семен Семенович объявляет сдуру. На самом деле кончать с собой он как будто даже и не собирается. Все это – не более чем пустая болтовня. Но обстоятельства складываются так, что эта болтовня может обернуться для него реальностью. И вот – перед нами уже совсем другой человек.

► С е м е н  С е м е н о в и ч. Как вы думаете, молодой человек? Ради бога, не перебивайте меня, вы сначала подумайте. Вот представьте, что завтра в двенадцать часов вы берете своей рукой револьвер. Ради бога, не перебивайте меня. Хорошо. Предположим, что вы берете... и вставляете дуло в рот. Нет, вставляете. Хорошо. Предположим, что вы вставляете. Вот вставляете. Вставили. И как только вы вставили, возникает секунда. Подойдемте к секунде по-философски. Что такое секунда? Тик-так. Да, тик-так. И стоит между тиком и таком стена. Да, стена, то есть дуло револьвера. Понимаете? Так вот дуло. Здесь тик. Здесь так. И вот тик, молодой человек, это еще все, а вот так, молодой человек, это уже ничего. Ни-че-го. Понимаете? Почему? Потому что тут есть собачка. Подойдите к собачке по-философски. Вот подходите. Подошли. Нажимаете. И тогда раздается пиф-паф. И вот пиф – это еще тик, а вот паф – это уже так. И вот все, что касается тика и пифа, я понимаю, а вот все, что касается така и пафа, – совершенно не понимаю. Тик – и вот я еще и с собой, и с женою, и с тещею, с солнцем, с воздухом и водой, это я понимаю. Так – и вот я уже без жены... хотя я без жены – это я понимаю тоже, я без тещи... ну, это я даже совсем хорошо понимаю, но вот я без себя – это я совершенно не понимаю. Как же я без себя? Понимаете, я? Лично я. Подсекальников. Че-ло-век. Подойдем к человеку по-философски. Дарвин нам доказал на языке сухих цифр, что человек есть клетка. Ради бога, не перебивайте меня. Человек есть клетка. И томится в этой клетке душа. Это я понимаю. Вы стреляете, разбиваете выстрелом клетку, и тогда из нее вылетает душа. Вылетает. Летит. Ну, конечно, летит и кричит: «Осанна! Осанна!» Ну, конечно, ее подзывает Бог. Спрашивает: «Ты чья»? – «Подсекальникова». – «Ты страдала?» – «Я страдала». – «Ну, пойди же попляши». И душа начинает плясать и петь. (Поет.) «Слава в вышних Богу и на земле мир и в человецех благоволение». Это я понимаю. Ну а если клетка пустая? Если души нет? Что тогда? Как тогда? Как, по-вашему? Есть загробная жизнь или нет? Я вас спрашиваю? (Трясет его.) Я вас спрашиваю – есть или нет? Есть или нет? Отвечайте мне. Отвечайте.

(Н. Эрдман. Самоубийца. Екатеринбург. 2000. Стр. 158—159).

Этот монолог Семена Семеновича разрешается сценой отчасти комической: выясняется, что молодой человек, к которому он обращается с этим своим монологом и которого трясет, требуя от него ответа, – глухонемой.Но это комедийное разрешение сцены не отменяет и даже не снижает ее трагического пафоса. Ведь дело тут совсем не в том, насколько глубоки и серьезны эти мысли Семена Семеновича. Заражает, завораживает нас тут, конечно, и форма выражения этих его мыслей, убийственная их конкретность. Но главное тут даже и не это, а то, что эти мысли – его собственные.И что осенили они его, пришли ему в голову, наверно, впервые в жизни.

Л.Н. Толстой сказал однажды:

► – Если человек научился думать, – про что бы он ни думал, – он всегда думает о своей смерти. Так все философы. А – какие же истины, если будет смерть?

(М. Горький. Лев Толстой. В кн.: М. Горький. Полное собрание сочинений. Т. 16. М., 1973. Стр. 291).

Задумавшись о своей смерти, Семен Семенович Подсекальников начал учиться думать.А начав, уже не смог остановиться. И тут появились у него и другие мысли, которые раньше тоже не приходили – не могли прийти – ему в голову. Например, мысль о его, Семена Семеновича Подсекальникова, роли в русской революции.

Васисуалий Лоханкин, как мы помним, тоже любил поразмышлять на эту тему. Это была его любимая игра. Но вот именно что – игра. Имитация мыслительного процесса.

А Подсекальников действительно размышляет, думает. Думает вслух. И мысли, которые у него в процессе этого думанья возникают, это не чьи-нибудь, а – его собственные мысли:

► А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч... Нужно помнить, что общее выше личного, – в этом суть всей общественности.

С е м е н  С е м е н о в и ч. Что такое общественность – фабрика лозунгов. Я же вам не о фабрике здесь говорю, я же вам о живом человеке рассказываю... Что же вы мне толкуете: «общее», «личное». Вы думаете, когда человеку говорят: «Война. Война объявлена», вы думаете, о чем спрашивает человек, вы думаете, человек спрашивает – с кем война, почему война, за какие идеалы война? Нет, человек спрашивает: «Какой год призывают?» И он прав, этот человек.

А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. Вы хотите сказать, что на свете не бывает героев.

С е м е н  С е м е н о в и ч. Чего не бывает на свете, товарищи. На свете бывает даже женщина с бородой. Но я говорю не о том, что бывает на свете, а только о том, что есть. А есть на свете всего лишь один человек, который живет и боится смерти больше всего на свете.

А л е к с а н д р  П е т р о в и ч. Но ведь вы же хотели покончить с собой.

А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. Разве вы нам об этом не говорили?

С е м е н  С е м е н о в и ч. Говорил. Потому что мысль о самоубийстве скрашивала мою жизнь. Мою скверную жизнь, Аристарх Доминикович, нечеловеческую жизнь. Нет, вы сами подумайте только, товарищи: жил человек, был человек и вдруг человека разжаловали. А за что? Разве я уклонился от общей участи? Разве я убежал от Октябрьской революции? Весь Октябрь я из дому не выходил. У меня есть свидетели. Вот я стою перед вами, в массу разжалованный человек, и хочу говорить со своей революцией: что ты хочешь? Чего я не отдал тебе? Даже руку я отдал тебе, революция, правую руку свою, и она голосует теперь против меня. Что же ты мне за это дала, революция? Ничего... Даже тогда, когда наше правительство расклеивает воззвания «Всем! Всем! Всем!», даже тогда не читаю я этого, потому что я знаю – всем, но не мне. А прошу я немногого. Все строительство наше, все достижения, мировые пожары, завоевания – все оставьте себе. Мне же дайте, товарищи, только тихую жизнь и приличное жалованье...

А л е к с а н д р  П е т р о в и ч. Не давайте ему говорить, товарищи.

А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. То, что он говорит, это контрреволюция.

С е м е н  С е м е н о в и ч. Боже вас упаси. Разве мы делаем что-нибудь против революции? С первого дня революции мы ничего не делаем. Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Потому что нам легче жить, если мы говорим, что нам трудно жить. Ради бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шепотом: «Нам трудно жить». Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право на шепот. Вы за стройкою даже его не услышите. Уверяю вас. Мы всю жизнь свою шепотом проживем... Ну, так в чем же тогда вы меня обвиняете? В чем мое преступление? Только в том, что живу. Я живу и другим не мешаю, товарищи. Никому я на свете вреда не принес. Я козявки за всю свою жизнь не обидел.

(Там же. Стр. 213—216)

Тут Эрдман действительно смыкается с Зощенко. Но не приметами «жаргонной прозы», о которой с таким пренебрежением говорит Всеволод Иванов, а необычайно близким к зощенковскому отношением к тем людям, которых он изображает, которых как будто бы сатирически разоблачает, над которыми, казалось бы, даже глумится.

Уникальный зощенковский стиль, этот пресловутый его «жаргон» был понят и трактовался современниками, как инструмент сатиры, – едва ли не самый действенный инструмент, с помощью которого Зощенко так талантливо, так убийственно разоблачает, дискредитирует объект своей сатиры – так называемое мурло мещанина.

► Цель его сатиры – добытчики личного счастья, люди однобоких качеств, умеющие только брать, принимающие за должное все, что они получают, не желающие давать ни крошки того, что от них требуют. Приобретатели личных благ, иногда лирические, иногда грубые, изредка хитроумные, всегда алчно-практичные. По этой вбетонированной в обывательщину цели Зощенко бьет всем разнообразием своего оружия.

(К. Федин).

На самом же деле – теперь это не так уж трудно увидеть – Зощенко не бьет, не уничтожает и даже не унижает своего героя-обывателя (тот и без того, самим своим положением в мире достаточно унижен). Он входит в его положение.И искренне ему сочувствует:

► В 1921 году, в декабре месяце приехал из армии в родной свой городок Иван Федорович Головкин.

А тут как раз нэп начался. Оживление. Булки стали выпекать. Торговлишка завязалась. Жизнь, одним словом, ключом забила.

А наш приятель Головкин, несмотря на это, ходит по городу безуспешно. Помещения не имеет. И спит по субботам у знакомых. На собачьей подстилке. В передней комнате.

Ну и, конечно, через это настроен скептически.

– Нэп, – говорит, – это форменная утопия. Полгода, – говорит, – не могу помещения отыскать.

В 1923 году Головкин все-таки словчился и нашел помещение. Или он въездные заплатил, или вообще фортуна к нему обернулась, но только нашел.

Комната миленькая. Два окна. Пол, конечно. Потолок. Это все есть. Ничего против не скажешь.

А очень любовно устроился там Головкин. На шпалеры разорился – оклеил. Гвозди куда надо приколотил, чтоб уютней выглядело. И живет, как падишах.

(М. Зощенко. Нервные люди. Рассказы и фельетоны. 1925—1930. М., 2008. Стр. 327-328).

Недолго, однако, пришлось Ивану Федоровичу Головкину наслаждаться этой своей жизнью падишаха:

► Только вдруг в квартире ропот происходит. Дамы мечутся. Кастрюльки чистят. Углы подметают...

Комиссия приходит из пяти человек. Помещение осматривает.

Увидела комиссия разную домашнюю требуху в квартире – кастрюли и пиджаки – и горько так вздохнула.

– Тут, – говорит, – когда-то Александр Сергеевич Пушкин жил. А тут наряду с этим форменное безобразие наблюдается. Вон метла стоит. Вон брюки висят – подтяжки по стене развеваются. Ведь это же прямо оскорбительно для памяти гения!

Ну, одним словом, через три недели выселили всех жильцов из этого помещения.

Головкин, это верно, очень ругался. Крыл. Выражал свое особое мнение открыто, не боясь никаких последствий.

– Что ж, говорит, это такое? Ну пущай он гений. Ну пущай стишки сочинил -«Птичка прыгает на ветке». Но зачем же средних людей выселять? Это же утопия, если всех жильцов выселять.

(Там же. Стр. 328—329).

Может показаться, что слово «утопия» тут возникло как некая краска знаменитого зощенковского «жаргона». Что оно, как это обычно бывает у Зощенко, явилось тут как следствие непонимания Иваном Федоровичем Головкиным смысла некоторых произносимых им слов. Но на самом деле слово это тут как нельзя более уместно. Недаром одно серьезное социологическое исследование о природе советского режима так прямо и называлось: «Утопия у власти».

Так ли, сяк ли, но суть дела в том, что таких безобидных, ни в чем не провинившихся Иванов Федоровичей Головкиных повсеместно выселяли и в конце концов выселили. Не только из квартиры – из жизни.Об этом и вопил своими рассказами и повестями Михаил Зощенко. Да, дескать, я понимаю, совершается великое историческое действие. Но зачем «средних людей выселять»? Всем сердцем, всей душой был он на стороне этих «средних людей».

Об этом же вопит и Эрдман устами своего Подсекальникова.

Более чем внятно, яснее ясного сказал он своим «Самоубийцей», что так называемая революция (надо бы сказать – власть, прикрывающаяся этим словом) угнетает, давит, мордует не только торговлю, интеллигенцию, религию, но и вот этого самого «среднего человека», который вовсе даже и не думает с этой властью враждовать, а хочет только одного: чтобы ему позволили жить. Но – нет! Не дают! Не позволяют!

Подсекальников, в начале пьесы заявленный как фигура комическая, к финалу ее достигает высот подлинной трагедии, не то что близкой, а по сути даже тождественной той, которую век назад обнажили Гоголь своей «Шинелью» и Пушкин своим «Медным всадником».

Этим душераздирающим монологом Подсекальникова пьеса, в сущности, завершается. Но это – не самый ее финал.

Начавшаяся как фарс, заключается она выплеском уже не мнимой, только лишь называемой, а реальной, на деле совершившейся трагедии:

► ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ

Вбегает Виктор Викторович.

В и к т о р  В и к т о р о в и ч.Федя Петунии застрелился. (Пауза.)И оставил записку.

А р и с т а р х  Д о м и н и к о в и ч. Какую записку?

В и к т о р  В и к т о р о в и ч. «Подсекальников прав. Действительно жить не стоит».

Траурный марш.

Занавес.

(Н. Эрдман. Самоубийца. Екатеринбург. 2000. Стр. 216).

Сталин, конечно, ничего этого в эрдмановском «Самоубийце» не прочел. (Если бы прочел, не сказал бы, что Эрдман «мелко берет, поверхностно берет».) Но при всем при этом у него к этой эрдмановской пьесе был дополнительный, свой, личный, особый счет.


* * *

Письмо Сталина Станиславскому начиналось так:

► Я не очень высокого мнения о пьесе «Самоубийство».

На самом деле, как мы знаем, пьеса, о которой шла речь, называлась не «Самоубийство», а – «Самоубийца».

Что же это? Небрежность? Ошибка памяти? Результат невнимательного прочтения пьесы? Может быть, лучший друг писателей ее даже и не прочел, а так, проглядел, потому и названия ее толком не запомнил?

Нет, я думаю, что в этой ошибке Сталина выразилось его пониманиепьесы Эрдмана, его трактовкаее. И нельзя сказать, чтобы эта трактовка была совсем далека от того смысла, который хотел вложить в эту свою пьесу (или так уж у него получилось) сам автор.

Особый интерес тут представляет отзыв Реперткома, на который в своем письме Станиславскому ссылается Сталин

► ИЗ ПРЕДСТАВЛЕННОГО СТАЛИНУ

ОТЗЫВА ГЛАВРЕПЕРТКОМА

ГАНДУРИНА О ПЬЕСЕ

ЭРДМАНА «САМОУБИЙЦА».

5 ноября 1931 г.

Главное действующее лицо пьесы Эрдмана «Самоубийца» – Федя Петунии.

О нем говорят в течение всей пьесы, но он ни разу на сцену не появляется.

Петунии, единственный положительный персонаж пьесы (писатель, прозрачный намек на Маяковского), кончает самоубийством и оставляет записку: «Подсекальников прав, жить не стоит».

В развитие и доказательство смысла этого финала, по сути дела, и построена вся пьеса.

(Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917-1954. М., 2005, стр. 208.).

С Маяковским у председателя Главреперткома Гандурина были свои счеты. Незадолго до смерти Владимир Владимирович обидел его такой эпиграммой:

 
Подмяв моих комедий глыбы,
сидит Главрепертком Гандурин.
– А вы ноктюрн сыграть могли бы
на этой треснувшей бандуре?
 

Но, объясняя, в чем состоит вредность пьесы Н. Эрдмана «Самоубийца», председатель Главреперткома упомянул в своем отзыве о ней Маяковского не для того, чтобы отплатить уже мертвому Маяковскому за эту прошлогоднюю свою обиду. Для ссылки на самоубийство Маяковского у него тут были другие, более серьезные основания, хотя, – если говорить о фактической стороне дела, – самоубийство Феди Петунина у Эрдмана отнюдь не являло собой «прозрачный намек» на самоубийство Маяковского и ни в коем случае не могло быть таким намеком:

► Летом я встретил его (Маяковского. – Б.С.) в Ялте, он выступал на курортном побережье с чтением стихов. Было не особенно жарко, мы гуляли по набережной, он был в каком-то приподнятом ритме, тут же предложил играть в рулетку (игрушечную крохотную рулетку он носил с собой)... <...> Обедали мы на поплавке... <...> Он то и дело поглядывал на часы, предупредив, что в четыре часа ему нужно звонить в Хосту – там тем летом отдыхала Полонская, быстро поднялся, обещав приехать ко мне в Гурзуф, где отдыхал я и где был назначен очередной вечер его стихов.

Он приехал на другой день вместе с Н. Эрдманом. Редко видел я его таким беззаботным и шаловливым. Они с Эрдманом (которого Маяковский очень уважал и любил) изощрялись в остроумии, дурачились, сигая с камня на камень и состязаясь в длине прыжка (можно ли было здесь превзойти Маяковского?), запускали плоские камешки в море...

Вечер собрал разношерстную публику, которую Маяковский оглядел ироническим взглядом (накануне он рассказывал, какое удовольствие получил от выступления в крестьянском санатории «Ливадия»), добавил, что стихи будет читать по заказу Эрдмана и Маркова, дразня нас и привлекая к нам внимание, как к каким-то невиданно почетным гостям...

На другой день мы встретились у Эрдмана в Ялте в номере гостиницы – Маяковский уезжал... Я почему-то запомнил его у Эрдмана – не то накануне, не то в день отъезда: просторный номер был ярко освещен, Маяковский сидел на фоне широко распахнутой двери – безоблачного неба и сверкающего моря, опираясь на палку и положив голову на руки. Когда он ушел, Эрдман вздохнул: «Вот и уехал Маяковский!»...

...Труппа МХАТа гастролировала в Ленинграде. Приблизительно через месяц после премьеры «Бани» мы собрались в номере гостиницы слушать новую комедию Н. Эрдмана. «Знаешь, в этом номере последний раз останавливался Маяковский», – сказал Николай Робертович. Потом прочел название своей комедии: «Самоубийца».

На другой день, уже в Москве, на вокзале мы услышали огорошивающее известие: «Только что покончил с собой Маяковский».

(П. Марков. Из «Книги воспоминаний». Цит. по кн.: Н. Эрдман. Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников. Стр. 310—311).

Итак, пьеса Эрдмана «Самубийца» была завершена, когда Маяковский был еще жив. Стало быть, самоубийство Феди Петунина никак не могло быть намеком на этот, ошарашивший и потрясший современников, его выстрел. Но год спустя, когда Гандурин сочинял и отправлял Сталину свой отзыв на эту пьесу, вполне можно было предположить, что самоубийство Петунина и его предсмертная записка («Подсекальников прав. Действительно жить не стоит»), чего доброго, и в самом деле натолкнет кого-нибудь из зрителей на мысль, что и Маяковский, решив в 1930 году покончить все счеты с жизнью, тоже был прав.

Такие мысли, кстати, время от времени уже высказывались. И чем дальше, тем чаще, а главное, – тем яснее и определеннее:

► ИЗ СПЕЦСПРАВКИ

СЕКРЕТНО-ПОЛИТИЧЕСКОГО

ОТДЕЛА ГУГБ НКВД СССР

О НАСТРОЕНИЯХ СРЕДИ ПИСАТЕЛЕЙ

С. Буданиев:«Сейчас перед многими из нас стоит вопрос об уходе из жизни. Только сейчас становится особенно ясной трагедия Маяковского: он, по-видимому, видел дальше нас.

(Власть и художественная интеллигенция. Стр. 340).

Донесения такого рода Сталину, надо полагать, докладывались.

Особый интерес в этом смысле представляет «Протокол беседы М.М. Зощенко с сотрудником Ленинградского управления НКГБ СССР 20 июня 1944 года».

Таково официальное название этого документа. Но правильнее его было бы назвать «Протоколом беседы сотрудника Ленинградского управления НКГБ СССР с М.М. Зощенко»: вряд ли ведь Михаил Михайлович сам, по доброй воле вдруг заглянул в Ленинградское управление НКГБ СССР и обратился к одному из его сотрудников: давайте, мол, побеседуем. Еще правильнее было бы назвать этот документ протоколом допроса,поскольку «беседа» состоит из вопросов, которые задавал Михаилу Михайловичу сотрудник пресловутого управления, и ответов писателя на эти вопросы.

Один из этих вопросов и ответов был такой:

► – Считаете ли вы ясной теперь причину смерти Маяковского?

– Она и дальше остается загадочной. Любопытно, что револьвер, из которого застрелился Маяковский, был ему подарен известным чекистом Аграновым.

– Позволяет ли это предполагать, что провокационно было подготовлено самоубийство Маяковского?

– Возможно. Во всяком случае, дело не в женщинах. Вероника Полонская, о которой было столько разных догадок, говорила мне, что с Маяковским интимно близка не была.

(Власть и художественная интеллигенция. Стр. 515).

Тут не так интересен ответ Михаила Михайловича на вопрос сотрудника управления НКГБ, как сам вопрос.

Продиктован он был, разумеется, не надеждой, что М.М. Зощенко приподнимет наконец завесу над тайной гибели Маяковского. Интерес для сотрудника НКГБ тут состоял в том, чтобы узнать, ЧТО ГОВОРЯТ в писательских кругах об этой загадочной смерти, как ее оценивают. И уж не потому ли этот вопрос был Михаилу Михайловичу задан, что этим интересовалась вышестоящая, а быть может, и самая высокая «инстанция» (так в секретных чекистских донесениях именовался Сталин).

Отношение Сталина к самоубийству – не самоубийству Маяковского, а самоубийству вообще, самоубийству как таковому (поэтому я и думаю, что не случайно он оговорился и пьесу Н. Эрдмана «Самоубийца» в своем письме Станиславскому назвал «Самоубийство»), – так вот, отношение его к самому факту самоубийства (о чьем бы самоубийстве ни шла речь) было весьма своеобразным

Ни тени жалости к человеку, решившему покончить все свои счеты с жизнью, ни тени сочувствия, ни малейшего стремления вникнуть в его драму и понять ее не испытывал он, даже когда дело касалось самых близких ему людей.

Только одно чувство в этих случаях терзало его душу «Как мог он (она) нанести такой удар МНЕ!»

Попытку самоубийства предпринял однажды старший сын Сталина Яков.

О реакции отца на этот поступок брата рассказывает дочь Сталина Светлана:

► ...Отец был недоволен его переездом в Москву (на этом настаивал дядя Алеша Сванидзе), недоволен его первой женитьбой, его учебой, его характером – словом, всем... Доведенный до отчаяния отношением отца, совсем не помогавшего ему, Яша выстрелил в себя у нас в кухне, на квартире в Кремле. Он, к счастью, только ранил себя, – пуля прошла навылет. Но отец нашел в этом повод для насмешек. «Ха, не попал!» – любил он поиздеваться.

(С. Аллилуева. Двадцать писем к другу. М., 1990. Стр. 97).

8 ноября 1932 года выстрелом из револьвера покончила с собой жена Сталина Надежда Сергеевна Аллилуева. Вот что говорит о реакции отца на эту драму та же Светлана:

►...Смерть мамы, которую он воспринял как личное предательство, унесла из его души последние остатки человеческого тепла.

(С. Аллилуева. Только один год. М, 1990. Стр. 323).

Личное предательство!Это было главным в той буре чувств, которую вызвало в его душе самоубийство самого близкого ему человека.

Из воспоминаний той же Светланы:

► Отец был потрясен случившимся. Он был потрясен, потому что он не понимал: за что? Почему ему нанесли такой ужасный удар в спину? Он был слишком умен, чтобы не понять, что самоубийца всегда думает «наказать» кого-то – «вот, мол, на, вот тебе, ты будешь знать!» Это он понял, но он не мог осознать – почему? За что его так наказали?..

И он спрашивал окружающих: разве он был невнимателен? Разве он не любил и не уважал ее как жену, как человека? Неужели так важно, что он не мог пойти с ней лишний раз в театр? Неужели это важно?

Первые дни он был потрясен... Отца боялись оставить одного, в таком он был состоянии. Временами на него находила какая-то злоба, ярость. Это объяснялось тем, что мама оставила ему письмо.

Очевидно, она написала его ночью. Я никогда, разумеется, его не видела. Его, наверное, тут же уничтожили, но оно было, об этом мне говорили те, кто его видел Оно было ужасным. Оно было полно обвинений и упреков. Это было не просто личное письмо: это было письмо отчасти политическое. И, прочитав его, отец мог подумать, что мама только для видимости была рядом с ним, а на самом деле шла где-то рядом с оппозицией тех лет.

Он был потрясен этим и разгневан и когда пришел прощаться на гражданскую панихиду, то, подойдя на минуту к гробу, вдруг оттолкнул его от себя руками и, повернувшись, ушел прочь. И на похороны он не пошел..

Он ни разу не посетил ее могилу на Новодевичьем.

(С. Аллилуева. Двадцать писем к другу. Стр. 107-108).

Я думаю, что Сталину было не так уж важно, какого рода обвинения и упреки содержались в предсмертном письме его жены. Носили они политический или сугубо личный характер. Неважно, застрелилась она потому, что разошлась с ним по причинам политического свойства или потому, что он не мог (или не хотел) пойти с ней лишний раз в театр. Важно для него было только одно: своим самоубийством она нанесла ему удар в спину.И гнев, злоба и ярость, которые охватили его, были рождены тем, что, – в чем бы ни состояло существо их споров и разногласий, – самовольно уйдя из жизни, она сделала так, что последнее слово в этих их спорах осталось за ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю