Текст книги "Сталин и писатели Книга четвертая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 58 страниц)
Вот, например, слово «величье». (К нему мы еще вернемся, а пока оставим его на совести автора.) Или утверждение, что при Сталине «социализм был выстроен» и осталась теперь только самая малая малость: поселить в нем людей. Как у «парня с головой» мог повернуться язык выговорить такое?!
Но это всё – мысли, размышления. (Стихотворение так и называется: «Современные размышления».) А я – про чувства
А чувство, которое вызвало к жизни это стихотворение, было то же, что продиктовало Эренбургу его «Оттепель»: ВЗДОХ ОБЛЕГЧЕНИЯ.
Слуцкий, стало быть, был ЧЕЛОВЕКОМ ОТТЕПЕЛИ.
А Симонов...
Хотел написать: «А Симонов – не был». Но, подумав, решил, что это было бы неправильно.
Симонов глубже, чем Слуцкий (не говоря уже об Эренбурге), вмерз в лед сталинской «полярной преисподней». Поэтому и размораживался, оттаивал он медленнее. Но он тоже был ЧЕЛОВЕКОМ ОТТЕПЕЛИ.
Ведь оттепель – еще не весна
* * *
То, что на дворе уже не лютует зима, что уже начало подтаивать, помимо многих других примет и знаков намечающихся перемен, проявилось в том, что Эренбургу на статью Симонова позволили ответить.
Эренбургу, как мы знаем, и раньше было многое позволено, потому что «он Эренбург», но это, кажется, был первый случай, когда начальственный окрик вылился в дискуссию с незапланированным и не вполне ясным результатом.
Ответ Эренбурга был довольно-таки язвительным, можно даже сказать издевательским.
Уже само ее название («О статье К. Симонова») иронически повторяло, по существу, пародировало официозную стилистику статьи Симонова, которая, в соответствии с традициями советской литературной критики сталинских времен, была названа сухо, по-канцелярски: «Новая повесть Ильи Эренбурга».
В таком же пародийном стиле был выдержан весь ответ Эренбурга Симонову:
► Объяснение, видимо, следует искать в той поспешности, с какой написана статья...
Повторяя слова К. Симонова, я могу сказать, что в некоторых местах его статьи «торопливость переходит в легкомыслие»...
(Литературная газета. 1954. №. 92. Стр. 3).
И совсем уже пародийной, откровенно издевательской была заключительная реплика этого эренбурговского ответа:
► Именно с этой точки зрения статья К. Симонова представляется мне «огорчительной для нашей литературы неудачей».
(Там же).
Эти ядовитые эренбурговские выпады Симонов не оставил без ответа
Но ответ этот последовал не сразу, а месяц спустя. И тон его был уже не таким официальным. Чувствовалась в нем даже какая-то подспудная, прямо не выраженная, личная обида:
► В статье И. Эренбурга содержатся намеки на предвзятость моих суждений о повести «Оттепель». Несмотря на всю прямоту и резкость спора по существу я не вижу повода к этим неуважительным намекам со стороны Эренбурга и оставляю их целиком на его совести.
(Литературная газета. 1954. № 114. Стр. 3).
Дискуссию эту надо было как-то завершить, и редакция, видимо, не очень ясно представляла себе, как это сделать. В результате слово решили предоставить читателям, – что тоже было в некотором роде новацией. Обзор читательских писем, появившийся на страницах той же «Литгазеты» 5 октября 1954 года, включал в себя десятки имен – учителей, военнослужащих, рабочих. Кто-то из них поддержал Симонова, кто-то – Эренбурга. Баланс, как водится, был соблюден, и дискуссия закончилась вроде как вничью.
Но был тут один пикантный момент.
Статья «Новая повесть Ильи Эренбурга» вышла в свет, когда редактором «Литературной газеты», на страницах которой она появилась, был ее автор – К.М. Симонов. А заключающий дискуссию ответ Симонова Эренбургу появился на страницах той же газеты, когда Симонов уже не был ее редактором. (Им стал Борис Рюриков.)
Как видно, Никита Сергеевич не забыл Симонову ту злосчастную его передовую и в конце концов все-таки решил отправить строптивого редактора в отставку.
Симонов в своих записках изображает дело так, что едва начавшийся скандал будто бы сразу же рассосался. Что, в сущности, даже и скандала-то никакого не было. Но скандал, видимо, все-таки был. Рассказывали, что Хрущев будто бы орал и топал на Симонова ногами. А Симонов будто ему на это ответил:
– Никита Сергеевич, мне не однажды приходилось выслушивать замечания о моей работе от товарища Сталина. Но Иосиф Виссарионович при этом ни разу не повысил голоса
Хрущев будто бы осекся. Но эту реплику Симонову тоже, как видно, не забыл.
Оставив свой пост главного редактора «Литературной газеты», Симонов не перестал быть большим литературным начальником. Уйдя из «Литгазеты», он оставался вторым человеком в Союзе писателей. Поговаривали даже, что у него есть шанс стать первым, заменив практически уже отстраненного от руководства Фадеева (Первым в конце концов стал А. Сурков.)
Окончательно все это решилось на Втором съезде писателей (точнее – после съезда), который проходил в декабре 1954 года. А 17 августа того же года – в разгар его полемики с Эренбургом – Симонов был назначен главным редактором «Нового мира».
Это был второй его приход на эту должность.
Первый раз он получил это назначение через несколько дней после того, как Сталин сделал его первым замом Фадеева, то есть в сентябре 1946 года. Сталинская зима лютовала во всю ивановскую. Только что (в августе) постановлением ЦК «О журналах «Звезда» и «Ленинград» и докладом Жданова Сталин объявил о наступлении новых холодов. Так что для того, чтобы делать интересный, хороший журнал, обстановка была самая неподходящая.
Тем не менее, Симонов принял это новое назначение с радостью, даже с энтузиазмом.
► За работу в журнале я взялся с увлечением. Заместителем ко мне согласился пойти мой товарищ по «Красной Звезде» Кривицкий, человек с опытом, блестящими журналистскими способностями и труднопереносимым, но твердым характером. Из старой редколлегии остались в журнале Шолохов и Федин, из них первый продолжал числиться так же, как он числился прежде, не принимая никакого участия в работе журнала, а второй, наоборот, участвовал в работе журнала – не буду об этом распространяться, потому что уже писал в своих воспоминаниях о Федине. Не отказались войти в редколлегию журнала и такой блестящий человек, как Валентин Катаев, и умница и кладезь знаний Борис Николаевич Агапов, в которого я влюбился во время нашей поездки в Японию и с которым мы впоследствии, после того как он пришел в «Новый мир», двенадцать лет работали бок о бок и в «Новом мире», и в «Литературной газете», и вновь в «Новом мире»...
В девятой книжке «Нового мира», подписанной предыдущим составом редколлегии, были опубликованы постановление ЦК и доклад Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград». Разумеется, я не имею в виду, что новая редколлегия во главе с новым редактором не перепечатала бы на страницах «Нового мира» постановление и доклад, – конечно, перепечатала бы, если бы это не было сделано раньше. Но так уж вышло, что девятый номер, где были опубликованы постановление ЦК и доклад Жданова, был последним аккордом в работе прежней редколлегии, им нечто завершилось, а мы начинали как бы с чистого листа. Перелистывая сейчас тот сдвоенный – десятый-одиннадцатый – номер «Нового мира» 1946 года, с которого мы начали свою работу, думаю, что в те очень короткие сроки, которые у нас были, он был сделан неплохо и даже широко... Были в нем стихи Наровчатова, Смелякова, Луконина, проза Паустовского, письмо в редакцию Эренбурга о внимании к памяти павших на войне, киноповесть Довженко «Жизнь в цвету», по которой он потом поставил своего «Мичурина», и рассказ Андрея Платонова «Семья Иванова» («Возвращение»). Публикация этих двух вещей была для того времени связана с известным риском: после жестокой проработки Довженко в сорок четвертом году за его киноповесть об Украине это была первая публикация его новой вещи; как всегда в таких случаях, не было недостатка в охотниках читать эту вещь через лупу. Что касается рассказа Платонова «Семья Иванова», он очень нравился нам с Кривицким. Мы хотели напечатать Платонова, своего товарища по «Красной Звезде», в этом первом выпускаемом нами номере...
Очень хотелось, получив в свои руки эту возможность, продолжить этим рассказом о возвращении с войны то, что писал Платонов в годы войны в «Красной Звезде» и что как-то помогло ему обрести снова более или менее нормальное положение в литературе после сокрушительной критики тридцатых годов...
(К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 362-363).
Как видим, намерения у него были хорошие. О том, что из этого вышло, я уже рассказывал в главе «Сталин и Платонов», опираясь при этом на сравнительно недавно опубликованные дневники Л.К. Чуковской, проработавшей в том симоновском «Новом мире» полгода и оставившей об этом периоде своей жизни подробные, правдивые и нелицеприятные свидетельства.
Возвращаться сейчас к этому сюжету я уже не буду, приведу только отрывок из последнего ее письма К.М. Симонову, в котором она объясняет, почему не может принять его предложение продолжить их совместную работу:
► ИЗ ПИСЬМА Л.К. ЧУКОВСКОЙ
К.М. СИМОНОВУ
28/IV 1947
К сожалению, я вынуждена отказаться от нового Вашего предложения. Разумеется, мне совершенно все равно, в каком именно звании читать стихи и прозу для «Нового мира»; Вам я всегда рада помогать, потому что направленность Вашей деятельности представляется мне благородной, но то, что Вы отстраняете меня от заведования отделом именно сейчас, означает в данной ситуации, что Вы... санкционировали «линию» т. Кривицкого относительно меня и моей работы...
Что ж поделаешь, верно, Вам иначе нельзя. А жаль: в моих спорах с т. Кривицким я и по-человечески и принципиально права – не менее права, чем Вы в Вашем споре с Ермиловым, – и, в сущности говоря, это тот же самый спор...
(Л. Чуковская. Отрывки из дневника. Полгода в «Новом мире». Цит. по кн.: Л. Чуковская. Том. второй. М., 2001. Стр. 389).
Если уж такая строгая и принципиальная дама, как Л.К. Чуковская, признает, что направленность редакторской деятельности Симонова в «Новом мире» представляется ей благородной, значит, так оно и было. А все дурное, с чем она столкнулась, полгода проработав в журнале, шло, значит, не от него, не от Симонова, а от его «злого гения» – Кривицкого.
И это тоже, наверно, так и было. Но ведь не обязательно было ему слушаться этого своего «злого гения». К тому же никто ведь не навязывал Кривицкого ему в замы. Он сам пригласил его на эту должность. А знал его хорошо, – стало быть, знал, что делал.
Видимо, права была Лидия Корнеева, заключив это свое послание репликой: «Что ж поделаешь, верно, Вам иначе нельзя».
Времена, повторяю, были лютые, и иначе, наверно, ему тогда и впрямь было нельзя.
Но в 1956-м, когда он снова стал редактором «Нового мира», времена были уже другие. Многое – не всё, конечно, но многое – теперь уже было можно.
Границы этого «можно» были тогда трудно различимы, и чтобы в полной мере реализовать эти вдруг открывшиеся новые возможности, нужна была известная смелость. Но Симонов их реализовал. И даже, я бы сказал, с некоторым превышением, как это потом выяснилось, переступив «рубеж запретной зоны».
Ярче всего это выразилось в том, что в первый же месяц своего редакторства он начал публиковать роман никому тогда еще не известного писателя Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».
* * *
Выход в свет этого романа («Новый мир», 1956, №№8-10) стал политическим событием не менее, а может быть, даже более громким, чем эренбурговская «Оттепель».
Казалось бы, трудно, почти невозможно было в тогдашней легальной печати пойти дальше тех разоблачений, которые сделал Хрущев в своем, уже переставшем к тому времени быть секретным, докладе. Но молодой, никому не известный автор романа сумел это сделать.
Тут дело было уже не в Сталине, а в созданной Сталиным СИСТЕМЕ.
Об этом заговорили вслух сразу же после выхода в свет октябрьской книжки «Нового мира» с окончанием романа.
22 октября в Центральном Доме литераторов состоялось обсуждение романа. Формально обсуждение это было цеховое. Мероприятие называлось: «Заседание секции прозы Московского отделения Союза писателей СССР». Но с первых же слов первых ораторов характер обсуждения выплеснулся далеко за рамки чисто цеховых, да и вообще литературных проблем.
Какая-то странная, тревожная нота прозвучала уже в открывшей собрание короткой вступительной речи Симонова:
► Константин Симонов, главный редактор журнала «Новый мир»
Обсуждаемый сегодня роман Дудинцева увидел впервые свет на страницах нашего журнала Поэтому редакция хотела бы, чтобы сегодня состоялся настоящий профессиональный писательский разговор об этом первом крупном произведении молодого автора, что будет полезно и редакции, и автору. Нужно, несмотря на симпатии, которые возбудил он в читателях, говорить открыто и смело не только о его достоинствах, но и недостатках. Мы печатали этот роман... с большим интересом. Я лично убежден, что его написал человек, страстно любящий советскую власть и готовый бороться за нее. Повторяю, однако, что наши симпатии не должны мешать серьезному разговору.
(Стенограмма заседания секции прозы Московского отделения Союза писателей СССР 22 октября 1956 г. Цит. по изданию: Мир Паустовского. № 23, М., 2005. Стр. 35).
Тут даже не одна, а по меньшей мере две странности.
Странно уже то, что главный редактор журнала, опубликовавшего роман, подчеркнуто, с некоторым далее нажимом призывает собравшихся «открыто и смело говорить о его недостатках». Помимо странности самого этого призыва не совсем понятно, почему для этого нужна какая-то особая открытость и даже смелость, как будто говорить о недостатках романа молодого автора кто-то может запретить.
Но еще более странно выглядит тут неожиданное, ничем и никем как будто не спровоцированное заявление Симонова о его убежденности, что этот роман «написал человек, страстно любящий советскую власть и готовый бороться за нее».
Никто на этот, только вчера вышедший в свет роман молодого автора как будто еще не нападает, а главный редактор напечатавшего его журнала почему-то уже считает нужным его защищать. От кого?
Это постепенно выясняется из выступлений следующих ораторов.
► Лев Славин
В своем романе Дудинцев, говоря остро и смело, сохранил чувство меры. Он не делает вредных обобщений. Он не говорит о том, что то, что произошло с его главным героем Лопаткиным, у нас происходит всегда, но он показал, что так происходит иногда, и доказывает, что так не должно быть никогда. Очень удались автору типы отрицательные, особенно Дроздов. Он человек умный, одаренный. Это-то, говоря откровенно, и страшно. Главное в нем – жажда власти. Он воплощенный продукт культа личности. Человек, растленный этим культом до мозга костей. Характер Дроздова как общественное явление – несомненное последствие культа личности Сталина. Роман построен на разоблачении личности Дроздова, на разоблачении беспощадном...
Николай Атаров
В появлении этого романа в год XX съезда КПСС нет ничего необычайного. Наоборот, это закономерно. Мы все стали после съезда дышать легче... Роман Дудинцева привлекает нас талантливостью, правдой жизни, непримиримостью... Мы вместе с Дудинцевым готовы воскликнуть, закрывая последнюю страницу романа: Дроздовы не имеют права говорить: «Государство – это я!» Косность, бюрократизм, которые еще есть в нашем аппарате, – это еще не есть наша государственность.
Сергей Михалков
Роман «Не хлебом единым» – явление принципиально положительное. Дудинцев не выступает против тех, кто занимает высокие посты, а против тех, кто плохо выполняет свои обязанности на этих постах! Мы все пережили страшную эпоху...
Многое, что сейчас говорится вокруг романа Дудинцева, рождено... политикой перестраховщиков. Я уверен, если бы в нашей печати появилась сейчас умная и честная статья, в которой говорилось бы, что роман «Не хлебом единым» – положительное явление, то не было бы того нездорового интереса, который стал иногда к нему проявляться. Не было бы атмосферы скандала. Читателя легко понять – он встревожен тем, что Шутиковы и Дроздовы пытаются как-то «зажать» и автора, и роман. И в той «ходынке», в которой у нашего Дома литераторов чуть было не раздавили автора и его жену, сказывается прежде всего крайний интерес читателей к роману. Сказывается и его любовь к советской власти, и ненависть к Дроздовым. Сегодня читатели пришли толпой на улицу Воровского в тревоге за судьбы нашей литературы, желая отстоять роман от Шутиковых и Дроздовых.
(Там же. Стр. 36).
Вот, стало быть, где собака зарыта.
При входе в Центральный Дом литераторов, оказывается, была «ходынка». И устроители обсуждения перепуганы этим до смерти. Они боятся – и правильно боятся! – что этот непомерный читательский интерес к обсуждаемому роману будет объявлен «нездоровым», а сам роман – порочным, может быть, далее клеветническим.
И вот все они – даже Михалков! – стараются защитить Дудинцева от этих, пока еще невысказанных обвинений, опасных не только для Дудинцева, но и для них, хоть и осторожно, но все-таки поддержавших его роман.
Вот откуда все эти заклинания:
► Я лично убежден, что его написал человек, страстно любящий советскую власть и готовый бороться за нее...
Он не делает вредных обобщений... В появлении этого романа в год XX съезда КПСС нет ничего необычайного. Наоборот, это закономерно...
Поддерживать, а тем более хвалить роман Дудинцева, как вскоре выяснилось, было и впрямь небезопасно. И они чувствовали это шкурой. Как выразился однажды А.Н. Толстой, – поротой задницей.
Опасность, как они предполагали, исходила от литературных «Шутиковых и Дроздовых», которых, – они знали это – в их среде было немало. Но литературные Шутиковы и Дроздовы пока затаились. И вышло так, что в тот вечер самым опасным для них (да и для Дудинцева) оказалось выступление совсем другого оратора, от которого этого никто не ждал:
► Константин Паустовский
Я не собираюсь говорить о литературных достоинствах или недостатках романа Дудинцева. Дело сейчас не в этом.
Роман Дудинцева – крупное общественное явление, и в этом его значение. Это – первое сражение с Дроздовыми, на которых наша литература должна обрушиться со всей силой своего гнева, пока они не исчезнут из нашей действительности...
Книга Дудинцева – грозное предупреждение. Опасность Дроздовых не уменьшилась. Они страшны своей живучестью, цепкостью, приспособляемостью... Сравнительно недавно мне пришлось быть среди Дроздовых довольно продолжительное время и вплотную их наблюдать. Это было на теплоходе «Победа». Половина пассажиров состояла из нашей интеллигенции – художников, писателей, ученых, рабочих, актеров. Это был один слой, который занимал преимущественно второй и третий классы. Другой слой составляли крупные, так называемые номенклатурные работники. С ними у нас никакого общения не было. И быть не могло. Потому что в большинстве своем Дроздовы невыносимы своей спесью, абсолютным равнодушием ко всему – и я бы сказал, даже враждебностью ко всему, кроме своего положения и поводов для собственного чванства. Кроме того, они поражали невежеством...
Достаточно тех весьма «классических» вопросов, которые эти люди задавали проводникам и переводчикам. Приведу только два-три примера Этого будет достаточно.
Вы знаете, что в Сикстинской капелле есть фрески Микеланджело «Страшный Суд». Один из Дроздовых спросил гида «Что это у вас тут нарисовано? Суд над Муссолини?» (смех).А о чем свидетельствует такой вопрос, заданный в Афинах: «Как пролетариат допустил постройку Акрополя?»
Кроме того всё, что есть на Западе, по мнению Дроздовых, подлежит огульному осуждению. Когда мы шли Эгейским морем и мой сосед сказал мне на палубе: «Какое великолепное море!», то один из Дроздовых, стоявший рядом, грубо оборвал его: «А у нас что? Моря хуже? – И сказал тут же стоящему рядом другому Дроздову: – Надо будет этого товарища проверить». Это мелкий, но характерный случай, определяющий лицо Дроздовых.
Я говорил о тревоге, которую испытывает Дудинцев и все мы. Где корни этой тревоги? Почему так встревожен Дудинцев – человек, безусловно, большого мужества и большой совести?
Дело не в том, что есть несколько чинуш, как здесь кто-то говорил. Это явление гораздо более сложное и серьёзное. Дело в том, что у нас в стране существует и даже процветает новая прослойка людей... Это племя хищников и собственников, не имеющих ничего общего ни с революцией, ни с народом, ни с социализмом (голоса с мест: «Правильно!»)...
Величайшая заслуга Дудинцева в том, что он ударил по самому больному месту, что он пишет о самом опасном явлении в нашем обществе. На это нельзя закрывать глаза, если мы не хотим, чтобы Дроздовы заполонили и опустошили страну...
Они узурпируют власть и право говорить от имени народа. Они выдают за мнение народа свои обскурантские взгляды. Они могут совершенно спокойно и бесцеремонно выйти вот на эту трибуну и разглагольствовать о романе Дудинцева, что он не нужен и вреден и что так думает народ и что народу нужно. (Аплодисменты.)
Вы извините меня, что я говорю слишком резко. Но я считаю, что никакой дипломатии и намёков в этом вопросе быть не может и не должно, потому что слишком серьёзно и слишком опасно.
Откуда они появились, Дроздовы? Это – наследие культа личности. Они выросли на нем, как на опаре... Они взошли на дрожжах 1937 года. Обстановка культа личности приучила их не считаться с народом. Народ для них навоз, удобрение для своего благополучия... Они воспитывались на потворстве низким человеческим качествам. Их оружие – предательство, ложь, клевета, интриги, моральное убийство и прямое убийство. Раз я уже заговорил об этом, то должен сказать, что если бы не было Дроздовых, то сейчас с нами, в нашей среде, жили и работали бы такие талантливые люди искусства, как Мейерхольд, Артем Веселый, Бабель и многие другие (аплодисменты).Этих людей и еще тысячи других, представлявших ум и талант нашего народа, уничтожили Дроздовы. Уничтожили во имя собственного вонючего благополучия...
Дроздовы характерны еще тем, что они создали страшный бытовой шаблон, вплоть до того, что одинаково одеваются и все говорят одинаково мертво с полным незнанием русского языка, по-казенному.
Это тяжелая сила, которая давит страну.
Дроздовы прикрываются словами о благе народа. В их устах эти слова звучат кощунственно и преступно. Нельзя давать им право говорить от имени народа и опустошать человеческие и материальные богатства страны ради их собственных интересов...
Мы знаем, что народ, осознавший свое достоинство, сбросит, конечно, Дроздовых со своего пути.
(Там же. Стр. 37—38).
Эта речь Паустовского замечательна во многих отношениях, и для того, чтобы не только тут вспомнить о ней, но и уделить ей на этих страницах так много места, причин было много. По силе и страстности она сравнима с одним из самых блистательных образцов неподцензурной отечественной публицистики – письмом Белинского Гоголю. Но не литературные, не художественные достоинства этой речи, – во всяком случае, не только они, – заставили меня предоставить ей на этих страницах так много места.
Политическое, я бы даже сказал, историческое значение этой речи не уступает, а может быть, даже и превосходит политическое и историческое значение романа, обсуждение которого стало для нее поводом.
Одна моя знакомая, работавшая тогда в «Новом мире» на скромной должности корректора и каким-то чудом сумевшая сквозь беснующуюся толпу, едва сдерживаемую конной милицией, проникнуть на то собрание, рассказывала мне, что Паустовский говорил так тихо, что ей, сидящей в одном из последних рядов, было его почти совсем не слышно.
Хорошо зная Константина Георгиевича еще по Литинституту, я легко могу это себе представить. Он и на семинарах своих всегда говорил тихо. Он вообще был человек тихий. Но эта его речь прогремела с громкостью поистине невероятной.
Ее пересказывали, переписывали от руки. Она стала листовкой, революционной прокламацией, со скоростью лесного пожара распространившейся не только по всей стране, но и за ее пределами:
► Долгое время вся Москва говорила только о том, как выступал Паустовский. С нетерпением ожидали появления текста его речи в какой-либо газете. К сожалению, этого мы не дождались. Но когда однажды к нам в дом приехал наш приятель польский журналист, мы бросились к нему, чтобы рассказать о самом главном, что случилось в России за последнее время. Каково лее было наше удивление, когда наш гость, усмехнувшись, начал цитировать речь Паустовского. Он сообщил, что полный ее текст был сразу же вывешен на дверях Варшавского университета, и студенты, как и вся польская интеллигенция, заучивали ее наизусть.
(Г. Корнилова. То, о чем забыть нельзя. Там же. Стр. 35).
Тихий голос Паустовского прозвучал так громко потому, что этот лирик и романтик, никогда прежде не влезавший в политику, был ПЕРВЫМ, сказавшим вслух о явлении, о котором политики, социологи и политологи заговорили и которому попытались дать название лишь годы спустя:
► Хотя соответствующие социологические исследования в стране либо не производятся, либо засекречены, но можно утверждать, что уже в 20—30-е годы и окончательно в последующие годы в нашей стране сформировалась и выделилась особая партийно-бюрократическая прослойка – «номенклатура», как они сами себя называют, «новый класс», как их назвал Джилас.
(А. Сахаров. О стране и мире. N.Y., 1975. Стр. 19).
Облик этого «нового класса» первым запечатлел Дудинцев, и в этом и состояло политическое и историческое значение его романа. Но сказал о нем КАК О ЯВЛЕНИИ, как о сложившемся СОЦИАЛЬНОМ СЛОЕ, – Паустовский. (Подобно тому, как Обломова создал, вылепил, запечатлел Гончаров, а явление, вошедшее в историю России под именем обломовщины, обозначил Добролюбов.)
О том, как перепугала речь Паустовского ораторов, взявших слово после него, можно судить по выступлению одного, далеко не самого из них трусливого:
► Валентин Овечкин
Я хотел бы остановиться на выступлении товарища Паустовского, который, на мой взгляд, своими вредными обобщениями ставит роман под удар. Дает врагам Дудинцева оружие в руки. Они и так уже вопят, что он «оболгал» наше руководство. Меня удивляет также и то, что Паустовский так долго копил в себе свое возмущение, желчь и злобу против гнусности жизни, ни разу не попытавшись изжить их в своем творчестве. Судя по его произведениям, он благодушный человек. Оказалось, наоборот.
(Там же. Стр. 39).
Паустовский этот выпад не оставил без ответа.
► Константин Паустовский
...Относительно слов тов. Овечкина о том, что я копил, мол, копил и вдруг выступил. Просто мне не давали возможности говорить. На съезде писателей я безуспешно в течение всех дней съезда добивался слова, но мне его не дали.
Овечкин спрашивает, почему я в сравнительно недавние тяжелые времена не касался в своих книгах этих вопросов. По той же причине, по какой не касался этих вопросов с такой откровенностью, как сейчас, и сам Овечкин, и все другие писатели.
Кстати, это утверждение Овечкина по существу неверно. В те времена я считал одной из важнейших задач писателя призывать к достоинству человека, к культурности, к честности, к гуманности, то есть к тем качествам, которые прямо противоположны культу личности. Поэтому я и старался не упоминать с начала возникновения культа личности того человека, который был носителем этого культа.
(Там же. Стр. 39).
Тут уже Паустовского счел нужным одернуть и Симонов.
Сделал он это в своей короткой заключительной речи, которая, собственно, только этой реплике Паустовского и была посвящена:
► Константин Симонов
Я хотел бы сказать несколько слов о реплике и выступлении т. Паустовского. Да, у нас были люди, которые халтурили вокруг имени Сталина, занимались подхалимством. Но были и честные художники всех отраслей искусства. Я не знаю, как можно писать об истории советского общества, о первых пятилетках и об Отечественной войне, не упоминая этого имени. Не стоило товарищу Паустовскому теперь ставить себе в заслугу, что он никогда не упоминал имени Сталина в своем творчестве. Дроздовы были на теплоходе «Победа» во всех трех классах. Есть они и в нашей среде писателей. Дроздовы особенно охотно используют подобные выступления во вред Дудинцеву. Они и так уже говорят, что он оболгал руководителей.
На мой взгляд – в романе есть глубокая вера в силу советского общества, и этим, по сути дела, он и дорог нашему читателю.
(Там же. Стр. 41).
Говоря все это, Симонов, конечно, защищал себя, свои шесть Сталинских премий, из которых он только одну считал незаслуженной. Но главное тут было не это. Главная цель этой его маленькой речи состояла в том, чтобы отделить, оградить роман Дудинцева от той опасной интерпретации, которую придал ему своим выступлением Паустовский.
Не так уж трудно угадать, что думал, что чувствовал автор обсуждаемого романа, слушая эту взволнованную речь старого писателя. Но зачем гадать, если на этот счет у нас есть прямое свидетельство.
► ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В.А. ДУДИНЦЕВА
...На сцену вышел Константин Георгиевич Паустовский. Я чрезвычайно уважал и сейчас уважаю этого человека и писателя. Но должен сказать, что еще в те времена, когда он приносил свои рассказы в «Комсомольскую правду», я замечал в нем некоторую, очень приятную кстати, инфантильность. Он был так непосредствен – этакое старое дитя, – и не чувствовалось в нем того тормозящего жизненного опыта, который должен контролировать каждое наше слово, каждый поступок. Его наивность, кстати, никому не приносила вреда, и мы, молодые работники «Комсомолки», с удовольствием читали его рассказы.
И вот тут, обсуждая мой роман, он вдруг «осадил» выступавших до него: «При чем тут XX съезд! Что вы тут говорите! Дудинцев правильно выдал этим бюрократам, завесил им..» Я не цитирую, а лишь излагаю по памяти.
Галерка, переполненная молодежью, – кстати, молодежь, видимо, представляет собой наиболее легкий материал, всегда в залах как бы всплывает, занимая места на самом верху, – тут же, как только Паустовский произнес эти слова, подняла крик, свист, затопала ногами и захлопала в ладоши. Константин Георгиевич, почувствовав контакт с молодежью и поощряемый ею, давай еще больше развивать эту мысль. Он рассказал о том, как ездил с Дроздовыми в круиз по Средиземному морю, какие они все неграмотные и некультурные, прямо медведеподобные со своими толстыми затылками... И все это он напрямую связывал с моим романом: здорово, мол, молодец Дудинцев, открыл нам глаза на эту страшную бюрократию!
Симонов толкает меня коленом и кивает на тех, сидящих в креслах: у них у всех, как заведенные, забегали в блокнотах золотые перья.
– Все пропало! – тихо говорит Симонов.
И действительно – пропало... Пропало! За все это Симонов простился с креслом главного редактора «Нового мира» и был отправлен в «почетную ссылку» – на два года в Ташкент...
Вот что значит неосторожное слово. Как медведь из басни Крылова – убил булыжником комара на лбу пустынника.
(Там же. Стр. 45—46).
Трудно поверить, что, сравнивая Паустовского с медведем из крыловской басни, то есть, по сути, назвав его «услужливым дураком», который «опаснее врага», Дудинцев был искренен. Вряд ли он даже был искренен, пытаясь представить дело таким образом, что всему виной была инфантильность Константина Георгиевича, нехватка у него «тормозящего жизненного опыта», плюс еще тщеславное желание завоевать симпатии аплодирующей ему с галерки молодежи.