355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга четвертая » Текст книги (страница 13)
Сталин и писатели Книга четвертая
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:19

Текст книги "Сталин и писатели Книга четвертая"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 58 страниц)

Сюжет первый
«СЛАБЫЙ ТЫ ЧЕЛОВЕК, ФАДЕЕВ...»

О том, при каких обстоятельствах Сталин бросил Фадееву эту презрительную реплику, рассказала в своих воспоминаниях Лидия Борисовна Либединская:

► После постановления ЦК о ликвидации РАППа, в апреле 1932 года, в этой ликвидированной организации произошел внутренний раскол. Одни выступили в поддержку постановления, – среди них были Фадеев и Либединский, другие были несогласны с постановлением, и, может быть, главным из них был Леопольд Авербах. До этих пор Фадеева, Либединского и Авербаха связывала тесная дружба. Однако споры и разногласия зашли так далеко, что, желая оставаться до конца принципиальными, Фадеев и Либединский решили порвать с Авербахом личные отношения... И порвали. Весть о разрыве дошла до Горького, последнее время благоволившего к Авербаху, и вызвала его недовольство, а через Горького и до Ягоды...

В один из выходных дней Фадеев получил приглашение на дачу к Ягоде, находившуюся неподалеку от станции Внуково по Киевской железной дороге. Фадеев поначалу долго отказывался, но за ним была прислана машина, и пришлось ехать. Ему дали понять, что, возможно, на даче будет товарищ Сталин. И, действительно, приехав на дачу, Фадеев увидел Сталина. С Фадеевым он даже не поздоровался. Сталин смотрел молча, чуть усмехаясь в усы. И когда собравшихся уже пригласили к столу, Сталин подошел к Фадееву и вдруг сказал:

 – Ну, зачем же ссориться старым друзьям, Фадеев? Надо мириться...

Авербах стоял напротив (дело происходило на садовой дорожке), возле него – Ягода.

 – А ну, протяните друг другу руки, – сказал Сталин и стал подталкивать Фадеева к Авербаху. Ягода поддержал его:

 – Помиритесь, друзья! – и легонько подтолкнул Авербаха.

Фадеев стоял молча, опустив руки. Но Авербах шагнул к нему, протянув руку.

 – Пожмите руки! – уже твердо проговорил Сталин, и рукопожатие состоялось. – А теперь поцелуйтесь, ну-ну, поцелуйтесь, – настаивал Сталин.

Они поцеловались. И тогда Сталин, махнув рукой, брезгливо проговорил:

 – Слабый ты человек, Фадеев...

(Л. Либединская «Зеленая лампа» и многое другое М., 2000, стр. 326—327.).

О таких развлечениях вождя существует множество подобных рассказов. Не всем из них можно верить. Но этот – из самых достоверных: Лидия Борисовна отмечает, что слышала его от Фадеева не однажды и потому хорошо запомнила.

Конечно, разыгрывая этот спектакль, Сталин развлекался. Он играл с Фадеевым, как кошка с мышью. Это была его любимая игра.

Вот так же он «играл» с Пастернаком в знаменитом своем с ним телефонном разговоре. Его, как и Фадеева, он тоже хотел унизить. И не только брезгливой репликой («Мы, старые большевики, не так защищали наших друзей...», «Если бы мой друг, поэт, попал в беду, я бы на стенку лез...»), но и тем, какой выбрал момент, чтобы бросить трубку: прямо дал понять, что для разговоров с Пастернаком на волнующие того темы («...предрассудки вековые, и гроба тайны роковые», и прочие глупости, о которых болтали Онегин с Ленским) у него нет ни времени, ни желания.

Но с Фадеевым это была не только игра. Это был своего рода экзамен. И вопреки выводу, который тут как будто напрашивается, этот экзамен Фадеев выдержал.

Особенно ясно об этом говорит другой вариант – другая версия – того же фадеевского рассказа:

► ... на очередном собрании писателей в доме Горького Сталин попросил Авербаха и Фадеева пожать друг другу руки. Фадеев кинулся к Авербаху с протянутой рукой, но тот заложил свою за спину. Рука Фадеева повисла в воздухе. После чего Сталин заявил во всеуслышание, что у Фадеева нет характера, а у Авербаха есть, тот может постоять за себя. Считалось, что именно после этого случая Фадеев пошел резко в гору. Что же касается Авербаха, то сталинская похвала его принципиальности стоила ему жизни.

(Н. Громова. Узел.Из литературного быта конца 20– 30-х годов. М, 2006. Стр. 159).

Конечно, такое суждение о Фадееве и Авербахе у Сталина могло сложиться и по личным его впечатлениям. Но есть основание предполагать, что известную роль тут сыграли и некоторые другие обстоятельства.

Напомню приведенную мною в разделе «Документы» записку Бухарина Сталину:

► ... посылаю тебе роман Левина «Юноша», о котором говорил, когда был у тебя. Под именем Владимира там выведен Фадеев, Авербах фигурирует как Борис Фитингоф. Все сии персонажи появляются во второй половине книги.

(Большая цензура. Писатели и журналисты в Стране Советов. 1917—1956. Документы. М, 2005. Стр. 11).

Можно не сомневаться, что Сталин не пропустил эту рекомендацию Бухарчика и относящиеся к Фадееву и Авербаху страницы романа Бориса Левина если и не прочел, так проглядел. Интерес к таким вещам у него был неизменный.

Посмотрим же, ЧТО в этих страницах могло привлечь особое его внимание.


* * *

В романе Бориса Левина «Юноша» Фадеев выведен под именем Владимира Владыкина. И он там не писатель, а – художник. К тому же еще и профессор.

Впрочем, должностей у него (как и у реального Фадеева) там много.

Наше знакомство с этим персонажем начинается визитом к нему главного героя романа – молодого (совсем юного, ему 18 лет) художника Миши Колче, надеющегося, что этот знаменитый и влиятельный человек оценит его и поддержит.

► У Миши было письмо от Яхонтова к профессору живописи Владимиру Германовичу Владыкину. Прежде чем пойти к профессору, Миша распечатал письмо, – вдруг там что-нибудь унизительное: «Подающий надежды... Мой ученик... Способный паренек...» Миша терпеть не мог этого жалостного бормотания. Письмо оказалось коротеньким, вполне достойным и без знаков препинания.

«Дорогой Владимир Германович, познакомьтесь с тов. Колче посмотрите его работы и вы увидите что это очень талантливый художник а самое главное ни на кого не похожий до свидания буду в Москве обязательно увидимся и еще поспорим...»

«С таким письмом не совестно», – и Миша тщательно заклеил конверт.

Профессор Владыкин жил на самой шумной улице – на Мясницкой. На десятом этаже. Лифт не работал. Миша насчитал триста пятьдесят девять ступенек. Он передохнул, поправил галстук и позвонил. Дверь открыла женщина...

– Володя, к тебе! – крикнула она полным, свежим голосом и скрылась.

В высоких американских зашнурованных ботинках кирпичного цвета (трофей интервенции; таким ботинкам сносу нет, – кто воевал на колчаковском фронте, тот помнит эти ботинки, да и на деникинском они попадались, но реже; зато на деникинском хороши были английские кожаные безрукавки: мягкие, теплые – на фланельке, с шоколадными пуговицами) и в длинной рубахе с воротником, подпирающим подбородок, вышел молодой буролицый профессор Владыкин.

– Вы ко мне? Заходите, товарищ, – сказал он озабоченно.

Миша вошел в комнату. Профессор сел в кожаное кресло, заложил ногу на ногу и, издав горлом звук, будто собирался отхаркнуться, разорвал конверт. Прочел письмо, приветливо посмотрел на Мишу.

– Вы будете Колче? Очень приятно...

Владыкин сказал, что с удовольствием посмотрит Мишины картины, но когда это сделает – не знает. Во всяком случае, не сегодня и не завтра.

– Посудите сами... – вздохнул молодой профессор, достал записную книжку, и Мише стало известно, что это чрезвычайно занятой человек.

Он преподает в высшей школе живописи и на рабфаке; кроме того, он член редколлегии теоретического журнала «За революционную живопись», кроме того, он член секретариата Общества пролетарских художников; кроме того – общественная работа на заводе; кроме того, он бригадир очень важной юбилейной комиссии, где еще до сих пор ничего не сделано, и, кроме того – ведь самому-то тоже нужно когда-нибудь писать? У него третий месяц пылится загрунтованный холст.

Миша ему посочувствовал.

– А чтоб прийти к вам, – сказал Владыкин и опять издал харкающий звук и на этот раз подошел к плевательнице. – А чтоб прийти к вам, – продолжал он, садясь на прежнее место, – на это дело надо потратить два-три часа. Ведь вы-то сами не потащите свои полотна ко мне, на десятый этаж?

– Нет, отчего же, я потащу, – охотно согласился Миша.

Он хотел угодить профессору. Ему нравился Владыкин – и то, что он такой занятой, и то, что это здоровенный высокий парень с длинными руками и широкими кистями. «Лицо простое, и весь он такой демократический. Вот именно демократический». Мише нравился Владыкин. Миша хотел походить на него, носить такие же американские ботинки с такими же крепкими подметками, как у Владыкина. «Сильный, волевой человек. Вот с таким хорошо вместе драться за новое, настоящее искусство».

– Это пустяки, что десятый этаж. Я притащу. Профессор улыбнулся. Верхняя поросячья губа подвернулась, обнажив розовую десну, остренькие белые зубки. Он улыбнулся, потому что подумал: «От этого мальчика так легко не отделаешься».

– Вот что, – сказал Владыкин решительно. Я попрошу жену, она художница, я ей вполне доверяю, – и он хозяйским голосом крикнул: – Нино! Нинуся!

(Б. Левин. Юноша. М. 1987. Стр. 79-81).

Особой симпатии этот образ, конечно, не вызывает. Но и для острой антипатии к нему пока еще как будто нет оснований. Разве только вот эта «поросячья губа», обнажившая десну и «остренькие зубки». Да еще, пожалуй, откровенное его нежелание смотреть картины молодого талантливого художника, хотя, казалось бы, он просто обязан был заинтересоваться его картинами, если не из естественного человеческого (и художнического) любопытства, так по должности.

Все это, однако, пока еще не повод для того, чтобы записать Владыкина в герои, по-школьному говоря, «отрицательные».

Но чем дальше, чем яснее высвечивается этот образ, тем больше появляется у нас таких оснований.

Вот, например, как видит Владыкина самый близкий, а значит, лучше, чем кто другой, знающий его человек – жена:

► Владыкину (он одевался по-простецки: длинная шерстяная рубаха, ремень и те самые ботинки, о которых мечтал Миша) нравилось появиться с Ниной в театре, чтоб на нее смотрели и чувствовали, что это его жена. Она ему принадлежит. Любуйтесь. Я хозяин. Мое.

Нина не выносила этой владыкинской черты. И когда на людях он еще это подчеркивал разговором, она просто негодовала:

– Я запрещаю со мной так обращаться. Меня нельзя положить в карман или передвинуть с одного места на другое. Пойми ты это раз и навсегда!

Владыкин обещал держать себя подобающе, но быстро забывал об этом. В гостях или когда у них кто-нибудь сидел, он по-прежнему распоряжался хозяйским баском «Ну, жена, собирайся: пора домой», или «Женка, подойди сюда, я тебя поцелую»... А если б Нина слышала, как он говорил о ней со своими товарищами где-нибудь в пивной или в ресторане!..

– Она у меня умная... С самостоятельными идейками.

Он искренне радовался, что у него красивая и умная «баба». Слегка выпив, рассуждал о ней так, словно Нина покорный, влюбленный в него раб.

Какое право он имеет так разговаривать?.. Кто дал ему право так обращаться?.. Причем, когда они остаются вдвоем, находит же он другие слова и держит себя совсем иначе.

Значит, он сознает. Это еще подлей... Неужели ему непонятно, что подобное поведение унижает не только ее, но и его самого?.. «Мужик. Большой мужик сидит в нем где-то в глубине», – думала Нина в такие минуты с отвращением о Владыкине.

(Там же. Стр. 188-189).

Но какая жена иной раз не смотрит на мужа с раздражением. В семейных отношениях всегда так – ссорятся, потом мирятся...

Зато у других...

► У других грубоватость Владыкина пользовалась успехом. «Простой, хороший парень». Если бы он был служащим почтового ведомства или вагоновожатым, никто бы этой простоты не замечал, но Владыкин был талантливый художник. Картины Владыкина, так же как и его внешность, подкупали добротностью. Синее – так это синее. Конь – так это конь. Партизаны дышали ненавистью, в них чувствовались социальные корни. Бунинские Захары Воробьевы, дожившие до революции. Изморозь. Снег. Месть. Кровь. Лес. Отчаяние. Все это было настоящее. Рядом с этим неотесанная фигура Владыкина, его грубоватость принимались за силу, пришедшую из гущи народа.

Владыкин один из первых начал писать картины советского жанра, преимущественно из Гражданской войны. В этом его большая заслуга, и она была по достоинству оценена... В то время еще многие художники писали обнаженных женщин, букеты, фарфоровые вазы, ковер и небо, девушку у окна – все то, что когда-то прельщало капиталистические салоны. Столица и усадьба... Многие художники считали, что самое главное – это фактура, цвет, свет, линия. На выставках преобладали: радужные спирали, круги, параболы, детали машин, математические формулы. Были картины, склеенные из кусочков материи, жести, воблы, обрывка газеты, окурка, подошвы. Эти художники отрицали все: и рисунок, и краску... Они старались доказать, что пролетариату вообще не нужна живопись. Весь этот суррогат выдавался за революционное отображение действительности, за передовое искусство.

Появление полнокровных полотен Владыкина было встречено как долгожданный дождь в засуху. Это было как раз вовремя. Добросовестно написанные картины пользовались большим успехом: их охотно смотрели, о них много писали в печати. Сразу стало ясным, что весь хлам, который до этого процветал на выставках, – это просто продукция малодаровитых людей. И было приятно, что революционные картины написал не бледнолицый молодой человек с коричневыми пятнами под глазами, а участник Гражданской войны, здоровый парень с бурой шеей. Поэтому грубоватость и простоту Владыкина приняли как должное, как силу, вышедшую из недр страны. Тем более что манера говорить, отхаркиваться, широкий шаг – все это было не напускное, а органичное.

(Там же. Стр. 189-190).

Но тут же выясняется, что с отвращением на Владыкина смотрит не только жена:

► Между тем Владыкин, сын малосемейного, довольно богатого лесничего, окончил реальное училище и учился год в университете. В Красной Армии он, правда, был с девятнадцатого года, но в боях не участвовал Он работал в снабженческих органах, глубоко в тылу. Однокашники его не любили. Несмотря на большой рост и видимую силу Володю Владыкина считали трусом. В этом не раз школьники убеждались на деле. Шли ли всем классом в драку – Владыкина не было впереди... Или вот: постановили сумасброду латинисту не отвечать урока, поклялись. Кто нарушил клятву? Владимир Владыкин. Ему за это латинист поставил четыре с минусом, хотя отвечал Владыкин на двойку. Трусость и вероломство во Владыкине мальчики заметили с первых же лет совместного с ним обучения и прозвали его Чечевичная Похлебка. Выскочка. Желание угодить начальству... Когда однажды Владыкину незаслуженно – потому что учитель спрашивал не то, что было задано, – поставил кол, никто ему не сочувствовал. Огромный верзила плакал, растирая кулаками слезы.

– Господин учитель... Господин учитель, вы этого не задавали... Ей-богу...

Противно смотреть!

Фронтовые товарищи, которым приходилось сталкиваться с Владыкиным, прекрасно знали его слабые звенья и считали его далеко не первосортным коммунистом. Ему не особенно доверяли. Когда он прославился, они были неприятно удивлены. Всячески отрицали ореол боевых заслуг Владыкина, представление о которых вызывали его картины... Слава Владимира Владыкина им казалась непонятной, не совсем заслуженной.

(Там же. Стр. 190).

Да и неприязнь Нины к мужу, как это вскоре выясняется, тоже основана не на женских капризах или неизбежных в каждом браке семейных ссорах, а на день ото дня вызывающем у нее все большее отвращение общественном его поведении:

► Обо всем, что происходило на фабрике, она информировала Владыкина и просила его вмешаться в это дело. В данном случае авторитет такого художника, как Владыкин, мог сыграть известную роль. Владыкин одобрял линию Нины, во всем с ней соглашался, но пойти на фабрику не пожелал.

– Стану я вмешиваться... Еще скажут – жену защищаю.

– Это общественное дело, – доказывала Нина. -Ты рассуждаешь, как обыватель...

Владыкин делал только то, что касалось его лично. Он был осторожен и не любил рисковать.

(Там же. Стр. 194).

И вот – последний штрих, окончательный приговор, который Нина выносит мужу, от которого уже твердо решила уйти:

► – С Володей я не буду жить. Я его никогда особенно и не любила... Вначале думала, что он сильный человек, но уж давно увидела, что просто барахло слюнявое... Все не могла решить порвать с ним... Барахло... Труха..

(Там же. Стр. 232).
* * *

Для изображения второго участника спектакля, разыгранного Сталиным на даче у Ягоды, – Леопольда Авербаха, – автор «Юноши» тоже не пожалел черной краски:

► Рыжеволосый Борис Фитингоф до сих пор сохранил снисходительно-иронический тон со своими родственниками. Про отца он говорил «мой буржуй», мать называл «старосветская помещица».

– Как вам нравятся мои буржуи? Их надо ликвидировать как класс.

Это не мешало Борису обнаруживать чрезвычайную домовитую заботливость и снабжать их всем необходимым, вплоть до билетов в театр. Больше того, нужным знакомым он старался показать, что родители – представители нового времени.

– А ведь мой старикан как-никак Карла Маркса одолел..

Борис старался привить знакомым как бы ироническое, но втайне глубоко уважительное отношение к своим родителям. Родителей и домочадцев он всегда приветствовал бодрыми выкриками: «Здорово, население!.. Народ!..»

В крови Бориса, так же как и у отца, жили микробы интриг, конъюнктуры и политиканства. Его отец – Давид Осипович Фитингоф – пользовался когда-то большим авторитетом среди черниговских помещиков. Продать имение, учинить купчую с мужиками – всегда звали Фитингофа. Он получал некий процент от помещика и некий процент от мужиков, и каждый из них полагал, что Давид Осипович защищает только его интересы. Он ссорил и мирил людей, а люди и не подозревали, что делались смертельными врагами только потому, что это в какой-то мере было выгодно Давиду Осиповичу...

Борис Фитингоф хотел вести в политике совершенно самостоятельную и независимую линию...

Он был несомненно талантливым человеком, Борис Фитингоф, хотя талантливость эта лежала в области, противоположной той, которую он считал своей основной областью, хотя эта талантливость была унаследована от отца, многоопытного и по-своему смелого предпринимателя...

Сама жизнь благоприятствовала ему. Это был период, когда все самое боевое, передовое было оттянуто на самые решающие участки строительства и на некоторых участках была огромная потребность в грамотных и все же в конечном счете невраждебных людях.

Борис Фитингоф неожиданно выплыл к берегам искусства. Это было золотое дно для предприимчивого, защищенного кое-каким опытом политического функционирования молодого человека И вот Борис начал с большой ноты. Он «сигнализировал», «ликвидировал» и непрестанно «дрался».

– Сегодня у меня будет драчка!.. Предстоит небольшая драчка..

Жизнь продолжалась. Время двигалось вперед. После периода борьбы с враждебным старым необходимо было утверждение, необходимо было так же, как на хозяйственном фронте, создавать алмазный фонд советского искусства. И вот тут-то обнаруживалось самое страшное: Борис Фитингоф никогда не любил его. Ни одна строчка Пушкина не заставила сердце Бориса забиться хоть немного учащеннее, ни одна искра Бетховена не зажигала в металлических глазах освобожденного от деляческого беспокойства света. Искусство было доступно Борису в голых, узко логических очертаниях. Он изучал его с злобным рвением первокурсника-медика, исследующего человека по анатомическому атласу. Конечно, он не был тупица, этот студент. Острый деловитый рассудок отца Фитингофа теплился под его медноволосым черепом. Книга, прочитанная Борисом, поражала количеством на первый взгляд умно выбранных мест, которые он, как наиболее, по его мнению, «социально окрашенные», энергично подчеркивал и снабжал краткими комментариями. «Ограниченность феодального мышления! Мелкобуржуазные иллюзии индивидуализма. Ущербность мещанской социологии!» и т. д.

Таким образом, гениальнейшие страницы великих писателей оставались затонувшим золотым грузом. Вся же огромная сокровищница их страниц сводилась к инвентарно-скудным каталогическим выжимкам... Прочитав наедине книгу, о которой он ранее ничего не слышал, Борис не знал, куда ее определить. Он совершенно не знал, понравилась она ему или нет, хороша она или плоха, вредна или полезна. По существу, он был даже немного мучеником. Иногда заключенные в картон бумажные глыбы казались ему петардами с динамитом Они окружают его, таят неведомые опасности и возможность безудержного взрыва. И каждая книга чего-то требует от него. И каждая картина чего-то требует от него.

(Там же. Стр. 218—221).

Портрет убийственный. И таким он остается до конца книги. Ни одной хоть сколько-нибудь привлекательной черты не вносит автор в это изображение. И даже единственная вроде как одобрительная авторская реплика, вскользь брошенная на приведенных выше страницах («Борис Фитингоф хотел вести в политике совершенно самостоятельную и независимую линию...»), не высветляет фигуру этого непривлекательного героя. Напротив, – только еще добавляет черной краски:

► – Третьего дня меня встречает... помнишь того рыжего, что нас на писательском собрании обозвал торгашами?.. Подходит ко мне как ни в чем не бывало. Поздравляет. Спрашивает о тебе... Черт! Как его фамилия? С окончанием на «дров». Никогда фамилии не запоминаю.

– Фитингоф, – напомнил Праскухин.

– Во-во. Он самый, Фитингоф.

– Большая собака...

– Я его хорошо знаю, – сказала Нина. – «Собака» – это для него нежно.

– Он дурак, – заметил резко Миша

– О, он далеко не дурак. Он умница.

И Нина постаралась охарактеризовать Бориса Фитингофа. Она говорила медленно, часто останавливалась, подбирая подходящие слова...

– У него всегда имеется какой-нибудь покровитель. Фитингоф всегда ориентируется на одного человека, он умеет втереться в доверие. И он не Молчалин, не Тартюф, нет. Это гораздо сложней. Я наблюдала, как он разговаривает со своими покровителями. Он спорит. Не соглашается. Почти грубит. Со стороны он даже кажется смелым и самостоятельно мыслящим... О, это очень усовершенствованный механизм приспособленчества, – закончила Нина с кривой усмешкой...

...Праскухин на нее пристально посмотрел и заметил:

– Вы, видать, его терпеть не можете?

– Вы угадали, – ответила, улыбнувшись, Нина. – Но вовсе не из-за каких-нибудь личных соображений... Такие, как Фитингоф, очень вредны. Пока их не раскусят, они приносят много зла общему делу. Их надо везде и всюду разоблачать.

(Там же. Стр. 256—257).

Итак, Фитингоф (Авербах) ничуть не лучше Владыкина (Фадеева). Оба – приспособленцы. Значит, как выразился однажды Сталин, – «оба хуже».

Почему же в таком случае одного из них он приблизил и возвысил, а другого отстранил и уничтожил? И приблизил (и возвысил) именно того, кого «раскусил»?

А вот потому и приблизил, потому и возвысил, что – раскусил.


* * *

9 октября 1940 года Н.Н. Асеев обратился к секретарю ЦК АА. Жданову с таким письмом:

► Дорогой товарищ Жданов!

Вчера, 8 октября я был поставлен товарищем Фадеевым в тяжелое и глупое положение на Правлении ССП по вопросу о книжке Тихона Чурилина.

Тов. Фадеев, зная мое положительное суждение о талантливости Чурилина вообще и не предупредив меня о том, что книжка резко осуждена Вами, нашел нужным вовлечь меня в длительный спор о ней, спор, имевший очевидной целью противопоставить мою скромную литературную убежденность вашему непререкаемому политическому авторитету. В конце концов, дело здесь не в книжке Тихона Чурилина. Защищать ее в том виде, в каком она была представлена, я не собираюсь. Но судьба старого поэта, не бездарного, но ведущего голодное существование, забытого всеми и поэтому несколько одичалого в своем творчестве, – меня волновала. Тов. Фадеев решительно настаивал на полной бездарности Чурилина и ненужности его. Вот против этого я и возражал. Меня в моем мнении поддержали столь разные по вкусам люди, как К.А. Тренев, В.Б. Шкловский, С.Я. Маршак. Тогда тов. Фадеев предъявил нам ваши отметки на страницах книги Чурилина, тем самым ставя меня да и остальных товарищей в необходимость либо спрятать в карман наше мнение, либо оспаривать ваш отзыв о книге...

Растерявшись от неожиданно предъявленных обвинений и чувствуя подмену одного вопроса другим, я в горячке спора не нашел нужных доводов, вспылил, расстроился от этого, в результате чего получил от тов. Фадеева нравоучение о том, что нужно уважать мнение и любить своих вождей. На это я, кажется, ответил, что любовь свою я не привык выставлять наружу. Вообще разговор принял неприятный и постыдный для взрослых людей характер. Я не знаю, для чего нужно его было переводить в такой план, возможно для того, чтобы дискредитировать мои вкусы и литературные убеждения, лишний раз показав мою непригодность к организационной работе.

Но я и не добивался никогда участия в руководстве Союзом советских писателей. И мне очень бы хотелось не из обиды, и не из желания остаться в гордом одиночестве, а просто потому, что мне очень хочется писать стихи, – отстраниться от всякого участия в той игре страстей и тщеславий, которая кипит вокруг руководства Союзом советских писателей и которая для меня глубоко непонятна и антипатична.

В этом я очень прошу Вас помочь мне.

Николай Асеев (Литературный фронт. История политической цензуры. 1932—1946. Сборник документов. М., 1994. Стр. 55-56).

За какой помощью поэт обращается к секретарю ЦК, по правде говоря, не очень понятно. Дело-то вроде не стоит и выеденного яйца. Но поэт взволнован. И ему кажется, что для этого волнения есть у него очень серьезные основания.

Кажется это ему не зря.

Ведь что произошло! Он похвалил книжку поэта, о которой, как оказалось, секретарь ЦК и член Политбюро держится прямо противоположного мнения. Знал бы он раньше о мнении вышестоящего товарища, у него и в мыслях бы не было противопоставить свою «скромную литературную убежденность» его «непререкаемому политическому авторитету». Но коварный Фадеев книжку с пометками Жданова ему не показал, и поэт попал «в тяжелое и глупое положение». И вот он вьется ужом, путано объясняя, что книжку эту он не хвалил, а говорил только лишь о талантливости ее автора «вообще». Но Фадеев чуть ли не насильно втянул его в спор, и в пылу этого спора он, кажется, и впрямь перешел границы дозволенного. Может быть, даже в запальчивости сказанул, что не обязан петь с секретарем ЦК в унисон, вправе иметь по такому частному вопросу свое профессиональное мнение. А когда Генеральный секретарь Союза писателей на этом основании обвинил его в том, что он не любит своих вождей, – наложил в штаны. И вот теперь считает своим долгом доложить, что ничего такого он вовсе в виду не имел вождей своих он, разумеется, любит и мнение их, конечно же, уважает.

Глядя на эту ситуацию из нашего прекрасного сегодня, – то есть из совершенно иной исторической эпохи, – мы могли бы, конечно, осудить это постыдное поведение старого поэта. Разумеется, если бы были твердо уверены, что описанная выше ситуация в этом нашем прекрасном сегодня так-таки уж совсем невозможна. Но такой твердой уверенности у нас, к сожалению, нет. А кроме того, – не столько в оправдание попавшего «в тяжелое и глупое положение» поэта, сколько для внесения окончательной ясности в описание этой глубокой психологической драмы, – не могу тут не отметить, что обвинение, брошенное ему Фадеевым, предъявлено было бедному Асееву не однажды.

► ...Праздновали столетний юбилей Лермонтова. Председателем юбилейного комитета был К.Е. Ворошилов, заместителями – Асеев и О.Ю. Шмидт. Оба они тогда были в фаворе, в случае: Николай Николаевич даже временно исполнял что-то вроде должности первого поэта земли русской – в промежутке между Маяковским и Твардовским.

Комитет собрался на пленарное заседание, и Климент Ефремович – в прекрасном расположении духа – предложил программу чествования:

– Соберемся в Большом театре, будет доклад, а потом послушаем оперу «Демон» на сюжет Лермонтова.

В Асееве нечто взыграло, и он сказал:

– Лермонтов был известен не тем, что пел и танцевал. Поэтому соберемся лучше в Театре имени Моссовета, послушаем доклад, а потом посмотрим пьесу самого Лермонтова «Маскарад».

Ворошилов огорчился и обиделся, однако план Асеева был куда резоннее, и члены комитета решительно его поддержали.

Прощаясь после заседания, Климент Ефремович сказал Асееву:

– Все-таки не любите вы нас, Николай Николаевич.

– Я? Кого? Вас?

– Вождей.

(Б. Слуцкий. О других и о себе. М., 2005 Стр 196)

Первая из этих двух историй интересна тем, что в ней выразилось мироощущение и миропонимание Асеева. Ну и, разумеется, – Фадеева.

Вторая представляет интерес уже тем, что в ней проявилось самочувствие и самосознание одного из главных тогдашних советских «вождей».

Суть этого самочувствия и самосознания состояла в том, что с «вождем» полагалось соглашаться. Полагалось ему поддакивать. «Вождю» не следовало перечить ни в чем. Не только по какому-нибудь серьезному политическому вопросу, но даже и по такому ерундовому, как вопрос о том, пойти ли по случаю лермонтовского юбилея в Большой театр на оперу «Демон» или отправиться в театр Моссовета на пьесу Лермонтова «Маскарад».

Так обстояло дело с вождями не только первого, но и второго, и третьего ранга. Ну а о первом, главном вожде – отце народов – и говорить нечего. Хоть в чем-то не согласиться с ним, возразить ему – даже желая таким образом пустить в ход некий особый «усовершенствованный механизм приспособленчества», как это делал левинский Борис Фитиноф (читай – Авербах) – было бы не просто безумием, а прямо-таки святотатством!

Фадеев усвоил это смолоду.

Собственно, ему и не надо было это усваивать. Такова была его природа. Он искренне, всей душой любил вождей не только второго и третьего, но даже и четвертого ранга:

► А.А. ФАДЕЕВ. ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ

16 марта 1937 г.

13-го был у Андреева Рассказал о делах в Союзе пис[ателей]: говорю, дела неважные. Он насмешливо:

– Ну-у?

Видно, все знает. Обаятельный человек. Умные глаза, очень ясные. На лице следы забот. Лицо очень умного и, должно быть, доброго, но мужественного рабочего человека...

Вначале я очень волновался. Волновался оттого, что боялся, не сумею толково все рассказать. Но увидев, что он все знает и понимает, окреп и все рассказал ему.

Спрашивал, пишут ли писатели о вскрытой двумя процессами деятельности врагов народа. Я назвал романы Колдунова, Максимова, Слонимского и <сказал> об их недостатках: плохо знают нас, коммунистов. Говорит:

– Надо помочь им, авторам, поработать с ними.

Отвечаю: работать будем, но иной раз сами не уверены, насколько такое-то произведение удачно, боимся взять на себя ответственность.

– Тогда советуйтесь с нами.

Потом расспрашивал о писательских настроениях. Говорит – критика у нас плоха. Я назвал несколько человек, из которых могут выработаться хорошие критики. Он выслушал без комментариев.

– Каково ваше мнение о Ставском как руководителе?

Я начал было уклончиво (не хотелось, чтобы он подумал, будто мной руководят личные моменты). Он:

– Вы в ЦК – правду говорите. Отвечаю:

– Ставский малокультурен и неумен.

– Ограниченный?

– Да, и губит себя недоверием и подозрительностью к людям.

– Подходит он, по-вашему, в руководители или нет?

– Нет.

– А кого бы вы хотели? Говорю:

– Нам надо большого человека.

Он с улыбкой:

– Трудно вам подобрать руководителя. Свободного члена Политбюро на вас нет.

Я сказал, что хорошо бы писателям поговорить с руководителями партии и правительства.

Говорит:

– Посоветуемся, решим вопрос. На этом закончили.

(А. Фадеев. Письма и документы. М.,, 2001. Стр. 55-56).

Андрей Андреевич Андреев, о встрече и беседе с которым рассказал в этой своей записи Фадеев, был одним из самых страшных людей в тогдашнем сталинском Политбюро. Но Фадеев не сомневается, что перед ним – умный и обаятельный человек с ясными глазами, который «все понимает».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю