Текст книги "Сталин и писатели Книга четвертая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 58 страниц)
► В историческом аспекте Сталин как автор колхозов – величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он, кроме колхозов, ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи.
Все это я говорю не в укор Тынянову, а только лишь для того, чтобы показать, как велика была тогда степень всеобщей задуренности.
М.Д. Вольпин (друг и соавтор Николая Эрдмана) в конце 29-го или в самом начале 30-го оказался где-то в глубинке, в селе. И собственными своими глазами увидал все ужасы коллективизации и «ликвидации кулачества как класса».
Увиденное потрясло его до глубины души. Подавленный – лучше даже сказать, раздавленный – этими своими впечатлениями, он поделился ими с Мандельштамом Но вопреки ожиданиям сочувствия у него не нашел.
Выслушав его рассказы, Осип Эмильевич надменно вскинул голову и величественно произнес:
– Вы не видите бронзовый профиль Истории.
Рассказ этот я слышал от самого Михаила Давыдовича.
По версии Михаила Ардова, реплика Мандельштама была несколько иной. Осип Эмильевич якобы сказал
► – Надо без страха смотреть в железный лик истории.
(М. Ардов, Б. Ардов, А. Баталов. Легендарная Ордынка. С.-Пб., 1997. Стр. 70).
В записи В.Д. Дувакина эта реплика выглядит ближе к моей версии:
► И вдруг Мандельштам, подняв высоко голову, как он умел (у него петушиный вид сразу делался), сказал мне: «Ну, знаете, Вы не замечаете бронзового профиля Истории!»
(Анна Ахматова в записях Дувакина. М., 1999. Стр. 266).
Этот разговор Мандельштама с Вольпиным происходил году, надо думать, в 30-м, самое позднее – в 31-м. А в мае 33-го, как видно, уже собственными глазами увидав то, про что рассказывал ему Вольпин, он напишет:
Природа своего не узнает лица,
А тени страшные – Украины, Кубани...
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца.
И – про кремлевского горца, «душегубца и мужикоборца». Но в 30-м и 31-м даже он еще не видел, не понимал, что происходит.
А Бабель уже тогда не только всё видел и понимал, но даже сумел выразить это с присущей ему определенностью:
► – Вороньковский судья, – очнувшись, сказала старуха, – в одни сутки произвел в Воронькове колгосп... Девять господарей он забрал в холодную... Наутро их доля была идти на Сахалин... Перебули тыи господари ночь в холодной, является стража – брать их... Видчиняет стража дверь от острога, на свете полное утро, девять господарей качаются под балками, на своих опоясках...
В дубовой раме окна двинулась тьма. Рассвет раскрыл в тучах фиолетовую полосу...
Весь день шел снег. У самого села, из льющейся прямой стены, навстречу Гапе вынырнул коротконогий Юшко Трофим в размокшем треухе. Плечи его, накрытые снежным океаном, раздались и осели...
– Ночью вся головка наехала, – сказал Трофим, – бабусю твою законвертовали... Голова рику приехал, секретарь райкому... Ивашку замели, на его должность – вороньковский судья...
Усы Трофима поднялись, как у моржа, снег шевелился на них. Гапа тронула лошадь, потом снова потянула вожжи.
– Трофиме, бабусю за што?..
Юшко остановился и протрубил издалека, сквозь веющие, летящие снега:
– Кажуть, агитацию разводила про конец света..
Гапа ушла в сельраду. Там, усевшись на лавках вдоль стен, молчали старики из села Великая Криница. Окно, разбитое во время прошлых споров, заделали листом фанеры, стекло лампы было протерто, к щербатой стене прибили плакат «Прохання не палить». Вороньковский судья, подняв плечи, читал у стола. Он читал книгу протоколов великокриницкой сельрады; воротник драпового его пальтишка был наставлен. Рядом за столом секретарь Харченко писал своему селу обвинительный акт. Он разносил по разграфленным листам все преступления, недоимки и штрафы, все раны, явные и скрытые. Приехав в село, Осмоловский, судья из Воронькова, отказался созвать сборы, общее собрание граждан, как это делали уполномоченные до него, он не произнес речи и только приказал составить список недоимщиков, бывших торговцев, списки их имущества, посевов и усадеб.
Великая Криница молчала, присев на лавки...
Гапа вышла, притворив за собой дверь.
Беснующаяся, режущая ночь набросилась на нее, кустарники туч, горбатые льдины с черным блеском в них. Просветляясь, низко неслись облака. Безмолвие распростерлось над Великой Криницей, над плоской, могильной, обледеневшей пустыней деревенской ночи.
(И. Бабель. Гапа Гужва).
Во всех собраниях сочинений Бабеля этот его рассказ, написанный весной 1930 года, фигурирует именно как рассказ. Но в первой публикации («Новый мир», 1931, № 10) у него был подзаголовок: «Первая глава из книги «Великая Криница». Даже по этим нескольким приведенным здесь коротким отрывкам из этого небольшого рассказа можно понять, почему эта бабелевская книга, если она и было написана, не дошла до нас: погибла вместе с другими рукописями, составившими пятнадцать папок, изъятых при его аресте.
Так или иначе, этот короткий бабелевский рассказ никаких сомнений насчет истинного отношения его автора к создаваемому Сталиным колхозному строю не оставляет.
Так же обстоит дело и с отношением Бабеля к следующему крутому повороту сталинского Большого террора, началом которого стал первый из громких московских судебных процессов – процесс так называемого Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра. Оно тоже было совсем не таким, какой была реакция на этот процесс и подготовку к нему далеко не самых наивных собратьев Исаака Эммануиловича по писательскому цеху.
► ИЗ ДНЕВНИКА К.И. Чуковского
5 января 1935 г.
Очень волнует меня дело Зиновьева, Каменева и других. Вчера читал обвинительный акт. Оказывается, для этих людей литература была дымовая завеса, которой они прикрывали свои убогие политические цели. А я-то верил, что Каменев и вправду волнуется по поводу переводов Шекспира, озабочен юбилеем Пушкина, хлопочет о журнале Пушкинского Дома и что вся его жизнь у нас на ладони. Мне казалось, что он сам убедился, что в политике он ломаный грош, и вот искренне ушел в литературу – выполняя предначертания партии. Все знали, что в феврале он будет выбран в академики, что Горький наметил его директором Всесоюзного Института литературы, и казалось, что его честолюбие вполне удовлетворено этими перспективами. По его словам, Зиновьев до такой степени вошел в литературу, что даже стал детские сказки писать, и он даже показывал мне детскую сказку Зиновьева с картинками... очень неумелую, но трогательную. Мы, литераторы, ценили Каменева в последнее время, как литератор, он значительно вырос, его книжка о Чернышевском, редактура «Былого и дум» стоят на довольно высоком уровне. Приятная его манера обращения с каждым писателем (на равной ноге) сделала то, что он расположил к себе: 1) всех литературоведов, гнездящихся в Пушкинском Доме; 2) всех переводчиков, гнездящихся в «Academia», и проч., и проч., и проч. Понемногу он стал пользоваться в литературной среде некоторым моральным авторитетом – и все это, оказывается, было ширмой для него как для политического авантюриста, который пытался захватить культурные высоты в стране, дабы вернуть себе утраченный политический лик.
(К. Чуковский. Собрание сочинений. Т. 12. Дневник. 1922-1935. М., 2006. Стр. 556).
Что-то все-таки мешает Корнею Ивановичу до конца поверить этому «Обвинительному заключению». Он колеблется, сомневается. Но изо всех сил старается заглушить эти свои сомнения, ищет – и находит – все новые и новые аргументы, подтверждающие истинность, непреложность этой официальной версии:
► Так ли это? Не знаю. Похоже, что так. Я вспомнил один эпизод на Съезде. Каменев жил на даче под Москвой. Об этом его жена, Татьяна Ив., которую я встретил в Колонном зале, сказала мне шепотом, т.к. считалось, что он где-то на Кавказе. Он скрывался и скрывался так тщательно, что по целым дням не выходил из своей дачи, – не соблазняясь никакой погодой. Скрывался он вот почему: вначале было объявлено, что Каменев сделает на Съезде писателей доклад и что вообще ему будет принадлежать там, на Съезде, ведущая роль. Потом, очевидно, в ЦК было решено не предоставлять ему этой роли, и он должен был притвориться отсутствующим. Я так и не побывал у него на даче – и забыл весь этот эпизод, но в бытность мою в Кисловодске я получил от Т. Ив. письмо, где она говорит: простите мне ту грубость, с которой я разговаривала с вами на Съезде писателей, но я была так огорчена, что Л. Б. не мог выступить там. О его политической карьере я не знаю ничего, но как литератор он был мне кое в чем симпатичен (хотя его разговоры о Мандельштаме, его статьи о Полежаеве, Андрее Белом и проч. свидетельствовали о полном непонимании поэзии).
(Там же).
Реакция Бабеля на те же события была совершенно иной. Насчет самой сути происходящего у него не было и тени сомнений:
► ИЗ СВОДКИ СЕКРЕТНО-ПОЛИТИЧЕСКОГО
ОТДЕЛА ГУГБ НКВД СССР О НАСТРОЕНИЯХ
И.Э. БАБЕЛЯ В СВЯЗИ С ЗАВЕРШЕНИЕМ
ПРОЦЕССА «АНТИСОВЕТСКОГО
ОБЪЕДИНЕННОГО ТРОЦКИСТСКО-
ЗИНОВЬЕВСКОГО ЦЕНТРА»
После опубликования приговора Военной коллегии Верх[овного] суда над участниками троцкистско-зиновьевского блока источник, будучи в Одессе, встретился с писателем Бабелем в присутствии кинорежиссера Эйзенштейна. Беседа проходила в номере гостиницы, где остановились Бабель и Эйзенштейн. Касаясь главным образом итогов процесса, Бабель говорил «Вы не представляете себе и не даете себе отчета в том, какого масштаба люди погибли и какое это имеет значение для истории.
Это страшное дело. Мы с вами, конечно, ничего не знаем, шла и идет борьба с «хозяином» из-за личных отношений ряда людей к нему.
Кто делал революцию? Кто был в Политбюро первого состава?»
Бабель взял при этом лист бумаги и стал выписывать имена членов ЦК ВКП(б) и Политбюро первых лет революции. Затем стал постепенно вычеркивать имена умерших, выбывших и, наконец, тех, кто прошел по последнему процессу. После этого Бабель разорвал листок со своими записями и сказал:
«Вы понимаете, кто сейчас расстрелян или находится накануне этого: Сокольникова очень любил Ленин, ибо это умнейший человек... Для Сокольникова мог существовать только авторитет Ленина и вся борьба его – это борьба против влияния Сталина. Вот почему и сложились такие отношения между Сокольниковым и Сталиным.
А возьмите Троцкого. Нельзя себе представить обаяние и силу влияния его на людей, которые с ним сталкиваются...
Из расстрелянных одна из самых замечательных фигур – это Мрачковский. Он сам рабочий, был организатором партизанского движения в Сибири; исключительной силы воли человек. Мне говорили, что незадолго до ареста он имел 11-тичасовую беседу со Сталиным.
Мне очень жаль расстрелянных потому, что это были настоящие люди. Каменев, например, после Белинского – самый блестящий знаток русского языка и литературы.
(Власть и художественная интеллигенция, документы. 1917-1953.At, 2002. Стр. 325-326).
Но даже считая Сокольникова умнейшим человеком, а Каменева самым блестящим знатоком русского языка и литературы после Белинского и искренне жалея, что их расстреляли, ведь можно же было все-таки предположить, что расстреляны они были за какую-то вполне реальную свою политическую (контрреволюционную, как это тогда называлось) деятельность?
Нет, и на этот счет у него тоже не было ни малейших сомнений:
► Я считаю, что это не борьба контрреволюционеров, а борьба со Сталиным на основе личных отношений.
(Там же).
Да, Бабель и тут оказался проницательнее, во всяком случае, трезвее многих своих современников.
Ни в малой степени не был он обольщен ни идеями Троцкого, ни обаянием и яркостью его личности. Но он понимал – чувствовал – его масштаб.
Так же обстояло дело и с другими советскими государственными и партийными деятелями, которых уничтожал – и уничтожил – Сталин. Разителен был контраст, бросающееся в глаза отличие их от тех, кто шел – и пришел – им на смену.
Вот несколько бабелевских реплик из доноса другого чекистского осведомителя:
► – Надо, чтобы несколько человек исторического масштаба было бы во главе страны. Впрочем, где их взять, никого уже нет. Нужны люди, имеющие прочный опыт в международной политике. Их нет. Был Раковский, человек большого диапазона...
– Существующее руководство РКП(б) прекрасно понимает, только не выражает открыто, кто такие люди, как Раковский, Сокольников, Радек, Кольцов... Это люди, отмеченные печатью большого таланта, и на много голов возвышаются над окружающей посредственностью нынешнего руководства...
(С. Поварцов. Причина смерти – расстрел. М., 1996. Стр. 85).
Совершенно очевидно, что эта характеристика относится не только к ближайшему окружению Сталина, но и к нему самому.
«Выдающаяся посредственность» – пренебрежительно кинул о Сталине Троцкий. Развитие событий показало, что он Сталина безусловно недооценил. Но каков бы ни был Сталин, не может вызвать сомнений тот очевидный факт, что приход его к власти был торжеством серости и посредственности.
Отношение Бабеля к большевистскому перевороту, который впоследствии стали именовать Великой Октябрьской социалистической революцией, ярче всего выразилось в коротеньком и не самом приметном его рассказе «Линия и цвет». Главный герой этого рассказа – А.Ф. Керенский, с которым автор познакомился в 1916 году в обеденной зале санатория «Оллила». По ходу этого знакомства выяснилось, что Александр Федорович чудовищно близорук, но рассматривает этот дефект своего зрения отнюдь не как недостаток, а скорее даже как достоинство. На предложение автора избавиться от этого своего недостатка, приобретя очки, он отвечает таким высокопарным и высокомерным монологом:
► – Дитя, – ответил он, – не тратьте пороху. Полтинник за очки – это единственный полтинник, который я сберегу. Мне не нужна ваша линия, низменная, как действительность. Вы живете не лучше учителя тригонометрии, а я объят чудесами... Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я вижу мечущийся океан над моей головой? Зачем мне линии – когда у меня есть цвета? Весь мир для меня – гигантский театр, в котором я единственный зритель без бинокля. Оркестр играет вступление к третьему акту, сцена от меня далеко, как во сне, сердце мое раздувается от восторга, я вижу пурпурный бархат на Джульетте, лиловые шелка на Ромео и ни одной фальшивой бороды... И вы хотите ослепить меня очками за полтинник...
Очевидный смысл этого рассказа – во всяком случае, один из его смыслов, – сводится к тому, что близорукость Александра Федоровича Керенского, на преимуществах которой он так решительно настаивал, была не только медицинской, но и, так сказать, исторической близорукостью.
А кончается рассказ так:
► Вечером я уехал в город. В Гельсингфорс, пристанище моей мечты...
А Александра Федоровича я увидел через полгода, в июне семнадцатого года, когда он был верховным главнокомандующим российскими армиями и хозяином наших судеб.
В тот день Троицкий мост был разведен. Путиловские рабочие шли на Арсенал. Трамвайные вагоны лежали на улицах плашмя, как издохшие лошади.
Митинг был назначен в Народном доме. Александр Федорович произнес речь о России – матери и жене. Толпа удушала его овчинами своих страстей. Что увидел в ощетинившихся овчинах он – единственный зритель без бинокля? Не знаю... Но вслед за ним на трибуну взошел Троцкий, скривил губы и сказал голосом, не оставлявшим никакой надежды:
– Товарищи и братья...
(И. Бабель. Сочинения. Т. 1.М, 1990. Стр. 105-106).
Эта короткая фраза – даже не фраза, полуфраза – «...и сказал голосом, не оставлявшим никакой надежды» – являет собой не что иное, как перифраз знаменитой дантовской: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
О том, как жестоко расправлялся Троцкий с теми своими «товарищами и братьями», которые не хотели двигаться в указанном им направлении, хорошо известно. Достаточно вспомнить возглавленное им кровавое подавление кронштадтского мятежа.
Что говорить! Троцкий, конечно, тоже был палач. И конечно, палачом был и Тухачевский, демон Гражданской войны, как назвал его Троцкий. Он тоже подавлял восстание кронштадтских моряков, расстрелял их парламентеров. Во время крестьянских волнений в Ярославле и на Тамбовщине впервые применил артиллерию и отравляющие газы против мирного населения. Брал в качестве заложников целые семьи, организовал для этих, арестованных по его приказу заложников семь концлагерей.
Но когда я слышу сегодня – а слышать это приходится постоянно, – не все ли, мол, равно, кто бы тогда кого сожрал – Сталин Бухарина или Бухарин Сталина; Ворошилов с Буденным Тухачевского или Тухачевский Ворошилова и Буденного, – я отвечаю: нет, не все равно!
И не только в том тут дело, что если бы не Сталин победил Бухарина, а Бухарин Сталина, не было бы страшной сталинской коллективизации (хотя, конечно, и в этом тоже). И не только в том, что если бы Сталин не убил Тухачевского, совсем другая армия встретила бы танки Гудериана (хотя, конечно, и в этом тоже).
Говорят, что история не терпит сослагательного наклонения.
Да, все случилось так, как случилось, потому что не могло случиться иначе. Но это не могло случиться иначе по той же причине, по которой примитивная раковая клетка побеждает более тонко и сложно организованную.
Каковы бы они ни были – Троцкий, Каменев, Сокольников, Радек, Тухачевский, – то, что с ними случилось, было не поражением одних и победой других в политической борьбе. Это была метастаза до чудовищных размеров разросшейся раковой опухоли, сжиравшей и в конце концов сожравшей более тонко и сложно организованную живую ткань.
* * *
Бабель любил ярких людей. Он в них влюблялся.
Так было с первым секретарем Кабардино-Балкарии Беталом Калмыковым. Познакомившись, а потом и подружившись с ним, он не уставал им восхищаться. Часами мог говорить о нем, все новыми и новыми восторгами расцвечивая эту свою влюбленность:
► Этот человек во всех отношениях первый в Кабардино-Балкарии... Он первый охотник, нет ему равного. Он – самый лучший сборщик кукурузы, никто с ним не может потягаться в сноровке, и он лучший в стране наездник... Он всегда окружен личной охраной, состоящей из товарищей, бывших партизан, а когда Сталин распорядился, чтобы у Бетала была официальная охрана и чтобы его сопровождали телохранители, он с трудом переносил это и страшно над охранниками издевался. Недавно мы ездили с Беталом на строящуюся электростанцию. Вышли из машины и пошли по тропинке. Тотчас из другой машины, нагнавшей нас, вышли двое красноармейцев и пошли за нами. Вдруг мы увидели перед собой на тропинке свернувшуюся змею. Бетал обернулся и сказал одному из телохранителей: «А ну-ка, убей змею!» Тот остановился и растерялся, не зная, как к ней подойти. Бетал быстро шагнул вперед, наклонился, как-то по-особому схватил змею и швырнул на землю. Она была мертва Обернувшись, он иронически сказал «Как же вы будете защищать меня, когда вы змею убить боитесь?» – и пошел дальше»...
Вместе с Беталом Бабель... разъезжал по балкарским селениям, возвращался уставшим, но наполненным разнообразными впечатлениями: «Какой народ! Сколько человеческого достоинства в каждом пастухе! И как они верят Беталу! Все его помыслы – о благе народа»...
Вершиной, высшей точкой всех этих его восторгов стала такая история:
► Настало Седьмое ноября. С утра недалеко от города состоялись скачки с призами. Были приглашены все московские гости, расположившиеся на сколоченной по этому случаю деревянной трибуне.
Во время скачек на трибуну поднялась и прошла прямо к Беталу какая-то бедно одетая женщина, в шали, с ребенком на руках, и сказала ему несколько слов по-кабардински. Бетал быстро обернулся к председателю облисполкома и по-русски спросил:
– Она колхозница?
– Они – лодыри, – ответил тот.
Бетал что-то сказал женщине, она спустилась с трибуны и ушла. Я видела, как Бетал, до того очень веселый, стал мрачен. Бабель спросил своего соседа:
– Что сказала женщина? Тот перевел:
– Бетал, мы колхозники, и мы голодаем. Нам выдали на трудодни десять килограммов семечек. Мой муж болен, у нас нечего есть.
– А что сказал Бетал? – спросил Бабель.
– Он сказал, что завтра к ним приедет...
На другой день утром Бетал выполнил свое обещание, данное женщине с ребенком, и поехал в селение, где она жила. Бабель поехал с ним. Возвратился он очень взволнованный и рассказал:
«По дороге в селение мы заехали сначала за секретарем райкома, а затем за председателем колхоза. И то, как Бетал открывал для них дверцу машины и с глубоким поклоном приглашал их сесть, заставило их побледнеть. По дороге к дому женщины Бетал сказал: «Неужели сердца ваши затопило жиром? Ведь эта женщина обошла всех вас, прежде чем ко мне подняться». И немного погодя: «Какая разница между мной и вами? Вы будете ехать по мосту, будет тонуть ребенок – и вы проедете мимо, а я остановлюсь и спасу его. Неужели сердца ваши затопило жиром?» Но председатель колхоза и секретарь райкома твердили одно и то же: «Эти люди – лодыри, они не хотят работать».
Мы подъехали к маленькой, покосившейся хате, зашли во двор, сплошь заросший бурьяном, затем в дом. На постели лежал муж женщины, укрытый лохмотьями, и агонизировал. (Именно это слово – «агонизировал» – употребил Бабель.)
В комнате было прибрано, но почти пусто. На столе – мешок с семечками. Женщины с ребенком дома не было. Бетал все осмотрел, сказал несколько слов больному колхознику, спросил, давно ли болеет, сколько семья заработала трудодней и что получила на них в виде аванса. Затем, обернувшись к секретарю райкома, сказал: «Послезавтра я назначаю во дворе этого дома заседание обкома. Чтобы к этому времени здесь был построен новый дом, чтобы у этих людей была еда и им было выплачено все, что полагается на трудодни». Затем, выйдя во двор, добавил «Чтобы был скошен весь бурьян и там, – показав на дальний угол двора, – была построена уборная». Затем сел в машину, и мы уехали», – закончил рассказ Бабель.
Назначенный Беталом день совещания был потом изменен, но все равно срок для постройки нового дома был так невелик, что все мы с волнением его ждали. Но было слишком много желающих поехать на это совещание, и мне было неудобно просить Бабеля взять меня с собой. Поэтому я с нетерпением ждала его возвращения.
«Перед нами стоял красивый новый дом, – рассказал мне, возвратясь, Бабель, – он был закончен, только внутри печники еще клали печку. Во дворе был скошен весь бурьян, и в дальнем углу двора виднелась уборная. Не только весь двор был заполнен народом, но и все прилегающие к нему улицы и огороды. Беталу так понравились собственные слова, сказанные ранее, что он, обращаясь к членам обкома по-русски, снова произнес «Неужели сердца ваши затопило жиром?» Затем заговорил по-кабардински. Я схватил за рукав ближайшего ко мне человека и спросил: «Что он говорит?» Оглянувшись, тот ответил: «Ругает один человек». Голос Бетала звучал резко, глаза его сверкали, и через некоторое время я снова спросил соседа «Что он говорит?» «Ругает все люди», – ответил тот, повернув ко мне испуганное лицо. И наконец, когда Бетал стал что-то выкрикивать и я подумал, что он закончит речь, как это обычно бывает, словами: «Да здравствует Сталин!» – еще раз толкнул соседа и спросил: «Что говорит он?» – тот повернулся ко мне и сказал «Он говорит, что надо строить уборные». Именно этими словами закончил Бетал Калмыков свою речь.
И вот как Антонина Николаевна завершает серию всех этих бабелевских историй:
► О съезде стариков, который созывал Бетал, Бабель написал из Нальчика своей матери: «Завтра, например, открывается второй областной съезд стариков и старух. Они теперь главные двигатели колхозного строительства, за всем надзирают, указывают молодым, ходят с бляхами, на которых написано «Инспектор по качеству», и вообще находятся в чести. Такие съезды созываются теперь по всей России, гремит музыка, а старикам аплодируют. Придумал это Калмыков, секретарь здешнего обкома партии (у которого я гощу), кабардинец по происхождению, а по существу своему великий, невиданный, новый человек. Слава о нем идет уже полтора десятилетия, но все слухи далеко превзойдены действительностью. С железным упорством и дальновидностью он превращает маленькую горную полудикую страну в истинную жемчужину».
Бетал Калмыков был один из тех людей, которые владели воображением Бабеля.
(А. Пирожкова. Семь лет с Исааком Бабелем. Нью-Йорк., 2001. Стр. 22-27).
Да, Бетал Калмыков, конечно же, был человек незаурядный. И нет ничего удивительного в том, что он, как говорит Антонина Николаевна, владел воображением Бабеля. Но неужели умница Бабель не понимал, что этот съезд стариков, которые ходят с бляхами «Инспектор по качеству», – чистейшей воды показуха! И неужели он не знал, что по всей Кабардино-Балкарии, – да что там! По всему Советскому Союзу! – мало кто из колхозников получает на трудодень больше, чем те, которым Бетал приказал за два дня выстроить новый красивый дом. Не мог же он каждой такой голодающей семье вот так вот взять и выстроить по новому дому!
Нет, все это Бабель, наверное, понимал. Во всяком случае, не мог об этом не догадываться. Но он был влюблен в Бетала, и, как всякий влюбленный, искренне восхищался каждым поступком, каждым порывом, каждым жестом предмета своей влюбленности.
► Вечером нас пригласили на праздничный концерт. Когда один танцор в национальном горском костюме и в мягких, как чулки, сапогах вышел плясать лезгинку и стал как-то виртуозно припадать на колено, Бетал, сидевший в первом ряду, вдруг возмутился, встал и отчитал его за выдумку, нарушающую дедовский танец. Таких движений, какие придумал танцор, оказывается, в народном танце не было. После концерта Бабель шепнул мне: «Вы видите, как по-хозяйски он вмешался даже в лезгинку!
(Там же. Стр. 25).
Из этого, однако, вовсе не следует, что он был слеп.
► Иногда он в раздумье произносил
– Хочу понять: Бетал – что он такое?
(Там же. Стр. 27).
Судя по этой запомнившейся Антонине Николаевне реплике, Бабель прекрасно понимал, что этот восхищающий его «невиданный новый человек» – не так прост, как он выглядит в его святочном рассказе о новом красивом доме, выстроенном для двух голодающих колхозников.
Приведу только три крохотных эпизода из записок Антонины Николаевны, которые могли натолкнуть – и наверняка натолкнули – Бабеля на размышления о других гранях характера этого «невиданного нового человека»:
► Вчера поздно вечером мы гуляли вдвоем с Беталом по парку; дорожки его были засыпаны облетевшей листвой. Вдруг неизвестно кому Бетал сказал «Надо бы подмести дорожки». И кто-то рядом из темноты ответил: «Будет сделано!..»
После окончания скачек и раздачи призов мы подошли к стоянке машин, и Бетал, открыв дверцу одной из них, предложил мне сесть. Его жена Антонина Александровна села рядом со мной. В другую машину сел Бетал вместе с Бабелем, и они тронулись первыми, мы – за ними. Так как дорога была проселочная, пыльная, я спросила шофера
– А мы не могли бы их обогнать?
– У нас это не полагается, – ответил он строго.
Я с недоумением посмотрела на Антонину Александровну.
– Я к этому привыкла, – улыбаясь сказала она.
Бабель присутствовал в обкоме на специальном совещании инструкторов, которые отправлялись в Балкарию, чтобы ликвидировать те 15 процентов единоличных хозяйств, которые там еще оставались. Возвратившись, Бабель повторил мне речь, произнесенную Беталом перед инструкторами:
– Побрякушки, погремушки сбросьте, это вам не война. Живите с людьми на пастбищах, спите с ними в кошах, ешьте с ними одну и ту же пищу и помните, что вы едете налаживать не чью-то чужую жизнь, а свою собственную. Я скоро туда приеду. Я знаю, вы выставите людей, которые скажут, что все хорошо, но... выйдет один старик и расскажет мне правду. Если вы все хорошо устроите, то с каким приятным чувством вы будете встречать день Седьмого ноября. Если же вы все провалите... унистожу, унистожу всех до одного! (Хорошо говоря по-русски, Бетал некоторые слова немного искажал)
– Угроза была нешуточной, инструкторы побледнели, – закончил Бабель свой рассказ...
(Там же. Стр. 22—23).
Каждый из этих трех эпизодов может служить информацией к размышлениям о Бетале Калмыкове как «кабардино-балкарском Сталине». Но более всего впечатляет, конечно, последний, третий, эпизод.
«Инструкторы побледнели», – констатирует Бабель. Но он не объясняет, что побледнели они еще и потому, что задача, которую поставил перед ними Бетал, в сущности, была невыполнимой. Ведь он требовал от них, чтобы они загнали в колхозы те пятнадцать процентов балкарских крестьян, которые хотели остаться единоличниками, – то есть чтобы они провели в тех балкарских селах сплошную коллективизацию,но сделали это – по-хорошему, по-доброму.
Инструкторы знали, что без насилия, а может быть, даже без эксцессов в этом деле не обойтись. Непременно возникнет какой-нибудь старик – и, наверно, даже не один, – который потом скажет Беталу, что в колхоз его загнали насильно. Потому и побледнели. Ну и, конечно, потому, что знали, что зловещее обещание Бетала («унистожу, унистожу всех до одного») отнюдь не было метафорой.
Да, Бетал Калмыков, – такой, каким его рисует Бабель, – при всей своей яркой незаурядности и при всем своем обаянии предстает перед нами руководителем, легко вписывающимся в сталинский стиль управления страной. Что, однако, не помешало Сталину его «унистожить».
В 1937 году Бетал был арестован, подвергнут жестоким пыткам (его пытал известный палач Борис Родос, до полусмерти избивший Ежова) и расстрелян.
* * *
Бабель любил ярких людей, а Сталин их ненавидел. Во всяком случае, в том слое, который Сталин последовательно и планомерно уничтожал, яркие преобладали. Поэтому неудивительно, что при первой же волне арестов Бабель почувствовал, что снаряды рвутся рядом.
► ИЗ ДОНЕСЕНИЯ ПЕРВОГО ОТДЕЛЕНИЯ
СЕКРЕТНО-ПОЛИТИЧЕСКОГО ОТДЕЛА
ГУГБ НКВД СССР О НАСТРОЕНИЯХ И.Э.
БАБЕЛЯ В СВЯЗИ С АРЕСТАМИ БЫВШИХ
ОППОЗИЦИОНЕРОВ.
5 июля 1936 г.
27.VI Эммануэль [1]1
Эммануэль – псевдоним осведомителя. Высказывалось предположение, что под этим именем скрывался литературовед Я.Е. Эльсберг. (Н. Громова. Распад. Судьба советского критика. 40—50-е годы. М., 2009. Стр. 136).
[Закрыть]позвонил на службу А.Н. Пирожковой (инженер Метропроекта, жена И.Э. Бабеля, беспартийная). Она ему по телефону сказала: «Я страшно рада слышать Ваш голос. Я очень беспокоилась за Вас. Хотела позвонить, но просто не рискнула, так как была уверена, что мне ответят, что Вас нет». Эммануэль условился в тот же день зайти за нею после работы. Он зашел и пошел ее провожать домой. Эммануэль спросил, почему она так беспокоилась. Пирожкова сказала: «Как, неужели Вы ничего не знаете? Я прямо поражена, что Вас не тронули. Арестована масса народу. У меня такое впечатление, что арестованы все поголовно, кто имел хоть какое-нибудь отношение к троцкистам». На вопрос, кто же это арестован, Пирожкова ответила: «Из моих приятелей взяты Маруся Солнцева, Ефим и Соня Дрейцеры, последняя жена Охотникова Шура Соломко, Ляля Гаевская, кроме того снова арестован Яша Охотников». У Пирожковой сложилось такое впечатление, что арестовывают поголовно всех, и она даже забеспокоилась за себя и Бабеля...06 аресте Ефима Дрейцера им рассказала Соня Дрейцер, об аресте Сони Пирожкова убедилась сама, придя к ней в гости и застав комнату опечатанной.
(Власть и художественная интеллигенция. Арку менты. 1917-1953. М., 2002. Стр. 316).
Яков Осипович Охотников был первым, кого Бабель – на допросах – назвал в составленном им по требованию следователя перечне своих ближайших друзей.