Текст книги "Сталин и писатели Книга четвертая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 58 страниц)
Как видим, у Нины Павловны Гордон не было оснований так уж гордиться своим шефом. В особенности, если вспомнить еще один эпизод общественной биографии Симонова, как и этот, тоже связанный с его отношением к Зощенко.
* * *
В том же июне того же 1954 года на заседании Президиума Союза писателей СССР обсуждался вопрос о восстановлении М.М. Зощенко в Союзе писателей.
Вообще-то обсуждать тут было нечего. Исход дела ни у кого из членов Президиума сомнений не вызывал и решить его можно было в две минуты. Но надо было соблюсти все формальности, и обсуждение началось в точном соответствии с предписанной заранее процедурой:
► т. СОФРОНОВ.
Прежде чем перейти к персональным делам, у нас имеется поступившее в Президиум и Секретариат ССП заявление М.М. Зощенко следующего содержания (зачитывается заявление) – о восстановлении его в Союзе писателей. Это заявление было получено Секретариатом, Секретариат слушал его и поручил товарищам Симонову, Грибачеву и Соболеву ознакомиться с новыми произведениями Зощенко и свои соображения представить Президиуму.
(Из стенограммы заседания Президиума ССП. 23/VI 1953 г.).
После этого краткого вступления слово взяла Мариэтта Сергеевна Шагинян:
► т. ШАГИНЯН.
Я видела Зощенко каждый год после постановления ЦК, и я должна сказать, что это по-настоящему человек. Он хорошо реагировал на постановление, понял свои ошибки. Он работящий и по-настоящему талантливый советский писатель. И нам стыдно, если мы сейчас не протянем ему руку помощи. Он находится в очень тяжелом моральном и материальном положении. Вопрос о восстановлении Зощенко может быть решен нами единогласно.
Все формальности соблюдены, можно переходить к голосованию. И по тому, как гладко все началось (на таких собраниях тон задает обычно первый оратор), можно предположить, что результат голосования не сулит никаких неожиданностей: все, конечно, как и предложено, проголосуют единогласно.
И тут заговорил К.М. Симонов.
Заговорил в обычном своем, мягком, раздумчивом тоне:
► т. СИМОНОВ.
Я был бы против того, чтобы восстанавливать Зощенко. Мы в свое время исключили его из Союза правильно, исключили за серьезные ошибки.
Я согласен с Мариэттой Сергеевной, что он правильно отнесся к критике, что он много и честно работал, что он создал после этого ряд вещей, которые позволяют его принять в Союз – не восстановить, а принять в Союз.
Я бы Зощенко принял в Союз на основании произведений, написанных им за эти годы, с 1946-го по 1953-й, среди них и партизанские рассказы (это первое, что он опубликовал). Это не очень сильно художественно, но это очень честная попытка стать на правильные позиции. Там есть и хорошие вещи – в этих рассказах. Его переводческая деятельность во многом просто блестяща. Это тот случай, когда я принял бы в члены Союза как переводчика за один перевод. Это блестящее художественное произведение.
Я предложил бы принять Зощенко в члены Союза писателей как прозаика и переводчика.
Какие еще есть предложения?
(Там же)
Несмотря на мягкий, раздумчивый тон этого предложения, подчеркнутый сослагательным наклонением («Я был бы против...», «Я бы предложил...»), по самой сути своей оно было чудовищным. Одного из самых крупных русских писателей XX века, живого классика предлагалось принять в Союз писателей, как новичка и – что еще оскорбительнее – КАК ПЕРЕВОДЧИКА.
Сослагательным наклонением Симонов словно бы давал понять собравшимся, что он ничего им не предписывает, не навязывает, – просто предлагает. Но никто из них (кроме Мариэтты Сергеевны) не посмел ему возразить. Все, как один, дружно залопотали:
► т. ТВАРДОВСКИЙ.
Если употребить выражение «восстановить», это значит отменить решение об исключении из Союза. Восстанавливают тогда, когда признают неправильным исключение, тогда восстанавливают. Возьмем даже более серьезное дело: исключение из партии. Восстанавливают только в случае признания высшим органом неправильности исключения...
т. ГРИБАЧЕВ.
Была приведена серьезная мотивировка. Ведь если мы восстановим его, мы делаем вид, что Зощенко ничего не совершил, что всё было ошибкой и Зощенко возвращается в Союз. Этого, по-моему, делать нельзя.
т. СОБОЛЕВ.
Если после известного случая и постановления ЦК мы приняли решение о том, чтобы расстаться с писателем, исключить его из наших рядов, то если мы сейчас будем говорить о восстановлении, то по логике русского языка это означает, что мы признаем свою ошибку по поводу исключения из Союза Зощенко и считаем это исключение ошибочным.
Мариэтта Сергеевна сражалась, как лев. Но осталась в одиночестве.
► т. ШАГИНЯН.
ЦК не вычеркивал всего литературного пути Зощенко, он дал постановление об определенных его вещах, он не опорочил всё то, что Зощенко сделал до этих вещей. Дело идет не о простой формальности. Восстановить – это значит признать его стаж, это значит дать ему право на пенсию. Человек находится в страшно тяжелом психическом состоянии. Принять его в Союз как новичка – это значит делать его начинающим писателем. Кажется, это простая форма, а есть в ней глубокий смысл.
Давайте обратимся с нашим решением в ЦК, может быть, он санкционирует наше решение. Но ставить вопрос, что будто бы восстановление отменяет исключение, это неверно.
Был прецедент: Ахматову мы восстановили. Слабый, чуждый нам поэт.
т. СИМОНОВ.
Мы ее приняли или восстановили?
т. ШАГИНЯН.
А Зощенко, который сформировался при Советской власти, который ближе нам по существу, по внутренней позиции, которую он не менял всё время, – его мы будем принимать, а не восстанавливать. Почему вы так отнеслись к Ахматовой?
т. СИМОНОВ.
Для объяснения своих позиций я хочу сказать, что я не присутствовал при восстановлении Ахматовой, а если бы присутствовал, несомненно, голосовал бы не за восстановление, а за прием. Считаю, что и Ахматову надо было бы принимать в Союз заново, а не восстанавливать. А если есть формулировка о восстановлении, то это – неверная формулировка.
т. ШАГИНЯН.
Всё же партия не вычеркивает всей прежней его работы.
т. СОБОЛЕВ.
Мы его исключили из Союза. Прошел какой-то срок, он поработал, показал себя как человек не бесполезный, и мы считаем возможным, чтобы он был в нашей организации, не восстанавливая его, а вновь принимая на общих основаниях, как старого литератора
т. СИМОНОВ.
Есть два предложения: предложение Мариэтты Сергеевны Шагинян восстановить Зощенко в ССП, и моё предложение – принять его в члены ССП. Я хотел бы, чтобы члены комиссии, назначенной Секретариатом, высказались по этому вопросу.
т. ШАГИНЯН.
А как же быть с Ахматовой?
т. СОБОЛЕВ.
Была допущена ошибка, если она была «восстановлена», а не «принята». Если бы я присутствовал на этом заседании, я сказал бы так же. Если вы говорите, что это на него подействует, – то тогда он просто не понял, что тогда произошло.
т. СИМОНОВ.
Для него было бы гораздо тяжелее, если бы мы не приняли его в Союз. Я прошу голосовать. Первое предложение Мариэтты Сергеевны Шагинян о том, чтобы восстановить Зощенко в ССП. Кто за это предложение? (Один.) Кто за моё предложение – принять в члены Союза? (Единогласно.)
ПОСТАНОВИЛИ:
Принять М.М. Зощенко в члены ССП.
Мариэтта Сергеевна Шагинян в те годы вольномыслием не отличалась. Скорее, наоборот. Не только шагала в ногу, но иногда даже забегала вперед, демонстрируя свою преданность власти, верность генеральной линии. В 1946-м выступила с доносительской речью, в которой обвинила литературоведа Г. Гуковского в том, что в своей работе о русском баснописце Крылове он проявил низкопоклонство перед Западом. Гуковский вскоре был арестован и погиб в сталинских лагерях. В 52-м она активно участвовала в травле В. Гроссмана И даже после смерти Сталина, когда он уже был разоблачен и труп его был выброшен из Мавзолея, не стеснялась повторять (публично и даже печатно): «Я счастлива и горда тем, что жила в одну эпоху с этим великим человеком!»
Вот и сейчас тоже, защищая Зощенко, она делала это, не выходя за рамки партийной ортодоксии: «ЦК не вычеркивал всего литературного пути Зощенко...», «Всё же партия не вычеркивает всей прежней его работы...»
В этом своем партийном раже она даже слегка перестаралась: вдруг укусила Ахматову, которую в молодости боготворила. (Анна Андреевна вспоминала, что тогда при каждой их встрече Мариэтта неизменно целовала ей руку, что было довольно противно. И вот, пожалуйста: «Слабый, чуждый нам поэт...».)
Все это я к тому, что, защищая Зощенко, границы дозволенного Мариэтта Сергеевна не переступила. И Симонову с этим его предложением не восстанавливать Зощенко, а принять его в Союз заново, тоже выступать было совсем не обязательно. Не сделай он этого, все присутствующие даже не обратили бы внимания на «не ту» формулировку, дружно проголосовали бы: «Восстановить!», и никто бы их за эту «не ту» формулировку не осудил и даже не пожурил. Тем более что и прецедент такой уже был: Ахматова.
Ради чего же так старался Симонов?
Во всех других случаях, как уже рассмотренных, так и еще не рассмотренных нами, поступая таким образом, он делал это, потому что не смел – да и не мог осмелиться – поступить иначе. Не только при жизни Сталина, но даже и после его смерти. Взять хоть вот это собрание ленинградских писателей, на котором он кинул в зал свою ужасную фразу: «Това'ищ Зощенко бьет на жа'ость...». Ведь он не сам, не по собственной инициативе приехал тогда в Ленинград, а был послан туда с определенной миссией. Провести то собрание на должном уровне ЕМУ БЫЛО ПОРУЧЕНО. И он выполнил это партийное поручение так, как, по его представлениям, ему надлежало его выполнять.
Но тут – совсем другой случай.
Конечно, вопрос о возвращении М.М. Зощенко в Союз писателей до того, как он был вынесен на заседание Президиума ССП, решался – и был решен – в другой, более высокой инстанции. Но вряд ли руководителям писательского Союза при этом было строго предписано, КАКОЙ ДОЛЖНА БЫТЬ ФОРМА этого, утверждаемого ими, постановления. И никто Симонову таких указаний не давал гляди, мол, не промахнись, проследи, чтобы формулировка была наша, правильная, партийная. Наверняка это была собственная, личная его инициатива.
Зачем же понадобилось ему эту инициативу проявлять? Да еще так упрямо на ней настаивать?
Ответить на этот вопрос несложно.
Он хотел быть в ладу с самим собой. Хотел уговорить себя – и других, конечно, тоже, но прежде всего себя, – что в 46-м, когда вместе со всеми одобрял исключение Ахматовой и Зощенко из Союза писателей, делал это не по указанию свыше, а по глубокому внутреннему убеждению, что это ПРАВИЛЬНО, что ТАК НАДО.
Но если ему приходится себя в этом уговаривать, значит, теперь он уже не так в этом уверен? А может быть, даже и тогда, в 46-м, в монолите его партийной убежденности уже была какая-то трещинка?
Да, конечно. Теперь мы точно знаем, что была. И даже знаем, в чем именно она состояла:
► То, что говорилось об Ахматовой в ту пору... задело меня... Я пытался понять, объяснить, даже уговорить себя, что, быть может, я неправ, но уговорить себя не смог. И когда ко мне обратились с предложением написать на эти темы в одну из газет, ответил, что о своем отношении к тому, что вышло из-под пера Зощенко в годы войны, написать могу. А об Ахматовой писать не буду. После этого к предложению написать статью больше не возвращались.
(Из письма В.Я. Виленкину).
Тогда, в 46-м, повел себя так. А теперь:
► ...Я не присутствовал при восстановлении Ахматовой, а если бы присутствовал, несомненно, голосовал бы не за восстановление, а за прием. Считаю, что и Ахматову надо было бы принимать в Союз заново, а не восстанавливать. А если есть формулировка о восстановлении, то это – неверная формулировка.
(Из стенограммы заседания Президиума ССП. 23/VI 1953 г.)
Вряд ли этим – и другими подобными – проявлением этой своей несгибаемой «принципиальности» он был так уж доволен.
Позже он и сам в этом признался.
Это было на вечере в ЦДЛ, посвященном его 50-летию. Небольшая речь, которую он там произнес, была ответом на обращенные к нему комплименты и славословия. Вот что он там тогда сказал:
► – Ну что же, когда вот такой вечер – пятьдесят лет человеку, – конечно, больше вспоминают хорошее. Я просто хочу, чтобы присутствующие здесь, собравшиеся здесь мои товарищи знали, что не все мне в моей жизни нравится, не все я делал хорошо, – я это понимаю, – не всегда был на высоте. На высоте гражданственности, на высоте человеческой. Бывали в жизни вещи, о которых я вспоминаю с неудовольствием, случаи в жизни, когда я не проявлял ни достаточной воли, ни достаточного мужества. И я это помню. А говорю это не в порядке, так сказать, каких-то покаяний, это личное дело каждого, а просто потому, что, помня это, хочется не повторять ошибок. И я постараюсь их не повторить, как бы трудно ни приходилось...
(Константин Симонов в воспоминаниях современников. Стр. 291).
Текст этого тогдашнего симоновского монолога я извлек из воспоминаний Л.И. Лазарева, где он приведен в кавычках, а значит, документально точен. (Лазарь Ильич был человек аккуратный и не стал бы закавычивать текст, цитируемый по памяти.) Но, приведя его, мемуарист этим не ограничился, а в продолжение и развитие той же темы вспомнил еще один связанный с Симоновым «юбилейный» эпизод, пожалуй, даже более выразительный:
► Дома у Константина Михайловича празднуется его 55-летие. В середине вечера, когда все были уже несколько разгорячены, один из его былых приятелей с особой многозначительностью преподнес виновнику торжества репродукцию его портрета сорок шестого года и произнес небольшую речь в стихах, общий смысл которой можно довольно точно передать словами некогда популярной песни – «каким ты был, таким ты и остался». Идея эта не понравилась мне – я не считал то время лучшим и в жизни Симонова, и в его творчестве, а так как следующий тост пришлось провозглашать мне, я предложил выпить за мужество хозяина дома, который не боится меняться, уходить от старого, порывать с ним. Мой оппонент, хотя я его не назвал, был, однако, задет и бросил мне не совсем вежливую реплику, кто-то ему ядовито ответил, кто-то его поддержал. Возникла короткая, но напряженная и, самое главное, не очень подходящая для праздничного застолья перепалка. На следующий день, считая себя возмутителем спокойствия, я позвонил Константину Михайловичу, чтобы извиниться. Оказалось, он вовсе не был раздосадован этим маленьким происшествием, – напротив, возникшая дискуссия, сказал он, посмеиваясь, весьма полезна, потому что помогает определиться; разумеется, лучше, когда человек меняется, если, конечно, он меняется в хорошую сторону...
(Там же. Стр. 291—292).
Автор этого мемуарного отрывка не счел нужным назвать имя «давнего приятеля», который с особой многозначительностью преподнес Симонову в тот вечер его портрет 46-го года. Но угадать, о ком тут идет речь, не так уж трудно. Это был Александр Юрьевич Кривицкий – не просто приятель, а на протяжении многих лет очень близкий Симонову человек. И в «Новом мире», и в «Литературной газете» он был его первым замом (по должности), а по существу – комиссаром. Именно на эту роль Симонов всегда брал его себе в замы. Он и сам, как мы знаем, всегда знал, куда дует политический ветер. Но Кривицкий был в этом деле еще большим виртуозом, и Симонов безгранично ему доверял, неизменно прислушиваясь к его советам и послушно следуя его рекомендациям. Подробно об этой его роли «злого демона» в «Новом мире» рассказала в своих записях Л.К. Чуковская. (Я неоднократно ссылался на них в главе «Сталин и Платонов».)
Это я к тому, что «неприсоединение» Симонова на том юбилейном застолье к тосту Кривицого было в своем роде не менее многозначительно, чем демонстративно подаренный ему Кривицким его портрет 46-го года.
И обещая на своем пятидесятилетии, что будет стараться не повторять прошлых «ошибок», и пять лет спустя, отвечая на телефонные извинения Л.И. Лазарева, он не лукавил.
Он искренне хотел «меняться в хорошую сторону» и даже немало в этом преуспел. Но трудно это ему давалось. И совсем очиститься от сталинской скверны он так и не смог.
Сюжет четвертый
«НАС ВЫРАСТИЛ СТАЛИН...»
В тексте Государственного гимна (первом из трех), сочиненном Сергеем Михалковым, эта строка была не более чем риторической фигурой. Но стоит отнести ее к творческой и человеческой судьбе Константина Симонова, как она сразу же наполняется плотью и кровью, обретает смысл не только конкретный, но чуть ли даже не буквальный.
Лучше всего сказал об этом он сам, вспоминая о той душевной сумятице, какую вызвал у него секретный доклад Хрущева на XX съезде партии.
► Сложность моего душевного состояния в те годы заключалась в том, что, в общем-то, я вырос и воспитался при Сталине. При нем кончил школу, при нем пошел в ФЗУ, при нем был рабочим, при нем стал студентом Литературного института, при нем начал писать, при нем стал профессиональным писателем, при нем перед войной вступил в кандидаты партии, а потом в члены, при нем был военным корреспондентом, при нем получил шесть Сталинских премий, одну из которых считал незаслуженной, а остальные – заслуженными, при нем стал редактором «Нового мира» и «Литературной газеты», заместителем Генерального секретаря Союза писателей, кандидатом в члены ЦК, несколько раз мог убедиться в том, что пользовался его доверием. При нем посадили, а потом выпустили моего отчима, при нем отправились в ссылку моя тетка и мои двоюродные сестра и брат, при нем где-то в ссылке погибли две другие тетки мои, любимая и нелюбимая, при нем посадили и, несмотря на мои письма, не выпустили и не послали на фронт моего первого руководителя творческого семинара, человека, которого я очень любил, при нем по моему ходатайству вернули в Москву одну мою оставшуюся в живых тетку. При нем были процессы, в которых мне было далеко не все понятно. При нем была Испания, куда я готов был ехать, Халхин-Гол, куда я поехал, при нем была Великая Отечественная война, на которой я видел много страшного, много неправильного, много возмущавшего меня, но которую мы все-таки выиграли. При нем я слушал его казавшиеся мне умными и правильными разговоры о литературе, при нем была расходившаяся с этими правильными разговорами кампания по искоренению космополитизма. При нем мы не согнули головы перед обожравшейся во время войны Америкой в те годы, когда у нас над головой висела их атомная бомба, а мы еще не имели своей. При нем были новые, напоминавшие тридцать седьмой и тридцать восьмой годы, аресты в послевоенные годы, при нем в эти же послевоенные годы было движение борьбы за мир, в котором я участвовал. Все это было при нем, я перечисляю в том беспорядке, в каком это вспоминается. Все было при нем.
(К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 501—502).
При всей несомненной честности этой его попытки разобраться в своих взаимоотношениях с почившим вождем странное производит она впечатление.
Да, со Сталиным в его сознании связано и то плохое, что было «при нем» в нашей жизни. (Аресты ни в чем не повинных людей, судебные процессы, в которых «далеко не все» было ему понятно, много «неправильного» и даже возмущавшего его из того, что пришлось ему увидеть и пережить на войне.) Но ведь было и хорошее!
Была сражавшаяся с фашистами Испания. (Которую Сталин отдал на растерзание режиму Франко, приказав вывести интербригады, а потом посадив и расстреляв всех, кто сражался на стороне республиканцев.)
Была война, которую несмотря ни на что мы все-таки выиграли. (Несмотря прежде всего на Сталина, на его «гениальное» руководство, на обезглавленную им перед войной Красную Армию.)
Были «умные разговоры о литературе». (О том, чего стоили эти «умные» и казавшиеся ему правильными сталинские разговоры, мы еще поговорим.)
Была (и осталась!) гордость от сознания, что «мы не согнули головы перед обожравшейся во время войны Америкой». (Можно ли винить американцев за то, что они были сыты и благополучны в то время, когда мы голодали в разоренной Сталиным стране, с уничтоженным Сталиным крестьянством, замордованной, раздавленной интеллигенцией, миллионами людей, без вины отправленных в лагеря. Не мешало бы тут вспомнить и о том, сколько «студебекеров» и всего другого, без чего мы вряд ли смогли бы выиграть ту войну, отправила нам тогда эта «обожравшаяся» Америка.)
Было, наконец, «движение борьбы за мир», в котором он, Симонов, участвовал и которое он тоже, без колебаний, относит ко всему хорошему, что было у нас при Сталине.
В общем, судя по этой его попытке «разобраться со Сталиным», Симонов не сомневается, что хорошего «при нем» было больше, гораздо больше, чем плохого.
И это – уже после доклада Хрущева, приоткрывшего завесу над кровавой бездной сталинских преступлений. А в первые недели после смерти Сталина его уверенность в непогрешимости и величии почившего вождя была так тверда и непоколебима, что даже никогда прежде его не подводившее, безошибочное его политическое чутье на этот раз ему изменило.
* * *
В то время часто спорили о том, когда начался тот процесс «десталинизации», который завершился решением XXII съезда партии о выносе тела Сталина из Мавзолея.
Ни у кого не было сомнений, что начался он раньше, гораздо раньше, чем бывшие соратники вождя решились сказать об этом вслух.
Но – когда? Полгода или даже год спустя после смерти вождя, когда в печати впервые стало мелькать словосочетание «культ личности»? Или уже через месяц, когда выпустили и реабилитировали врачей?
Лишь годы спустя мы узнали, что начало этому процессу было положено еще раньше, – в день сталинских похорон.
Всех, как тогда говорили, ведущих писателей в тот день собрали в Колонном зале, за сценой. Обязанности Генерального секретаря правления Союза писателей тогда исполнял Алексей Сурков. Он – то появлялся в этой комнате, то исчезал – уезжал в ЦК за руководящими указаниями. И вот, вернувшись в очередной раз, объявил:
– Внимание, товарищи! Я только что оттуда! – он показал пальцем в потолок.
Все, разумеется, сразу поняли, откуда – оттуда. И поняли, что на сей раз он наконец имеет сообщить нечто важное.
Так оно и было.
В мгновенно наступившей тишине Сурков объявил:
– Сказали: плакать, но не слишком.
Историю эту я услышал от В. Лакшина, которому ее рассказал Твардовский.
Был ли там, среди сидевших в той комнате «ведущих» и Симонов?
Надо думать, что был. Не мог не быть. А даже если по каким-то причинам и не был, он не мог совсем ничего не знать об этом, полученном «сверху» сигнале.
Но по всему выходит, что он этого сигнала не услышал.
Во всяком случае, он его проигнорировал.
Спустя две недели после смерти Сталина в «Литературной газете», которую редактировал Симонов, появилась передовая статья: «Священный долг писателя». Написана она была самим главным редактором. И вот что в ней говорилось:
► Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов – бессмертного Сталина.
(Литературная газета. 19 марта 1953 г.).
По смыслу и по тональности это не расходилось с тем, что писали в то время другие газеты. Да и с тем, что он сам написал и напечатал ровно неделю назад:
Нет слов таких, чтоб ими передать
Всю нестерпимость боли и печали,
Нет слов таких, чтоб ими рассказать,
Как мы скорбим по Вас, товарищ Сталин.
В том же духе высказались тогда и другие, самые известные в то время советские поэты:
Обливается сердце кровью...
Наш родимый, наш дорогой!
Обхватив твое изголовье,
Плачет Родина над тобой.
В этот час величайшей печали
Я тех слов не найду,
Чтоб они до конца выражали
Всенародную нашу беду.
Это восьмистишие легко принять за отрывок из одного стихотворения, сочиненного одним поэтом. Между тем первые его четыре строки принадлежат Ольге Берггольц, а вторые – Твардовскому.
Процитировав их рядом со своими (разумеется, не так, как это сделал я, а порознь) и добавив к ним еще одно, мало от них отличающееся четверостишие М. Исаковского, Симонов сразу отметает естественно возникающее предположение, что схожесть, да и не шибко высокий поэтический уровень этих стишков объясняется тем, что дирижировала хором этих «хороших и разных» поэтов одна и та же дирижерская палочка.
► ...Схожесть стихов была рождена не обязанностью их написать – их можно было не писать, а глубоким внутренним чувством огромности потери, огромности случившегося. У нас были впереди потом еще долгие годы для того, чтобы попробовать разобраться в том, что это была за потеря, и лучше или хуже было бы – я не боюсь задавать себе этот достаточно жестокий вопрос – для всех нас и для страны, если бы эта потеря произошла не тогда, а еще позже. Во всем этом предстояло разбираться, особенно после XX съезда, но и до него тоже.
Однако сама огромность происшедшего не подлежала сомнению, и сила влияния личности Сталина и всего порядка вещей, связанного с этой личностью, для того круга людей, к которому я принадлежал, тоже не подлежала сомнению. И слово «потеря» уживалось со словом «печаль» без насилия авторов над собою в тех стихах, которые мы тогда написали.
(К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 485).
Точно так же, в тех же выражениях, теми же словами объясняет Симонов, ЧТО побудило его сочинить и напечатать тот злополучный абзац в появившейся 19 марта передовой статье «Литературной газеты»:
► ...Первым, главным чувством было то, что мы лишились великого человека. Только потом возникло чувство, что лучше бы лишиться его пораньше, тогда, может быть, не было бы многих страшных вещей, связанных с последними годами его жизни. Но что было, то было... Первое чувство грандиозности потери меня не покидало долго, в первые месяцы оно было особенно сильным. Очевидно, под влиянием этого чувства я вместе с еще одним литератором, любившим демонстрировать всю жизнь решимость своего характера, но в данном случае при возникновении опасности немедленно скрывшимся в кустах, сочинил передовую статью, опубликованную в «Литературной газете» девятнадцатого марта пятьдесят третьего года... Передовая называлась «Священный долг писателя», и... первое, что вменялось писателям как их священный долг, было создание в литературе образа Сталина. Никто ровным счетом не заставлял меня это писать, я мог написать все это и по-другому, но написал именно так, и пассаж этот принадлежал не чьему-либо иному, а именно моему перу. Мною же был задан и общий тон этой передовой...
На мой тогдашний взгляд, передовая была как передовая, я не ждал от нее ни добра, ни худа, в основу ее легло мое выступление на происходившем перед этим митинге писателей, смысл которого в основном совпадал со смыслом передовой. Однако реакция на эту передовую оказалась очень бурной.
(Там же. Стр. 502—503).
«Очень бурной» – это слишком слабо сказано. Скандал разразился неимоверный. И слух об этом, где-то там, на самом верху разразившемся скандале (это я уже могу сказать, основываясь на собственной памяти) стал тогда одним из самых громких сигналов, возвещающих о близости грядущих перемен.
► Номер с передовой «Священный долг писателя» вышел в четверг. Четверг после его выхода я провел в редакции, готовя следующий номер, и глядя на ночь в пятницу уехал за город, на дачу, чтобы пятницу, субботу и воскресенье писать там, а утром в понедельник приехать в редакцию и с самого утра делать вторничный номер. Телефона на даче не было, и я вернулся в понедельник утром в Москву, ничего ровным счетом не ведая.
– Тут такое было, – встретил меня мой заместитель Косолапов, едва я успел взять в руки субботний номер, которого еще не читал. – А лучше вам расскажет об этом Сурков, вы ему позвоните, он просил позвонить, как только вы появитесь.
Я позвонил Суркову, мы встретились, и выяснилось следующее: Никита Сергеевич Хрущев, руководивший в это время работой Секретариата ЦК, прочитавши не то в четверг вечером, не то в пятницу утром номер с моей передовой «Священный долг писателя», позвонил в редакцию, где меня не было, потом в Союз писателей и заявил, что считает необходимым отстранить меня от руководства «Литературной газетой», не считает возможным, чтобы я выпускал следующий номер. Впредь, до окончательного решения вопроса – надо полагать, в Политбюро, это уж я додумал сам, – пусть следующий номер, а может быть, и следующие номера читает и подписывает Сурков как исполняющий обязанности Генерального секретаря Союза писателей.
Из дальнейшего разговора Сурков выяснил, что все дело в передовой «Священный долг писателя», в которой я призывал писателей не идти вперед, не заниматься делом и думать о будущем, а смотреть только назад, только и делать, что воспевать Сталина, – при такой позиции не может быть и речи, чтобы я редактировал газету. По словам Суркова – не помню, прямо говорившего с Хрущевым или через вторых лиц, – Хрущев был крайне разгорячен и зол.
– Я лично, – сказал Сурков, – ничего такого в этой передовой не увидел и не вижу. Ну, неудачная, ну действительно там слишком много отведено места тому, чтобы создавать произведения о Сталине, что это самое главное. В конце концов, что тут такого. Можно в других передовых статьях снять этот ненужный акцент на прошлом. Сначала хотел послать к тебе гонца, вызвать тебя, а потом решил не расстраивать, может, за это время все обойдется. Номер, как мне сказал Косолапов, был готов, я приехал, посмотрел его и подписал. Фамилию твою не требовали снимать, требовали только, чтоб я прочитал и подписал номер. Вот и подумал, стоит ли выбивать тебя из колеи, ты сидишь там, пишешь. Вернешься в понедельник, может, к этому времени все утрясется.
Так оно в результате и вышло. На каком-то этапе, не знаю где, в Секретариате или в Политбюро, все, в общем, утряслось. Когда Сурков при мне позвонил в агитпроп, ему сказали, чтобы я ехал к себе в редакцию и выпускал очередной номер. Тем дело на сей раз и кончилось. Видимо, это был личный взрыв чувств Хрущева, которому тогда, в пятьдесят третьем году, наверное, была уже не чужда мысль через какое-то время попробовать поставить точки над «i» и рассказать о Сталине то, что он счел нужным рассказать на XX съезде. Естественно, что при таком настроении передовая под названием «Священный долг писателя» с призывом создать эпохальный образ Сталина попала ему, как говорится, поперек души. И хотя, видимо, его склонили к тому, чтобы мер, в горячке предложенных им, не принимать, невзлюбил он меня надолго, на годы, вплоть до появления в печати «Живых и мертвых», считая меня одним из наиболее заядлых сталинистов в литературе.
(Там же. Стр. 504—505).
Последняя реплика предполагает, что на самом деле никаким сталинистом он, конечно, не был. Но это – как посмотреть, от чего отталкиваться, с кем сравнивать.