Текст книги "Сталин и писатели Книга четвертая"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 58 страниц)
Так и мотало его из стороны в сторону.
И так же вместе с ним – вслед за ним – из стороны в сторону мотало и Симонова.
* * *
О том, что заставило Симонова уехать в Ташкент, толком ничего не известно.
Почти ничего не известно и о том, как он там жил, чем занимался, каков был его официальный статус.
Разве только – вот это.
► В середине 50-х годов Константин Симонов поселился в Ташкенте.
Одни говорили, что он «попал в опалу», другие утверждали, что его отправили в ссылку...
Это была сенсация.
В старину сенсация такого рода называлась «лев в провинции».
Когда Симонов в первый раз пришел в редакцию журнала «Звезда Востока», где я тогда работал, двери стали хлопать со страшной быстротой.
Редакция разместилась на улице Первомайской, в помещении тамошнего Союза писателей, и все, кто только был в Союзе, по делам или по случайности, заглядывали в редакцию, чтобы посмотреть на Симонова.
Но это не развлекало и не радовало Симонова.
Провинция не любит «разжалованных».
Наверное, на чьих-то лицах он прочел насмешку, а в чьих-то глазах заметил огонек злорадства...
Вскоре собрался пленум Союза писателей.
Симонов сидел в президиуме, положив перед собой руки и сцепив пальцы.
Он был очень неспокоен внутренне, хотя внешне выглядел чрезмерно спокойным
Речь его была короткой, прозаичной, почти деловой. Это говорил не поэт, не романист, а «дьяк, в приказах поседелый»...
Мне запомнилось только одно слово, сказанное им
– Благородно...
(Э. Бабаев. Лев в провинции. Б кн.: Э. Бабаев. Воспоминания. СПб., 2000. Стр. 187-188).
Это слово, как потом убедился автор этих воспоминаний, в лексиконе Симонова было самым любимым. Во всяком случае, наиболее часто употребляемым.
Я думаю, что Симонов решил уехать в Ташкент (никто, конечно, его туда не ссылал), потому что устал от необходимости лгать, выворачиваться, произносить речи, которые ему были поперек души. (Тоже одно из любимых его выражений.)
Оставаясь в Москве и занимая те должности, которые он там еще занимал, он вынужден был бы вести себя неблагородно. А ему этого уже смертельно не хотелось.
Я сужу об этом по тому, что он всегда, – ПОКА ЭТО БЫЛО МОЖНО, – старался, как выразился однажды Александр Сергеевич, «сохранить остатки благородства». А иногда даже – на свой страх и риск – отваживался и переступить границы дозволенного.
Напечатал «Партизанские рассказы» Зощенко.
Напечатал рассказ Платонова «Семья Ивановых».
Публично высек Бубеннова за его гнусную статейку о псевдонимах и – мало того! – осмелился при этом затронуть самого Шолохова.
Напечатал роман Дудинцева и, пока мог, защищал его.
Сделал все, что было в его силах, чтобы напечатать «Мастера и Маргариту» Булгакова.
Пытался (тогда это не вышло) напечатать прозу Мандельштама.
Когда секретарям Союза писателей были розданы для ознакомления и публичного осуждения арестованные рукописи Солженицына («Пир победителей» и др.), – сказал:
– Без ведома и разрешения автора я никаких рукописей не читаю.
В 1968-м, после вторжения в Чехословакию, отказался подписать одобряющее эту акцию заявление Секретариата СП. Мало того! Приехал в «Новый мир» к Твардовскому, заперся с ним в его кабинете, уговаривая (и уговорил!) тоже не подписывать этот постыдный документ. (Твардовский тогда был в растерянности и, спасая журнал, уже почти готов был подписать его.)
Даже в самые страшные времена лютой сталинской зимы Симонову хотелось – и иногда удавалось – поступать благородно. Ну, а уж теперь, в послесталинские, «вегетарианские» времена – и подавно.
Но это его стремление сохранить верность своему кодексу чести принимало порой довольно-таки причудливую, я бы даже сказал, парадоксальную форму.
* * *
В списке разоблаченных в 1949 году «безродных космополитов» оказался Б.В. Яковлев (Хольцман), бывший в то время заведующим отделом критики возглавляемого Симоновым «Нового мира».
Справедливости ради тут надо отметить, что до того, как его «разоблачили», Борис Владимирович и сам довольно активно и даже бойко разоблачал разнообразных врагов советской литературы. Он обвинял их во всех смертных грехах: например, в формализме, а то и в том же космополитизме.
Разоблачал он, правда, не живых формалистов и космополитов, а покойников, которым его статьи уже никак не могли повредить. То есть могли, конечно. Но разве только тем, что их книги выкидывали из издательских планов, что, конечно, им тоже было не безразлично и от чего они, наверно, ворочались там, в своих гробах.
Одной весьма бойкой своей статьей он уничтожил Велимира Хлебникова. Другой – еще более хлесткой – растоптал Александра Грина. (Из нее мне запомнилась только одна фраза. Но какая! «Всякие были в России писатели, – писал он там, – талантливые и неталантливые, реакционные и прогрессивные. Но Грин от них от всех отличался одним совершенно поразительным свойством: он не любил свою Родину».)
Все эти статьи Борису Яковлеву заказывал Константин Михайлович Симонов. С тем, разумеется, чтобы публиковать их (во всяком случае, некоторые из них) в своем журнале.
Когда разразилась гроза, – то есть когда оказалось, что Б. Яковлев (Хольцман), только что разоблачивший космополита Грина, сам – один из тех, кого еще неистовый Виссарион называл «беспачпортными бродягами в человечестве», – Константин Михайлович, естественно, тут же его из журнала уволил. (Это я говорю ему не в укор: не в его власти было поступить иначе.)
С Яковлевым у Симонова личных отношений не было: только служебные. А с другим «безродным космополитом» – Александром Михайловичем Борщаговским – он дружил. Поэтому, когда стряслась с ним эта беда, он, подробно расспросив его о том, как тот собирается жить и чем заниматься, чуть ли не силком всучил ему довольно крупную сумму денег, чтобы тот лег на дно и спокойно писал давно задуманный им роман «Русский флаг». Яковлев же, не смея обратиться к Симонову прямо, но зная о добрых отношениях с ним Борщаговского, попросил Александра Михайловича, чтобы тот выцыганил для него у Симонова какую-то справку. Какое-то там письмо от редакции «Нового мира» в Спецхран Ленинской библиотеки, в котором бы говорилось, что такой-то, мол, не тунеядец, а полезный член общества.
Выслушав Борщаговского, Симонов сказал:
– Справку я ему, конечно, дам. Но, по правде говоря, не люблю я его... Ну что это такое! Надо какую-нибудь гадость о Хлебникове написать? Пожалуйста! О Г' ине? Извольте, можно и о Г' ине...
Темы и сюжеты всех этих статей – и о Хлебникове, и о Грине, – как я уже говорил, Борису Владимировичу подсказывал не кто иной, как он сам – К.М. Симонов. И не просто подсказывал: эти погромные статьи он ему официально (как редактор журнала) заказывал.
Но в отличие от нынешних наших «новых русских» тоже вынужденный прибегать время от времени к заказным убийствам, Константин Михайлович, как истинный аристократ, сохранял за собой право искренне презирать нанимаемых им для этой цели киллеров.
* * *
Не могу тут не вспомнить еще один – тоже принявший весьма своеобразную форму (хотя и совсем в другом роде) – благородный поступок Константина Михайловича.
В начале 1966 года, перед предстоящим очередным – XXIII съездом КПСС, пошли слухи, что на этом съезде собираются реабилитировать Сталина. Отдельные сигналы, признаки такой угрозы стали мелькать и в печати. И тут несколько бывших политзэков во главе с известным журналистом-международником Эрнстом Генри решили обратиться «на высочайшее имя» с письмом, требующим отказаться от этого намерения. Подписать такое письмо по их замыслу должны были самые выдающиеся и высокочтимые наши ученые, писатели, художники, артисты, – весь цвет советской интеллигенции. И им удалось собрать двадцать пять подписей.
Письмо – без колебаний – подписали академики: Л.А. Арцимович, П.А. Капица, М.Л. Леонтович, И.М. Майский, И.Е. Тамм; писатели: К.И. Чуковский, К.Г. Паустовский, В.П. Катаев, В.П. Некрасов, Б. Слуцкий, В. Тендряков; режиссеры: М.И. Ромм, М. Хуциев, Г. Товстоногов; артисты: Майя Плисецкая, Иннокентий Смоктуновский; художник П. Корин...
К.М. Симонова в числе подписавших это письмо не было, – хотя по своему общественному положению и тогдашней своей политической ориентации он, казалось бы, должен был там быть.
Неужели отказался?
Или собиравшие подписи энтузиасты даже не решились к нему обратиться?
Вполне могло быть и такое, поскольку на несколько отказов наткнуться им пришлось.
Самым решительным и категорическим образом отказался поставить под этим обращением свою подпись Сергей Тимофеевич Коненков.
В более корректной форме уклонился от этой миссии Сергей Владимирович Образцов.
► Пришел я в назначенный час, до обеда. Само собой, не один, а вместе с Эрнстом Генри.
Сергей Владимирович восседал за солидным письменным столом. Слева от двери посетителей ждал небольшой столик.
Несколько корректно-комплиментарных фраз – и беседа взошла на вершину. Я насторожился. Уловил противоборство – интеллектуалы красуются друг перед другом? Задели проблемы глобальные. Сергей Владимирович припомнил случай из гастрольных поездок по Европе. Долгожитель Лондона, отлучавшийся во Францию, Бельгию, Италию, Семен Николаевич тотчас припомнил случай не менее интересный. Диалог был увлекателен, но меня кольнуло: не подпишет!.. Стулья Эрнста Генри и мой соприкасались, сидели мы плотно. Намекаю коленкой: пора... Как же-с! Сергей Владимирович и Семен Николаевич лишь на подступах к коренной проблеме...
Наконец поднялись. Распрощались на высшем уровне... На ходу размышляю, отчего Сергей Владимирович попал в отказники...
Подозревать Образцова, что он в глубине души сохранял детский запас иллюзий, – детски наивно. Запас их был растрачен. Однако на концерты в Кремле Театр кукол звали гораздо чаще, чем знаменитых басов и теноров. Образцова выпускали за рубеж, когда театры академические о гастролях за кордоном робко грезили...
Предложение Эрнста Генри подписаться под «Обращением», осуждающим культ Сталина, подтолкнуло Сергея Владимировича к преграде этической. Щедро обласканному неприлично осуждать покойного благодетеля. Нельзя подойти к могиле и плюнуть, обнаружив перед почтенной публикой неприглядное двуличие. Или трехличие. Один Образцов – для Сталина, другой для публики, третий для себя.
(М. Кораллов. Как товарищ Сталин собирал автографы. Новая газета. 29 октября 2010 г.).
Может быть, и Симонову тоже не позволила подписать то письмо «преграда этическая»?
Да, безусловно было и это. Но – не только.
«Подойти и плюнуть» в могилу благодетеля и по его понятиям было бы неблагородно. Но помимо этого этического барьера у него был и другой.
► В 1965-1966 годах попытки реабилитации Сталина становились все более настойчивыми. Очень сильное давление в этом направлении на нашу идеологию и литературу исходило не только от новой партийной верхушки и средних партийных кругов, но и от влиятельных военных. Симонов не только хорошо знал все эти настроения, но и мог чувствовать из отношения к собственному творчеству. Оно менялось не в лучшую сторону...
В разговорах со мной Симонов высказывался вполне определенно и негативно о попытках реабилитации Сталина. Однако я переоценил его решимость бороться или как-то открыто протестовать против подобных тенденций в нашей политической и культурной жизни...
В Москве появились слухи, что большая группа видных военачальников подписала обращение к съезду партии с требованием реабилитировать Сталина. Это требование не встретило тогда поддержки даже у Михаила Суслова и у части более осторожных членов партийного руководства.
В противовес требованиям самых крупных военных лидеров, где-то в недрах партийного аппарата родилось предложение организовать коллективное «антисталинское» письмо большой группы интеллигенции. За это дело взялся писатель и публицист Семен Николаевич Ростовский, более известный под псевдонимом Эрнст Генри...
Организаторы акции разумно полагали, что под «Открытым письмом» должны стоять имена людей, которых знала и уважала вся страна. Свои подписи поставили такие ученые, как Петр Капица, Игорь Тамм, Андрей Сахаров, писатели Корней Чуковский, Константин Паустовский, Виктор Некрасов, режиссеры Олег Ефремов, Михаил Ромм, Георгий Товстоногов и другие – всего более двадцати человек. Когда письмо было уже отправлено в ЦК, некоторые из крупных деятелей интеллигенции выразили желание к нему присоединиться. Ростовский составил второй, более короткий текст, под которым также подписались многие известные деятели науки и культуры.
Ростовский хотел, чтобы под этим документом стояла и подпись Константина Симонова, но тот отказался даже встретиться с этим публицистом. Кто-то сказал Ростовскому, что у Роя Медведева очень хорошие отношения с Симоновым. Семен Николаевич, с которым я раньше почти не был знаком (мы случайно встретились однажды в какой-то общей «околописательской» компании), попросил меня приехать. Дело было хорошее, и я охотно включился в сбор подписей. Благодаря моим усилиям под письмом к съезду появились подписи Владимира Дудинцева, Ильи Эренбурга, академика и генерала химика Ивана Кнунянца, кинорежиссера Григория Чухрая.
Заранее договорившись о встрече, я поехал и к Симонову...
После короткой беседы я сказал, что хочу познакомить Константина Михайловича с одним важным документом, и передал ему копию «Открытого письма» – с указанием всех, кто его уже подписал. Если бы Симонов выразил какие-либо сомнения относительно текста документа или откровенно сказал мне, что он уже знает о существовании этого письма, но по каким-то причинам решил воздержаться от его подписания, то я бы ограничился общим разговором. Но Симонов неожиданно стал очень хвалить текст письма и тех, кто уже поставил под ним подпись. Он даже сказал: «Прекрасно написано, я готов подписаться под каждым словом этого письма». Конечно, Симонов не подозревал, что я имею какое-то отношение к сбору подписей. И когда я сказал, что именно за этим и приехал и что присоединиться к письму еще не поздно, Симонов явно растерялся. Мне стало неловко, что я поставил его в столь трудное положение. Симонов еще раз прочитал «Открытое письмо», мучительно думал и сказал, что некоторые фразы ему не слишком нравятся. Потом он еще помолчал и, неожиданно повеселев, сказал: «Знаете, Рой Александрович, я все же писатель. Я лучше сегодня вечером напишу собственное письмо с протестом против реабилитации Сталина. Два письма – это будет даже лучше». Я согласился с этим, и обед, на который я был приглашен, прошел весьма оживленно.
После этой встречи Симонов мне не звонил, и я решил, что никакого письма к съезду он не написал... Мне было как-то неудобно напоминать о себе, и я перестал приходить к нему...
(Р. Медведев. Из воспоминаний. Константин Симонов).
Однако, решив, что Симонов не выполнил своего обещания и никакого письма так и не написал, Рой Александрович ошибся.
► Только через тридцать лет – в 1996 году – из публикации в одном из журналов по истории я узнал, что Симонов сдержал слово и написал 23 марта 1966 года большое письмо в ЦК КПСС на имя Л.И. Брежнева с осторожным, но вполне определенным протестом против реабилитации Сталина.
«В своем отношении к Сталину, – писал в этом письме Симонов, – я многие годы был тем, кого называют сейчас «сталинистами», и как писатель-коммунист несу за это свою долю ответственности. Но тем большую ответственность несу я теперь за то, чтобы о Сталине и его культе непогрешимости, к созданию которого мы сами были причастны, говорилась полная историческая правда». Главной темой письма Симонова была «прямая ответственность Сталина» за тяжелые поражения в начале войны, за лишние жертвы и за репрессии среди военных кадров в 1937—1938 годах. «Вступив в войну после такого разгрома армейских кадров, – продолжал Симонов, – погибла бы любая страна. И то, что наша страна после этого не погибла – чудо, которое совершили народ и партия, а не Сталин».
Вспоминал Симонов и новое избиение кадров после войны. Надо поэтому не отрицать, а лишний раз подтвердить все то, что было сказано о Сталине на XX и XXII съездах КПСС, исключив ряд передержек, которые были у Хрущева. На этом большом письме стояла пометка помощника Брежнева: «Доложено 23 марта Брежневу Л.И., который в тот же день беседовал с тов. Симоновым. К.М. Александров». Беседа, видимо, была по телефону. Письмо Симонова отправлено в архив в 1986 году и опубликовано еще через десять лет в «Вестнике архива Президента Российской Федерации» (№ 5 за 1996 год, с. 131—134).
(Там же).
Судя по этому письму, никаких «сталинистских» иллюзий в то время у Симонова уже не было. Но относился он к Сталину все-таки не так, как те его собратья по перу, каждый из которых сразу, без колебаний поставил под «Открытым письмом съезду» свою подпись.
* * *
В том же 1966 году учитель и старший товарищ Симонова Павел Григорьевич Антокольский написал такое стихотворение (несколько строк из него я уже приводил на этих страницах):
Мы все, лауреаты премий,
Врученных в честь него,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво.
Мы все, его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда.
Таившиеся друг от друга,
Не спавшие ночей,
Когда из нашего же круга
Он делал палачей...
Мы – сеятели вечных, добрых
Разумных аксиом
За мрак Любянки, сумрак Допров
Ответственность несем.
И пусть нас переметит правнук
Презрением своим
Всех до единого, как равных, —
Мы сраму не таим.
И очевидность этих истин
Воистину проста.
И не мертвец нам ненавистен,
А наша немота.
Симонов в то время к такому самоосуждению был еще не готов. Для него «очевидность этих истин» тогда, – да и потом тоже – была совсем не проста. И не только потому, что, в отличие от Антокольского, он не стыдился премий, врученных ему «в честь него», а относился к ним (по крайней мере, к пяти из них) уважительно, как к честно заслуженной награде. Непростым было и его отношение к тому, в чью честь вручались эти премии, чье имя они носили.
К этой теме он возвращался постоянно. Не только в разговорах. И в трилогии «Живые и мертвые», и в комментарии к фронтовым дневникам «Разные дни войны», и в письмах к читателям.
Приведу одно из таких его писем, в котором он высказался на эту кровоточащую тему, пожалуй, с наибольшей отчетливостью, определенностью и полнотой.
► Я думаю, что споры о личности Сталина и о его роли в истории нашего общества – споры закономерные. Они будут еще происходить и в будущем. Во всяком случае, до тех пор, пока не будет сказана, а до этого изучена вся правда, полная правда о всех сторонах деятельности Сталина во все периоды его жизни...
При этом, конечно, нужно все трезво взвешивать и нужно видеть разные стороны деятельности Сталина и не надо изображать его как какого-то ничтожного, мелкого, мелкотравчатого человека... Сталин, конечно, был очень и очень крупным человеком, человеком очень большого масштаба. Это был политик, личность, которую не выбросишь из истории...
Достаточно перечесть его переписку с Рузвельтом и Черчиллем, чтобы понять, какого масштаба и какого политического дарования был этот человек. И в то же время именно на этом человеке лежит ответственность за начало войны, стоившее нам стольких лишних миллионов жизней и миллионов квадратных километров опустошенной территории. На этом человеке лежит ответственность за неготовность армии к войне. На этом человеке лежит ответственность за тридцать седьмой и тридцать восьмой годы, когда он разгромил кадры нашей армии и когда наша армия стала отставать в своей подготовке к войне от немцев, потому что к тридцать шестому году она шла впереди немцев. И только учиненный Сталиным разгром военных кадров, небывалый по масштабам разгром, привел к тому, что мы стали отставать от немцев и в подготовке к войне, и в качестве военных кадров...
В одном месте моей книжки (речь идет о романе «Солдатами не рождаются». – Б.С.) один из ее героев – Иван Алексеевич – говорит о Сталине, что это человек великий и страшный. Я думаю, что это верная характеристика и, если следовать этой характеристике, можно написать правду о Сталине...
(К. Симонов. Глазами человека моего поколения. Размышления о И.В. Сталине. Ы„ 1989. Стр. 15-17).
Я не стану входить в обсуждение высказанной в этом письме исторической концепции, близкой не только к тогдашней официозной, но и к нынешней (да, Сталин, конечно, был убийца и злодей, но и «эффективный менеджер»). Сегодня много чего можно было бы сказать не только о непомерной цене, которую заплатила страна за результат исторической деятельности Сталина (о чем иногда теперь все-таки говорят), но и о сомнительности самого результата (о чем, как правило, умалчивают). Но, повторяю, вдаваться в обсуждение этой темы, а тем более в полемику с не дожившим до наших дней писателем не собираюсь.
Остановлюсь только на короткой его формуле, которую он не уставал повторять до конца своих дней и которая выражала не столько рациональное, сколько эмоциональное его отношение к Сталину: ВЕЛИКИЙ И СТРАШНЫЙ.
* * *
Эту свою последнюю книгу («Глазами человека моего поколения. Размышления о И.В. Сталине»)Симонов писал (диктовал) незадолго до смерти. Диктовал, не надеясь и не рассчитывая опубликовать ее при жизни, адресуясь к потомкам, быть может, даже далеким. Стало быть, не было у него при этом никакой нужды сдерживать себя, оглядываясь на цензуру, на господствующую в его время официальную, государственную историческую концепцию. Создавая эту книгу, он, быть может, впервые в жизни мог позволить себе – и позволил – быть с будущими своими читателями откровенным до конца, до последней точки.
Как исторический документ, как источник информации книга эта, пожалуй, не имеет себе равных. Ценность ее, помимо всего прочего, определяется тем, что она основана не только и не столько на воспоминаниях, сколько на старых его дневниковых записях. Каждую тираду Сталина, каждое его слово он старался записать сразу по возвращении домой (непосредственно за Сталиным записывать не полагалось) и, обладая недюжинной памятью, сумел воспроизвести со стенографической точностью.
В своих размышлениях о Сталине, в оценке ставших в то время уже известными его злодеяний Симонов беспощаден. Но эмоциональный настрой этих его записей поражает неизбывным раболепным, коленопреклоненным восторгом, с каким он не только воспроизводит, но и комментирует каждое сталинское слово.
Какую бы чепуху ни молол Сталин по поводу обсуждаемых ими книг, каким бы ничтожным и даже жалким ни был самый предмет этих их тогдашних обсуждений, Симонова, записывающего и комментирующего каждую реплику вождя, не оставляет вера в значительность и даже мудрость очередного такого его высказывания.
► ...По всем вопросам литературы, даже самым незначительным, Сталин проявлял совершенно потрясшую меня осведомленность.
(К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр 402)
О том, чего стоила эта потрясающая сталинская осведомленность, можно судить по таким, старательно записанным Симоновым и уважительно им комментируемым сталинским монологам:
► ...дошла очередь до обсуждения романа Коптяевой «Иван Иванович». Сталин счел нужным вступиться за этот роман:
– Вот тут нам говорят, что в романе неверные отношения между Иваном Ивановичем и его женой. Но ведь что получается там у нее в романе? Получается так, как бывает в жизни. Он большой человек, у него своя большая работа. Он ей говорит: «Мне некогда». Он относится к ней не как к человеку и товарищу, а только как к украшению жизни. А ей встречается другой человек, который задевает эту слабую струнку, это слабое место, и она идет туда, к нему, к этому человеку. Так бывает и в жизни, так и у нас, больших людей, бывает. И это верно изображено в романе... Говорят о треугольниках, что тут в романе много треугольников. Ну и что же? Так бывает.
Когда после этого речь зашла о повести Янки Брыля «В Заболотье светает», которую хвалили и говорили, что повесть хорошая, Сталин недоверчиво спросил:
– А почему хорошая? Что, там все крестьяне хорошие? Все колхозы передовые? Никто ни с кем не спорит? Все в полном порядке? Классовой борьбы нет? Все вообще хорошо, поэтому и повесть хорошая. Да? А как художественно-то, хорошая это книга?
И только когда ему горячо подтвердили, что книга Янки Брыля действительно хороша и с художественной точки зрения, он согласился с ее выдвижением на премию...
► Усомнившись на этот раз в количестве книг, заслуживающих премию третьей степени, Сталин тут же предложил – совершенно неожиданно для всех присутствующих – дать премию Дмитрию Еремину за его роман «Гроза над Римом» и привел следующие мотивы: «У нас писатели пишут все об одном и том же, все об одном и том же. Очень редко берутся за новое, неизвестное. У всех одни и те же темы. А вот человек взял и написал о незнакомой нам жизни. Я прочел и узнал, кто он такой. Оказывается, он сценарист, был там, в Италии, недолгое время, написал о положении в Италии, о назревании там революционной ситуации. Есть недостатки, есть, может быть, и промахи, но роман будет с интересом прочтен читателями. Он сыграет полезную роль.
В заключение заседания Сталин заговорил о нашей драматургии, выразил свое недовольство ею.
– Плохо с драматургией у нас, – сказал он. – Вот говорят, что нравится пьеса Первенцева, потому что там конфликт есть. Берут заграничную жизнь, потому что там есть конфликты. Как будто у нас в жизни нет конфликтов. Как будто у нас в жизни нет сволочей. И получается, что драматурги считают, что им запрещено писать об отрицательных явлениях. Критики все требуют от них идеалов, идеальной жизни. А если у кого-нибудь появляется что-нибудь отрицательное в его произведении, то сразу же на него нападают. Вот у Бабаевского в одной из его книг сказано про какую-то бабу, про обыкновенную отсталую бабу, или про людей, которые были в колхозе, а потом вышли, оказались отсталыми людьми. И сразу же напали на него, говорят, что этого быть не может, требуют, чтоб у нас все было идеальным; говорят, что мы не должны показывать неказовую сторону жизни, – а на самом деле мы должны показывать неказовую сторону жизни. Говорят так, словно у нас нет сволочей. Говорят, что у нас нет плохих людей, а у нас есть плохие и скверные люди. У нас есть еще немало фальшивых людей, немало плохих людей, и с ними надо бороться, и не показывать их – значит, совершать грех против правды. Раз есть зло, значит, надо его лечить... У нас есть злые люди, плохие люди – это надо сказать драматургам. А критики им говорят, что этого у нас нет. Поэтому у нас и такая нищета в драматургии.
(Там же. Стр. 428, 435, 437, 459-460).
Всю эту словесную шелуху Симонов комментирует так:
► А теперь, оторвавшись от записей, скажу о своих нынешних мыслях по этому поводу. Было некое противоречие в том, как Сталин сам же расширял круг присуждаемых премий... И он же сам, причем главным образом это относилось к литературе, вдруг начинал проявлять требовательность, отводил слабые вещи, говорил о необходимости высокого художественного качества, вдавался в подробности – что вышло, что не вышло у автора, высказывался в том духе, что избыток публицистичности может испортить книгу, что надо держаться поближе к жизни, что литература не создается из одних положительных, идеальных героев, и так далее, и тому подобное.
Чем объяснить это противоречие в его суждениях и даже в поступках? Сменой настроений и душевных состояний? Вряд ли только этим... Прежде всего он действительно любил литературу, считал ее самым важным среди других искусств, самым решающим и в конечном итоге определяющим все или почти все остальное. Он любил читать и любил говорить о прочитанном с полным знанием предмета. Он помнил книги в подробностях. Где-то у него была – для меня это несомненно – некая собственная художественная жилка, может быть, шедшая от юношеского занятия поэзией, от пристрастия к ней... Вкус его отнюдь не был безошибочен. Но у него был свой вкус...
Наверное, у него внутри происходила невидимая для постороннего глаза борьба между личными, внутренними оценками книг и оценками их политического, сиюминутного значения...
(Там же. Стр. 435-436).
Тут дело даже не в том, что весь этот набор пошлостей, трюизмов и даже глупостей Симонов комментирует уважительно и серьезно.
Ему даже в голову не приходит, что все это говорится не о литературе, а о ПСЕВДОЛИТЕРАТУРЕ. И даже – АНТИЛИТЕРАТУРЕ.
Мой друг, художник Борис Биргер, однажды рассказал мне такую назидательную историю. Разговорился он как-то с одним своим собратом по живописному цеху, и тот поделился с ним своим жизненным успехом. Его сделали членом какого-то важного худсовета, или жюри, или, как это у них называлось, закупочной комиссии. В общем, они там должны были решать, какие из представляемых на их суд картин надлежит поощрить, а какие отвергнуть.
– Замечательно! – отреагировал на это сообщение Биргер. – Поздравляю!
– Да поздравлять вроде не с чем, – ответил приятель.
– Я понимаю, – сказал Биргер, – у тебя теперь будет много забот. Но ведь это же замечательно, что судьбу наших работ будут решать не только ничего не смыслящие в нашем деле чиновники, но и свой брат, художник.
– Так-то оно так, – возразил приятель. – Но понимаешь, какая штука! Сразу же выяснилось, что я для этого не гожусь. Представляешь, ставят перед нами картину. Все дружно, в один голос, начинают ее ругать. И то плохо, и это. В общем, никуда она, эта картина, не годится.
– А ты не согласен, что ли?
– То-то и дело, что согласен. Но следом за ней ставят другую, точно такую же. И тут все начинают так же дружно ее хвалить. А я никакой, ну решительно никакой разницы между этими двумя картинами не вижу. Нет, брат, не гожусь я для этого дела.
– Ничего, – легкомысленно подбодрил его Биргер. – Привыкнешь, научишься.
На том они и расстались.
А через месяц-другой снова встретились.
– Ну, как? – спросил Биргер. – Как там твой худсовет?
– Плохо, брат, – хмуро ответил приятель. – Совсем плохо.
– Что? По-прежнему не понимаешь, что к чему?
– То-то и беда, что стал понимать. И разницу между ними научился видеть. И хвалю теперь то, что они все хвалят, и отвергаю то, что они отвергают. И тут я понял! Бежать мне надо с этого худсовета! Бежать!
Симонов сбежать с того «худсовета», который возглавлял Сталин, конечно, не мог. И удивляться тут надо не тому, что он не смог тогда, даже наедине с собой, подняться над этими примитивными, узколобыми сталинскими рассуждениями. Более всего поражает, что эти «мудрые» сталинские мысли сохраняли над ним свою власть и четверть века спустя, когда он комментировал их в последней, предсмертной своей книге.
* * *
О том, как тяжело было ему расставаться со своими «сталинистскими» иллюзиями, Симонов рассказал в стихотворении, написанном в феврале—марте 1956 года, но увидевшем свет уже только в новые, постсоветские времена. (При жизни он не мог, да и не пытался его напечатать.)

![Книга Приказ N 227 от 28 июля 1942 [Иллюстрированный вариант] автора Иосиф Сталин (Джугашвили)](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-prikaz-n-227-ot-28-iyulya-1942-illyustrirovannyy-variant-304065.jpg)






