Текст книги "Сталин и писатели Книга четвертая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 58 страниц)
► Мне было два года, и обижаться на «пусть забудут» мне было еще рано. Наверное, мать имела такое право, если читать стихи как письма или записку, но что-то выспреннее есть в такой «поэтической» реакции, тем более что два месяца спустя в открытке от 21 марта, после описания успеха на правительственном концерте романса на «Жди меня» композитора-орденоносца (так в открытке) Берлинского, мать не может сдержаться и добавляет: «А как мой ответ на «Жди» – ведь не плохо, а?»
(Там же).
Эта нотка тщеславного удовлетворения (сумела облечь свою обиду в стихотворную форму и как будто неплохо с этим справилась) и в самом деле слегка затемняет искренность и накал ее материнского чувства Но не отменяет ее правоты.
Да, у нее были все основания почувствовать себя оскорбленной. И не только формально, но и по существу она как будто права.
Но у поэзии свои законы.
Не будь это симоновское стихотворение, – как и все стихи этого его лирического цикла, – таким обнаженно искренним, вмешайся – хоть на миг – в процесс их создания «внутренний редактор», он не смог бы остаться таким свободным и раскованным. Мелькнула бы мысль: «Нет, так нельзя, мама обидится». Или: «Нет, так нельзя, редактор этого не пропустит». Или даже: «Нет, так нельзя, Сталину это не понравится».
В том-то и сила этих его стихов, что в процессе их создания не существовало для него никаких «нельзя!». Этим они и отличаются от всего, когда-либо им написанного.
Писал он много. Романы, повести, рассказы, пьесы, киносценарии, публицистические и литературно-критические статьи. Ну и, конечно, стихи.
Стихи он писал не только в молодости, как это часто бывает с поэтами («Лета к суровой прозе клонят», – сказал Пушкин). Он даже старался по мере сил усложнять и совершенствовать свою поэтическую технику. И немало в этом преуспел.
Но таких стихов, как те, что составили его цикл «С тобой и без тебя», он никогда уже больше не писал.
* * *
Последнюю свою книгу («Глазами человека моего поколения»), которую он писал (точнее – диктовал) незадолго до смерти, Симонов начал таким предуведомлением:
► Прежде всего следует сказать, что рукопись, к работе над которой я сегодня приступаю, в ее полном виде не предназначается мною для печати, во всяком случае, в ближайшем обозримом будущем.
(К. Симонов. Истории тяжелая вода. М., 2005. Стр. 287).
Это означало, что в этой своей книге-исповеди он намерен объясняться с читателем (даже не с читателем, скорее, с самим собой), что называется, начистоту. Собирается честно, с предельной откровенностью рассказать не только о том, что было на его веку, но и о том, ЧТО он при этом думал и чувствовал.
В свете этого его предуведомления многое в этой его книге меня удивило и даже поразило. (К этой теме мне еще не раз придется возвращаться.)
Но едва ли не самым поразительным показалось мне там такое его признание:
► Я очень любил свои стихи «Речь моего друга Самеда Вургуна на обеде в Лондоне». На мой взгляд, это были одни из лучших моих стихов, написанных за всю жизнь, но, зная уже о Сталине все, что я узнал после пятьдесят шестого года, я не мог читать вслух конца этого стихотворения, где Сталин вставал как символ и образец интернационализма. Этот конец противоречил сложившимся у меня к этому времени представлениям о Сталине, а поправлять стихотворение, точнее, отсекать его конец считал безнравственным и больше никогда его не печатал
(Там же. Стр. 350).
Тому, что после пятьдесят шестого года он изменил свое отношение к Сталину, удивляться не приходится. (Разве только тому, что случилось с ним это так поздно.) Нет ничего поразительного и в том, что поправлять стихотворение он счел безнравственным и решил никогда его больше не печатать.
Поразило меня тут совсем другое. То, что стихотворение «Речь моего друга Самеда Вургуна на обеде в Лондоне» он, по-видимому, искренне, считал одним из лучших стихов, написанных им за всю его жизнь.
Поскольку стихотворение это много лет – даже десятилетий – не перепечатывалось (не вошло ни в собрание сочинений К. Симонова, ни в однотомник его стихотворений и поэм в Большой серии «Библиотеки поэта»), приведу его здесь целиком. С тем, чтобы потом слегка порассуждать о нем и о некоторых важных предметах, непосредственно с ним связанных. Итак, стихотворение Константина Симонова
► РЕЧЬ МОЕГО ДРУГА САМЕДА ВУРГУНА НА ОБЕДЕ В ЛОНДОНЕ
Мой друг Самед Вургун, Баку
Покинув, прибыл в Лондон.
Бывает так – большевику
Вдруг надо съездить к лордам,
Увидеть двухпалатную
Британскую систему
И выслушать бесплатно там
Сто пять речей на тему
О том, как в тысяча... бог память дай, в каком
Здесь голову у короля срубили.
О том, как триста лет потом
Всё о свободе принимали билли
И стали до того свободными,
Какими видим их сегодня мы,
Свободными до умиления
И их самих, и населения.
Мы это ровно месяц слушали,
Три раза в день в антрактах кушали!
И терпеливо – делать нечего —
Вновь слушали с утра до вечера...
Когда же не хватило нам
Терпения двужильного,
Самеду на обеде там
Взять слово предложили мы:
– Скажи им пару слов, Самед,
Испорти им, чертям, обед!..
И вот поднялся сын Баку
Над хрусталем и фраками,
Над синими во всю щеку
Подагр фамильных знаками.
Над лордами, над гордыми
И Киплингом воспетыми,
В воротнички продетыми
Стареющими мордами.
Над старыми бутылками,
Над красными затылками,
Над белыми загривками
Полковников из Индии.
Не слыша слов обрывки их,
Самих почти не видя их,
Поднялся он и напролом
Сказал над замершим столом:
– Я представляю, сэры, здесь
Советскую державу.
Моя страна имеет честь
Входить в нее по праву
Союза истинных друзей,
Пожатья рук рабочих.
(Переведите поточней
Им, мистер переводчик.)
И хоть лежит моя страна
Над нефтью благодатною,
Из всех таких на мир одна
Она не подмандатная,
Вам под ноги не брошенная,
В ваш Сити не заложенная,
Из Дувра пароходами
Дотла не разворованная,
Индийскими свободами
В насмешку не дарованная,
Страна, действительно, моя
Давно вам бесполезная,
По долгу вежливости я
В чем вам и соболезную.
Так говорил Самед, мой друг,
А я смотрел на лица их:
Сначала был на них испуг,
Безмолвный вопль: «В полицию!»
Потом они пошли густым
Румянцем, вздувшим жилы,
Как будто этой речью к ним
Горчичник приложило.
Им бы не слушать этот спич,
Им палец бы к курку!
Им свой индийский взвить бы бич
Над этим – из Баку!
Плясать бы на его спине,
Хрустеть его костями,
А не сидеть здесь наравне
Со мной и с ним, с гостями,
Сидеть и слушать его речь
В бессилье идиотском,
Сидеть и знать: уже не сжечь,
В петле не сжать, живьем не съесть,
Не расстрелять, как Двадцать шесть
В песках за Красноводском...
Стоит мой друг над стаей волчьей,
Союзом братских рук храним,
Не слыша, как сам Сталин молча
Во время речи встал за ним.
Встал, и стоит, и улыбается —
Речь, очевидно, ему нравится.
Не только заглавием этого стихотворения, но и всем его образным строем Симонов дает нам понять, что рассказанная им здесь история основана на реальном факте. То есть что все это, – исключая, конечно, чисто символическое и метафорическое появление Сталина в финале, – действительно было.
На самом же деле ничего этого, конечно, не было и быть не могло.
Этого не могло быть уже по одному тому, что реальный Самед Вургун просто не способен был произнести – не то что такую, – а вообще сколько-нибудь связную и осмысленную речь. Разве только если бы Симонов заранее ему ее написал, а он, запинаясь на каждом третьем слове, прочел бы ее по бумажке.
Я говорю об этом с такой уверенностью на основании личного знакомства с Самедом Вургуном, которое произошло как раз в связи с очень важной речью (даже не речью, а докладом), который он должен был произнести с трибуны Второго съезда советских писателей.
Первый – учредительный – съезд был, как известно, в 1934 году. И на нем, как полагается, был принят устав, согласно которому – «высшим руководящим органом Союза советских писателей СССР является Всесоюзный съезд советских писателей, созываемый один раз в три года». Но – устав уставом, а жизнь, как говорил Остап Бендер, диктует свои суровые законы. И вышло так, что следующий, Второй съезд собрался не через три, а через двадцать лет после первого. Отцу народов все эти годы, видно, было не до писательских съездов, он был занят более важными делами. Но в 1953-м отец народов умер, или, как говорили об этом старые лагерники, «ус откинул хвост», и писатели решили наконец (лучше поздно, чем никогда) собраться на свой второй съезд.
Я тогда членом Союза писателей еще не был, но в дом на улице Воровского время от времени заглядывал. Была там тогда такая «Комиссия по теории и литературной критике», которая пестовала молодых критиков. Как там она нас пестовала, я, честно сказать, уже не помню. Помню только, что подкидывали нам иногда какую-нибудь халтуру. Какую-нибудь графоманскую рукопись, которую надо было срочно отрецензировать. Платили за это не щедро, но, как говорится, всякое даяние – благо, а поскольку на штатную работу я тогда, как ни старался, устроиться не мог, каждая такая халтура становилась для меня неожиданным и исключительно ценным подарком судьбы.
И вот однажды позвонил мне из этой Комиссии нещедрый мой работодатель и сказал:
– Хочешь заработать кучу денег?
Я сказал, что, конечно, хочу. Цифра, которую он мне назвал, меня ошеломила: две тысячи рублей. Конечно, дореформенных – тех, что шесть лет спустя превратились в двести. Но для меня эта сумма тогда была весьма и весьма значительной.
Чтобы заработать эти деньги, мне предстояло войти в бригаду, готовящую для съезда доклад о поэзии. Делать этот доклад, как вы уже, конечно, догадались, поручено было Самеду Вургуну. Бригада же должна была помочь классику, – как бы подготовить ему материалы для доклада. На самом деле, конечно, мы (а было нас, не помню, трое или четверо) этот доклад написали целиком – от начала и до конца.
На первой же встрече с нами Самед прямо и честно сказал, что сам сочинить свой будущий доклад он не в состоянии. Никаких указаний или советов он нам не дал, а только повторял:
– В тяжелое положение я попал, ребята. Никогда в жизни не был в таком тяжелом положении. Честью прошу, помогите! Вся жизнь моя теперь от вас зависит. А когда все это кончится, приезжайте в Баку, самыми дорогими гостями у меня будете...
Не знаю, как обстояло дело с текстами моих коллег, но в раздел доклада, написанный мною, никто не внес никаких изменений. Моему тексту разве только придали чуть более казенный вид, переписав некоторые особенно вольные фразы и выражения суконным канцелярским языком. Это, разумеется, тоже проделал не сам докладчик. Его роль свелась к тому, что он этот «свой» доклад, как теперь говорят, озвучил, то есть поминутно спотыкаясь и делая разные причудливые ударения, прочел с трибуны.
Мой раздел был посвящен недостаткам современной поэзии. Тема эта была близка моему сердцу, и я не пощадил никого из тогдашних корифеев, выбрав для демонстрации самые жалкие и убогие их строфы. Все эти примеры, как ни странно, в докладе остались. Но при этом мне было указано, что, перечисляя грехи современной поэзии, я начисто забыл о самом страшном грехе: формализме.
Примеров серости, шаблонности поэтической формы и бедности мысли там у меня было хоть отбавляй. С этим никаких трудностей не возникало. С формализмом же дело обстояло не так просто. Со времен знаменитой правдинской статьи «Сумбур вместо музыки» никто из поэтов в ту сторону даже и не глядел.
Но я не растерялся. Взял первую попавшуюся книгу стихов Семена Кирсанова и тут же нашел там ярчайший пример самого что ни на есть матерого формализма
У реки Кубань,
Где коней купань,
Где дудел чабан в дуду,
Где в хлеву кабан, —
У реки Кубань
Я по злакам комбайн
веду.
С легким сердцем я вставил в свой раздел доклада этот стишок и припечатал его соответствующими фразами о бессмысленной звуковой игре, подменяющей... и т. д., и т. п. Совесть моя при этом была чиста: кто скажет, что «коней купань» и «в хлеву кабан» – не формализм, пусть первый бросит в меня камень.
Камень, однако, бросили. Не в меня, конечно, а в невинного, как новорожденный младенец, Самеда Вургуна. И бросил этот – весьма, надо сказать, увесистый камешек – не кто иной, как сам Кирсанов.
Выступая в прениях, он ехидно поблагодарил докладчика за внимание к его работе. Но заметил при этом, что раскритикованные Самедом формалистические стихи были написаны им – Кирсановым – в 1933 году. И тогда же были и опубликованы. И что критиковать их вообще-то следовало бы не на втором, а на первом съезде писателей, который, как известно, происходил ровно двадцать лет тому назад. Целых двадцать лет ждали мы этого съезда Целых двадцать лет не встречались друг с другом и не обсуждали нашу работу с такой высокой трибуны. И вот, наконец, дождались...
Кирсанов был мастером эстрадного жанра. (Как-никак, ученик Маяковского.) Несколько минут (мне показалось, что минут десять, не меньше) он полоскал несчастного Самеда и веселил зал. Зал радостно отвечал ему смехом и аплодисментами.
Самед сидел в президиуме – красный, как рак.
А истинный виновник этого скандального происшествия сидел на галерке и смеялся вместе со всеми. И хотя смеялся скорее над собою, над собственной своей промашкой, никаких угрызений совести при этом не испытывал
Без этой вставной новеллы я тут, конечно, легко мог бы обойтись и вставил ее отчасти для того, чтобы развлечь и позабавить читателя. Но все-таки и для того, чтобы подкрепить свое утверждение, что речь, которую вложил в его уста Симонов, на том обеде в Лондоне Самед произнести, конечно, не мог.
Так же трудно поверить и в достоверность описанной Симоновым обстановки того обеда:
Над лордами, над гордыми
И Киплингом воспетыми,
В воротнички продетыми
Стареющими мордами.
Чисто технически описание это сделано ловко и даже не без блеска. Но трудно поверить, что на обеде, который парламентарии Великобритании давали в честь прибытия в их страну парламентской делегации союзной державы, оказались только «морды» – и ни одного человеческого лица.
Тут надо, конечно, сделать одну важную оговорку.
Писатель, поэт, художник имеет право деформировать, искажать изображаемую им реальность, даже доводить ее до абсурда. Но только в случае, если все это является средством. Для постижения и выражения некой художественной (а в конечном счете, значит, и жизненной) правды. А тут все это понадобилось автору для выражения и утверждения откровенной и недвусмысленной лжи. Взять хотя бы вот эти строки:
...триста лет потом
Всё о свободе принимали билли
И стали до того свободными,
Какими видим их сегодня мы,
Свободными до умиления
И их самих, и населения.
Эта ирония над якобы мнимыми британскими свободами в то время была особенно неуместной, поскольку только что британцы путем свободных и демократических выборов отправили в отставку Уинстона Черчилля, который героически вел британский государственный корабль в годы войны, исход которой был совсем не ясен и угрожал самому существованию Великобритании как государства.
И, конечно, особенно фальшиво звучала она в устах человека, которому не мешало бы помнить, ОТКУДА ОН ПРИЕХАЛ в эту «несвободную» Британию.
Но может быть, Симонов тогда еще не понимал, ОТКУДА ОН ПРИЕХАЛ? Искренно верил в миф, что наша, советская демократия являет собой более высокий тип демократии, чем все эти буржуазные «так называемые» свободы?
Нет, кое-что он и тогда уже понимал. Не мог не понимать.
Особенно красноречиво об этом свидетельствует его рассказ о том, как ему и Эренбургу приходилось выворачиваться, отвечая на вопросы журналистов во время их поездки по Америке в 1946 году:
► Во время поездки на бесконечно сменявших друг друга митингах, обедах, собраниях различных обществ, на пресс-конференциях нам задавали самые разные вопросы. Не слишком часто откровенно злые, иногда трудные для нас, иронические, забавные – в том числе и такие, смысл которых был не в том, чтобы что-то действительно узнать, а чтобы посмотреть, как мы выкрутимся из того сложного положения, в которое, как считалось и как оно иногда и действительно бывало, нас поставили.
Началось это с того, что, встретив наше появление аплодисментами на уже начавшемся к нашему приезду заседании издателей и редакторов в Вашингтоне, буквально через несколько минут у русских коллег попросили разрешения задать им несколько интересовавших аудиторию вопросов. Первым из этих вопросов был такой: «Скажите, а возможно ли у вас, в Советском Союзе, чтобы после очередных выборов господина Сталина сменил на посту главы правительства кто-нибудь другой, например господин Молотов?» Я бы, тем более в ту минуту, наверное, не нашелся, что ответить. Эренбург нашелся. Чуть заметно кивнул мне, что отвечать будет он, усмехнулся и сказал: «Очевидно, у нас с вами разные политические взгляды на семейную жизнь: вы, как это свойственно ветреной молодости, каждые четыре года выбираете себе новую невесту, а мы, как люди зрелые и в годах, женаты всерьез и надолго». Ответ вызвал хохот и аплодисменты – американцы ценят находчивость, собственно, их и интересовало не то, что Эренбург ответит, а то, как он вывернется. Он сделал это с блеском..
У меня, когда я был на западе Америки уже один, без Эренбурга, как-то спросили на пресс-конференции, читал ли я книгу Троцкого, в которой он излагает биографию Сталина. Я ответил, что нет, не читал. Тогда спросили, хотел бы я ее прочесть, эту книгу. Я сказал, что нет, не испытываю такого желания, потому что книги подобного сорта меня не интересуют. Тогда меня спросили, что я подразумеваю под «книгами подобного сорта». Я ответил, что это те неспортивные книги, в которых человек, получивший нокаут и проигравший матч на первенство, начинает подробно описывать, как именно он его проиграл, и жалуется на происшедшее с ним. Ответ удовлетворил аудиторию...
Американцы резвились, задавая нам подобные вопросы. Резвились, имея в виду нас, людей, которые связаны иными нормами политического поведения, чем они сами, и не могут себе позволить каких-нибудь вольностей в разговорах о своем политическом строе и своих политических лидерах. Все эти подковырки относились и к нам, персонифицированному в нас троих следствию политических порядков, установленных Сталиным у нас на родине.
(К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 348).
Признавая, что он и Эренбург были «связаны иными нормами политического поведения», чем американцы, и в отличие от них «не могли себе позволить каких-нибудь вольностей в разговорах о своем политическом строе», Симонов, в сущности, признался, что понимал, какую постыдную роль приходилось им там играть.
Более опытный Эренбург из трудного положения, в какое поставил их вопрос американских журналистов, вывернулся изящнее. Он по крайней мере не лгал, – не стал уверять, что да, мол, мы такие же свободные люди, как вы, кого захотим, того и поставим на высшую государственную должность. Без обиняков признал: нет, ни при какой погоде не может у нас случиться так, что на месте Сталина окажется Молотов.
Уловка Симонова была более неуклюжей и, по правде говоря, непристойной. Поведение Троцкого, видите ли, было «неспортивным». Получалось, что «спортивным» было поведение Сталина, подославшего к Троцкому убийцу, который ударом ледоруба раскроил ему череп.
Нет, не мог Симонов не знать, ОТКУДА приезжал он с Эренбургом в Америку, а с Самедом Вургуном в Великобританию.
Что же касается самого Самеда, то можно не сомневаться, что он не то что не хуже, а даже лучше Симонова знал, из какого царства-государства прибыл к «несвободным» англичанам.
Для подтверждения этой моей уверенности – еще одна небольшая вставная новелла.
В Баку на какое-то местное литературное мероприятие приехала делегация писателей из Москвы. Был банкет. И во время этого банкета Мир-Джафар Багиров (тогдашний азербайджанский сатрап, человек страшный, говорили даже, что он страшнее, чем его выкормыш Лаврентий Берия) вдруг – ни с того, ни с сего, – обратил свой неблагосклонный взор на Самеда Вургуна.
Он погрозил ему пальцем и прорычал:
– Смотри, Самед!..
И долго еще нес в адрес растерявшегося Самеда что-то угрожающее.
За этим его рычанием слышилась такая лютая злоба и такая неприкрытая угроза, что все присутствующие, особенно москвичи, почувствовали себя неловко. А Павел Григорьевич Антокольский даже не выдержал и вмешался.
– Товарищ Багиров, – сказал он. – Почему вы так разговариваете с Самедом? Мы все высоко ценим этого замечательного поэта, и мы...
Багиров обратил на Антокольского свой мутный взор и, склонившись к кому-то из своих топтунов-шаркунов, спросил, кто это такой. Ему объяснили. Тогда, повернувшись к Павлу Григорьевичу, он негромко скомандовал:
– Антокольский. Встать.
Антокольский встал.
Багиров сказал
– Сесть.
Антокольский сел.
Вопрос был исчерпан. Банкет продолжался.
А потом, когда у Павла Григорьевича спросили, почему он так себя повел – послушно, как провинившийся школьник, встал и так же – по приказу – послушно сел, старый поэт ответил:
– Но ведь я же член партии.
Не знаю, как повел бы себя в этой ситуации Константин Михайлович Симонов. Надеюсь, не так, как растерявшийся и потерявший последние остатки человеческого достоинства Антокольский.
Но ведь он тоже был «член партии». И тоже был искажен обществом, к которому принадлежал.
Жить в обществе и быть свободным от общества, как мы знаем, нельзя. Но не только степень этой несвободы, но и качество ее бывает разное. Сопротивление звериной сущности общества, в котором члену этого общества выпало жить, тоже искажает душу. Но совсем не так, как послушание («...тяжкий млат, дробя стекло, кует булат»).
Душа Симонова была искажена послушанием Он не сопротивлялся «веку-волкодаву», а честно ему служил И, в конце концов, не так уж и важно, что тут преобладало – партийная дисциплина, страх или слепая вера в справедливость тех «идейных установок», которым он подчинил свою жизнь.
Печать этой искаженности лежит на всех его книгах. Но ни в чем не проявилась она так ярко, как в том, что одним из лучших стихотворений, написанных им за всю жизнь, даже сейчас, сводя последние свои счеты с прожитой жизнью, он назвал не «Жди меня», не «Тринадцать лет. Кино в Рязани...», не «Ты говорила мне «люблю»...», даже не «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины..», а вот это – плоское, выдуманное, фальшивое, от первой до последней строки лживое: «Речь моего друга Самеда Вургуна на обеде в Лондоне».