Текст книги "Из современной английской новеллы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
– Вы к кому? – спросил мужчина, приотворив левую половину ворот.
– Да видите ли… – начал мистер Моклер и замолчал, не зная, что сказать.
– Вы к кому? – повторил мужчина.
– Я, видите ли, получил письмо. Меня вроде как просили приехать. Моя фамилия Моклер.
Мужчина отворил ворота чуть шире, и мистер Моклер ступил внутрь.
Мужчина зашагал впереди, мистер Моклер за ним и сразу увидел газоны и розарий. Сам дом показался ему очень импозантным: высокое здание в георгианском стиле с красивыми окнами. Пожилая женщина медленно прогуливалась в одиночестве, опираясь на палку. Мисс Эчесон, подумал мистер Моклер. В отдалении еще какие-то женщины, так же не спеша, прогуливались по дорожке, осыпанной осенними листьями.
Осень была любимым временем года мистера Моклера, и он был рад побывать на лоне природы в такой погожий осенний день. Ему захотелось поделиться своими впечатлениями с шагавшим впереди него мужчиной, но, так как тот не проявлял склонности к беседе, мистер Моклер воздержался от излияний.
В приемной не было ни журналов, ни цветов, ни картин на желтых стенах. Просидеть долго в ожидании в такой комнате совсем не улыбалось мистеру Моклеру, однако этого и не произошло. Женщина, одетая как сиделка, но в зеленом джемпере поверх халата, вскоре вошла в приемную. Бодро улыбнувшись, она сообщила мистеру Моклеру, что доктор Френдман готов его принять, и попросила следовать за ней.
– Как это мило, что вы приехали, – сказал доктор Френдман, одаряя мистера Моклера улыбочкой, заставившей того вспомнить письмо миссис Экленд. – Как гуманно с вашей стороны, – сказал доктор Френдман.
– Я получил письмо от миссис Экленд.
– Совершенно верно, мистер Моклер. Могу я предложить вам рюмочку хереса, мистер Моклер?
Мистер Моклер, удивленный таким оборотом беседы, поблагодарил доктора Френдмана и от хереса не отказался. Он пил херес, а доктор Френдман читал письмо. Закончив чтение, доктор Френдман подошел к окну, раздвинул шторы и предложил мистеру Моклеру выглянуть наружу.
За окном был небольшой, замощенный булыжником двор, и дворник сметал там сухие листья в кучу. В дальнем конце дворика на стуле с ковровой спинкой, залитая лучами осеннего солнца, сидела женщина в синем платье.
– Возьмите-ка, – сказал доктор Френдман и протянул мистеру Моклеру бинокль.
Мистер Моклер увидел красивое, тонкое и казавшееся необыкновенно хрупким лицо с большими голубыми глазами; чуть полуоткрытые губы улыбались солнечным лучам. Просто причесанные волосы цвета спелой ржи свободными прядями спадали на уши и кудрявились вокруг лба. Они так золотились под солнцем, словно сами были отлиты из золота.
– Полезная вещица, – сказал доктор Френдман, беря бинокль у мистера Моклера. – У нас тут нужен глаз да глаз, вы понимаете.
– Это миссис Экленд? – спросил мистер Моклер.
– Это та дама, от которой вы получили письмо; в нем не все соответствует истине, мистер Моклер. В доме 17 на Лорелай-авеню все было не совсем так.
– Не совсем так?
– Она не может забыть Лорелай-авеню и, боюсь, никогда не забудет. Эта красивая женщина была когда-то очень красивой девушкой, мистер Моклер, и тем не менее она вышла замуж за первого мужчину, сделавшего ей предложение, – вдовца на тридцать лет старше ее, толстого конструктора авиационных крепежных деталей. Он оплачивает ее содержание здесь, как она и сообщила вам в письме, и даже после его смерти оно будет оплачиваться. Он навещал ее первое время, но пришел к заключению, что это слишком для него мучительно. Когда-то в этой самой комнате он сказал доктору Скотт-Роу, что ни один мужчина не был так чтим своей женой, как он. И все потому лишь, что он проявил к ней самую обычную доброту.
Мистер Моклер заметил, что ему как-то не совсем ясно, что доктор Френдман хочет этим сказать. Но доктор Френдман только улыбнулся, словно он и не слышал этого робкого замечания, и продолжал:
– Но к несчастью, это пришло слишком поздно. Доброта уже не могла помочь. Дом 17 на Лорелай-авеню сделал свое разрушительное дело, разъел ее душу, как канцер: она не могла забыть свое детство.
– Да, она пишет об этом в письме. Джордж, и Элис, и Изабел…
– На протяжении всего ее детства, мистер Моклер, родители этой женщины никогда не разговаривали друг с другом. Они не ссорились, они просто не общались. Когда ей было пять лет, ее родители пришли к решению, что они оба останутся жить в доме 17 на Лорелай-авеню, поскольку ни один из них не соглашался ни на йоту уступить другому в своем праве на ребенка. В этом доме, мистер Моклер, все годы ее детства царило молчание, бездонное молчание, ничего боле.
– Но там же были Джордж, и Элис, и Изабел…
– Нет, мистер Моклер. Не было там ни Джорджа, ни Элис, ни Изабел. Не было игр в прятки, не было игр в "монополию" у камина по воскресным дням, не было гостей в сочельник. Попробуйте, мистер Моклер, представить себе дом 17 на Лорелай-авеню таким, каким сама миссис Экленд теперь уже не в состоянии его себе представить. Двое людей, исполненных столь жестокой ненависти друг к другу, что оба понимали: в случае развода суд может отнять ребенка у любого из них. Женщина, смертельно ненавидящая мужчину, который был когда-то ею любим, мужчина, каждый вечер спешащий из конторы домой в страхе, что в его отсутствие между женой и ребенком может завязаться беседа. И эта девочка, мистер Моклер, один на один с этими людьми, среди гнетущей тишины, в атмосфере их взаимной ненависти друг к другу. Втроем садились они за стол, и ни один не произносил ни слова. И никто не посещал этот дом – ни дети, ни взрослые. И она, возвращаясь из школы, имела обыкновение прятаться где-нибудь по дороге домой – во дворе чужого дома, за мусорными ящиками.
– За мусорными ящиками? – повторил мистер Моклер, все больше и больше приходя в изумление. – За мусорными ящиками?
– Другие дети сторонились ее. Она не умела говорить с ними. Она так никогда и не научилась разговаривать с людьми. Мистер Экленд, появившийся на ее пути, был очень терпеливый человек, добрый и терпеливый.
Мистер Моклер сказал, что они оба – родители ребенка, – как видно, чудовища, но доктор Френдман покачал головой. Нет, они не чудовища, с профессиональной уверенностью заявил доктор Френдман, и мистер Моклер, чувствуя свою некомпетентность, не решился возразить ему. Но ведь Рейчелсы-то существовали на самом деле, все же отважился заметить он, – существовали так же, как и толстый конструктор с его крепежками.
– Они действительно покинули дом, как об этом написано в письме? – спросил он. – А если уехали, значит, все-таки испугались?
Доктор Френдман опять улыбнулся.
– Я не верю в привидения, – сказал он и принялся пространно объяснять мистеру Моклеру, что это миссис Экленд сама пугала Рейчелсов: включала приемник среди ночи, и напускала воду в ванну, и накрывала на стол неизвестно для кого. Мистер Моклер слушал, и ему было интересно подмечать разные не очень понятные слова, которые употреблял доктор Френдман, и ссылки на всевозможных специалистов одного с доктором Френдманом поля деятельности, чьи имена, однако, ничего не говорили мистеру Моклеру.
Он слушал все это, кивал, но оставался при своем мнении. Рейчелсы, конечно, покинули дом именно так, как было описано в письме: он был в этом уверен, он чувствовал это всем своим нутром, чувствовал, что именно так и было. Рейчелсы испугались призраков, вызванных к жизни миссис Экленд, хотя это были и ненастоящие призраки. Для нее они были настоящие и поэтому и Рейчелсам казались такими. Призраки родились у нее в мозгу от одиночества, они были ей необходимы. Они смеялись и играли и до смерти напугали Рейчелсов.
– Всему всегда находится простое объяснение, – сказал доктор Френдман.
Мистер Моклер кивнул, оставаясь в глубине души решительно с ним не согласен.
– Она подумает, что вы – мистер Рейчелс, – сказал доктор Френдман, – и пришли сообщить, что видели духов. Если вас не затруднит сказать ей это, вы сделаете ее счастливой.
– Но ведь так оно и было на самом деле, – взволнованно вскричал мистер Моклер. – Конечно, это все правда. Духи могут являться и так, и по всякому другому.
– Ну а теперь пойдемте, – сказал доктор Френдман, сопроводив свои слова все той же печальной, понимающей улыбкой.
Мистер Моклер следом за доктором Френдманом направился к двери. Они вышли на площадку лестницы, спустились по черному ходу и прошли мимо кухни, где повар в высоком колпаке отбивал куски мяса.
– А! Шницель по-венски, – произнес доктор Френдман.
На мощеном дворике садовник кончил подметать опавшие листья и катил нагруженную ими тачку. Женщина по-прежнему сидела на стуле с ковровой спинкой и улыбалась осеннему солнцу.
– Взгляните-ка, – сказал доктор Френдман, – к вам гость.
Женщина встала и подошла к мистеру Моклеру вплотную.
– Они же не хотели вас напугать, – сказала она, – хотя, конечно, для духов это единственный способ общения. Они просто забавлялись, мистер Рейчелс.
– Мне кажется, мистер Рейчелс и сам теперь это понимает, – сказал доктор Френдман.
– Да, разумеется, – сказал мистер Моклер.
– Никто не хотел мне верить, сколько бы я ни твердила всем: "Когда Рейчелсы вернутся, они расскажут всю правду об этих бедных детях: о Джордже, об Элис и Изабел". Вы же видели их, видели? Скажите, мистер Рейчелс.
– Да, – сказал мистер Моклер, – я видел их.
Женщина повернулась и пошла прочь – от них и от своего стула с ковровой спинкой.
– Вы очень отзывчивый человек, – сказал доктор Френдман, протягивая мистеру Моклеру руку, и мистер Моклер ее пожал. Тот же привратник проводил его мимо розария и газонов к воротам.
Все, что здесь описано, оставило неизгладимый след в душе мистера Моклера. Снимал ли он мерку и наметывал, беседовал ли с друзьями, мистером Юпричардом и мистером Тайлом, в пивной «Карл Первый», совершал ли утреннюю или вечернюю прогулку, не проходило дня, когда бы он не вспоминал женщину, за которой наблюдают в бинокль. Где-то в Англии, во всяком случае где-то на земном шаре, Рейчелсы, должно быть, жили себе поживали, и будь мистер Моклер помоложе, он, вероятно, отправился бы их разыскивать. Он бы привел их в уединенный дом, где живет эта женщина, чтобы они в его присутствии открыли истину доктору Френдману. Обидно, пожаловался он однажды мистеру Юпричарду, что вдобавок ко всем несчастьям духам, вызванным к жизни миссис Экленд, не отдается должное, как любому другому ребенку, которому какая-то женщина даровала однажды жизнь.
Джон Фаулз
Бедняжка Коко
Byth dorn re ver dhe’n tavas rehyr,
Mes den hep tavas a-gollas у dyr.
Иные мелодраматические ситуации, извлеченные из захватывающих романов и детективов, до того затасканы телевидением и кинематографом, что впору, кажется, вывести еще одну парадоксальную закономерность – чем чаще потчуют нас известной ситуацией с экрана, тем меньше возможность столкнуться с нею в жизни. По забавной игре случая я развивал свою точку зрения перед блистательным юным гением с Би-Би-Си всего за месяц до весьма досадного события, которое и явится темой моего рассказа.
Гений почему-то приуныл от моей цинической теории, что, чем чудовищней подносимая вам новость, тем у вас больше оснований радоваться, ибо, случась где-то и с кем-то, горестное происшествие, следственно, не случилось с вами, не грозит вам тотчас и впредь с вами не случится. Пришлось, разумеется, перед ним распинаться и сойтись на том, что нынешний Панглосс, сидящий в каждом из нас и почитающий трагедию исключительно чужим уделом, – существо жалкое и антиобщественное.
Тем не менее, проснувшись в ту бедственную ночь, я не только испугался, но сам себе не поверил. Я говорил себе, что мне все приснилось, что звонкий хруст, уловленный моим ухом, рожден в дебрях ночного подсознания, а не навязан мне извне силами бытия. Я оперся на локоть, оглядел темную комнату и вслушался. Рассудок подсказывал мне, что мой страх был бы куда обоснованней в Лондоне, чем там, где я находился. Словом, я чуть снова не завалился на подушку, приписав свое неразумие неуюту первой ночи в пустом и непривычном доме. Вообще я не поклонник тихих мест, как и тихих людей, и мне не хватало знакомых шумов, сутки напролет осаждавших с улицы мое лондонское жилье.
Но внизу что-то звякнуло, брякнуло, будто задели металлическим предметом по стеклу или фарфору. Скрипни, стукни дверь, еще бы можно допустить разные толкования. Этот звук их не допускал. Мое смутное беспокойство быстро переросло в острый испуг.
Один мой приятель как-то высказал мысль, что есть определенного рода впечатления, которые необходимо испытать, иначе жизнь останется неполной. Чувствовать, что вот-вот непременно утонешь, – это первый пример. Быть застигнутым в постели (разговор происходил на не слишком чинном званом обеде) с чужой женой – это во-вторых, в-третьих, увидеть привидение и, в-четвертых, убить человека. Помнится, я тотчас изобрел ему в тон несколько столь же неловких ситуаций, но про себя отметил с тоской, что на самом деле ничего подобного не испытал. Жизнь, случалось, не баловала меня, но убийство никогда не представлялось мне разумным средством ее исправить, разве что изредка и мельком, при чтении нестерпимо несправедливых рецензий на мои книги. Участвовать во второй мировой войне мне не пришлось из-за скверного зрения. Я леживал в постели с чужой женой – во время той же войны, – но в продолжение всей этой недолгой связи муж благополучно пребывал в Северной Африке. Пловец из меня никакой, а стало быть, я ни разу не подвергался опасности утонуть, призраки же, удивительно мало радея о доказательстве своей истинности, очевидно, чураются скептиков вроде меня. И вот, тихо просуществовав шестьдесят шесть лет, мне привелось все же испытать переживание из разряда "роковых" – я обнаружил, что я не один в доме, где, кроме меня, быть никому не полагалось.
Если книги не научили меня любить правдивость изложения и ее добиваться, значит, я просто зря загубил свою жизнь, и меньше всего я сейчас намерен изображать самого себя в ложном свете. Я никогда не выдавал себя за человека действия, хотя, смею думать, раз у меня есть юмор и способность увидеть себя со стороны, то я уже и не совсем кабинетная крыса. Помнится, очень рано, еще в начальной школе, я обнаружил, что репутация остряка или даже просто умение поддеть зазнайку несколько уравновешивает в глазах всех, кроме самых отъявленных спортсменов, тяжесть такой уничтожающей клички, как "буквоед" или "зубрила". Каюсь, порой я просто поддавался злобе, как все низкорослые, и, не стану отпираться, частенько смаковал, а то и распускал слухи, вредившие репутации других писателей. Да и самая хваленая моя стряпня – "Литературный пигмей" – отнюдь не отличалась тем бесстрастным и глубоким анализом, на какой притязала. Увы, собственные промахи вечно казались мне занимательнее чужих находок. К тому же, признаюсь, все, что касается книг – их писанье, чтенье, критика на них и хлопоты по изданью, – составляло суть моей жизни более, чем сама жизнь. Мудрено ли, что виной всей передряги, в которую я попал, явилась именно книга.
Из двух чемоданов, накануне сопровождавших меня в такси от станции в Шерборне, тот, что побольше, был набит бумагами – заметками, набросками, выписками. Я завершал труд моей жизни – полную биографию и разбор произведений Томаса Лава Пикока. Впрочем, не стоит преувеличивать – всерьез я засел за работу всего года четыре назад, лелеял же эту мечту чуть не с двадцатилетнего возраста. Бог знает почему вечно выискивались веские причины и поводы отложить Пикока ради более срочных и насущных занятий, но ничто не могло вытеснить его из моего сердца. И когда наконец-то я совсем уже приготовился к бою и вышел на приступ последней высоты, Лондон, гнусный новый Лондон, взявшись во всем подражать Нью-Йорку, наложил вето на мой скромный проект. Давно грозивший и куда более грандиозный проект вдруг начали осуществлять прямо напротив моей квартиры в Мейда-Вейл. Не только пыль и грохот подготовительных работ изводили меня, осложняясь тем соображением, что проклятый псевдонебоскреб вот-вот будет торчать на месте спокойных и мирных ложноклассических домиков, и тогда прости-прощай прелестный западный вид из моих окон. В стройке я увидел воплощение всего, чему противостоял Пикок; всего, что не здраво, не умно, не человечно. Досада стала отравлять мою работу; в иных пассажах Пикок служил мне лишь предлогом для неуместных диатриб против пороков нынешнего века. Сами по себе такие диатрибы вовсе неплохи, но здесь, не умея себя от них удержать, я только изменял собственной совести и своему герою.
Однажды я стал распространяться на эту тему с тоской (и не без задней мысли) перед одной дружеской четой, сидя у них в гостях в их хемпстедском доме. Я провел немало приятных воскресений на даче у Мориса и Джейн в северном Дорсете, хоть, признаюсь, получал куда больше удовольствия от милого общества, чем от прогулок. Я не поклонник сельских радостей и природой предпочитаю любоваться в музеях. Но сейчас Терновая дача на пустынном кряже показалась мне пределом мечтаний и самым вожделенным прибежищем в мой трудный час. Я только слегка поломался для приличия, когда мне предложили этот выход. Я улыбался, пока Джейн трунила над моей неожиданной тягой в те края, где царил обожаемый ею гений, к которому я относился с непозволительной в ее глазах прохладцей… Томас Гарди никогда не вызывал моего восторга. Меня безотлагательно снабдили ключами, Джейн наскоро объяснила мне, где что покупать, Морис посвятил меня в тайны электронасоса и центрального отопления. И во всеоружии их наставлений, с радостно бьющимся сердцем вечером накануне уже описанного ночного испуга я вступил во владение моей скромной и временной заменой сабинского поместья[25]25
Поместье, подаренное Горацию Меценатом.
[Закрыть]. Оттого-то я так и всполошился (и усомнился в очевидном), что лег спать в веселом предвкушении плодотворной сосредоточенности, какой мне так ощутительно недоставало в предыдущие две недели.
Я не сомневался, сидя на постели и вытягивая шею, что звук теперь идет не из нижней столовой, а с лестницы. Я замер – весьма нелепо – и, по правде говоря, не почувствовал прилива отваги. Мало того, что я был один-одинешенек на даче. Сама дача стояла на отшибе. Только ярдах в ста от нее была какая-то ферма, а уже в полумиле за ней – поселок, где полицейский, надо полагать, вкушал сладостный сон. Телефон помещался внизу, в столовой, и мне от него сейчас было не больше проку, чем будь он на другом краю света. Возможно, стоило объявить о себе каким-нибудь шумом, в надежде, что грабитель скромно предпочтет не выставляться напоказ. Вору-профессионалу, по моим понятиям, чужд дух насилия. Но здравый смысл подсказывал мне, что пустынный Дорсет – неудачная почва для процветания профессии вора. И скорей мой гость из разряда нервозных сельских любителей. Смутно вспомнился разговор с Морисом о том, почему процент преступности в глуши так низок – там нет городской разобщенности. Когда всем друг про друга все известно, преступленье делается трудным или невозможным.
Хрупкая надежда, что звяканье вдруг объяснится невинными естественными причинами, изжила себя очень быстро. Раздался шорох – кажется двигали кресло. Оставалось смотреть правде в глаза – на Терновую дачу залез грабитель. Несмотря на статистические выкладки Мориса, нетрудно понять, почему он ее облюбовал. Она, явственно для каждого, стояла на отшибе; и, вероятно, все в округе знали, что хозяева живут в Лондоне и наезжают сюда по выходным, и то больше летом. А сейчас среда, верней, четверг, ибо стрелка часов на начале второго, и ноябрь. Я не вожу машину, которая, стоя внизу, могла бы изобличать мое присутствие; и я рано лег, чтобы как следует выспаться перед началом работы.
На даче, я знал, на взгляд рядового вора, красть было особенно нечего. Джейн обставила дом со свойственными ей хорошим вкусом и простотой. Было, правда, кое-что из тонкого фарфора да несколько картинок прошлого века в жанре наивной пасторали, который по причинам, недоступным моему разумению, теперь вдруг стал подниматься в цене. Серебра не припомню; и вряд ли ли Джейн держала здесь особенно ценные из украшений.
Тут, несколько меня успокоив, еще один звук раздался снизу. Какой-то всасывающий – может быть, затворили дверцу буфета. Я еще не освоился со здешними звуками, которые безошибочно угадываешь, только когда как следует обживешься в доме. Однако пока я решился на некий маневр: нащупал в темноте очки и надел. Потом я выпростал ноги из-под одеяла и спустил их с кровати. Характерно, что все это я проделывал с величайшими предосторожностями, будто я тоже взломщик. Но я просто не знал, что делать. Я понимал, что драка для меня невыгодна. Я не мог воспользоваться телефоном, не столкнувшись с юнцом (мне рисовался длинноволосый деревенский олух с топорными кулачищами и разумом им под стать), а он не уступит его мне без боя. Вдобавок я все время ожидал иных звуков – приглушенных голосов. Вряд ли внизу тыкался одиночка. Подвыпивший удалец скорее прихватит на дело дружка.
Сознаюсь задним числом еще и в низкоэгоистических соображениях. Кража грозила не моей собственности. Лично для меня бесконечной ценностью обладали только бумаги, связанные с Пикоком. Я разложил их на столе внизу, в противоположном конце дома – в гостиной. Вряд ли они могли прельстить орудовавшего сейчас в столовой дикаря. Человеку поумней они бы, конечно, подсказали, что на даче кто-то есть, зато что касается признаков менее тонких… Я пал жертвой и своей лени, и нудной аккуратности – все тщательно убрал и помыл после нехитрого ужина собственного приготовления, но не потрудился затопить "для настроения", как мне советовала Джейн. Было сыро, но после Лондона мне показалось тепло, и с центральным отоплением я тоже не стал возиться, а только включил электрокамин, который теперь, конечно, совсем остыл. Холодильник был отключен: я еще не закупил продуктов. Красный сигнал водонагревателя горел в шкафчике возле моей постели. Шторы внизу я раздвинул, не дожидаясь утра, второй чемодан захватил с собой. И нарочно нельзя было более тщательно скрыть следы своего пребывания.
Напряжение делалось нестерпимым. Еще кое-какие звуки снизу доказали, что посетитель чувствует себя в доме вполне непринужденно. Правда, как я ни напрягал слух, голосов я не улавливал; но делалось все очевидней, что рано или поздно вор попытает счастья наверху. Драка всегда ужасала меня больше всех прочих форм физического соприкосновения. Наш учитель в приготовительной школе с присущей ему хамоватостью как-то обозвал меня головастиком, и кличка быстро привилась у тогдашних моих друзей. Мне она не казалась особенно меткой: головастики – те хоть быстры и юрки, а у меня не было и этого утешения при крошечном росте и полном отсутствии "мускулатуры". Лишь сравнительно недавно моим родственникам пришлось отказаться от мысли, что я обречен своей хилой природой на раннюю смерть. Я с радостью ставлю себя на одну доску – спешу оговориться: исключительно по телосложению – с Попом, Вольтером и Кантом. Я хочу объяснить, почему я тогда бездействовал. Я не столько боялся увечий и смерти, сколько понимал всю бессмысленность тех действий, которые бы меня к ним привели.
И вдобавок предвкушение плодотворной сосредоточенности, которое я уже поминал, – оно сулило еще неиссякшие радости интеллектуальных трудов. Меня тянуло поскорей разделаться с последним наброском и живьем, в отточенных строках вывести своего очаровательного и незаслуженно забытого героя. Редко когда я так твердо верил в незаконченную работу; и, сидя на краю постели, я не менее твердо решил, что ни под каким видом не дам нелепому случаю помешать ее завершению.
Тем не менее я терзался. Вот-вот на лестнице могли раздаться шаги. Но вдруг я услышал звук, от которого у меня радостно екнуло сердце, – звук, который я сразу распознал. Входная дверь закрывалась на засов. Была еще щеколда, она открывалась бесшумно. А засов был туговат и поддавался с треском. Его-то я и услышал. Следующий звук, к моему вящему облегчению, раздался уже снаружи. Жалостно пискнула калитка, выводившая из палисадника на дорогу. Вопреки всем ожиданиям, незваный гость, кажется, решил успокоиться на достигнутом. Тут я встал и, сам не знаю зачем, осторожно пробрался к окну. Снаружи была кромешная тьма, когда я, перед тем как отправиться спать, последний раз вдохнул у входа свежий воздух с тем уютным ощущением незаконно урываемого блаженства, какое испытываешь только в любезно предоставленном тебе чужом доме. Близорукость и среди бела дня скорей всего воспрепятствовала бы моим ценным наблюдениям. Но сейчас мне захотелось почему-то ухватить неясный образ. Может быть, просто удостовериться, что я наконец-то один.
И вот я осторожно выглянул в оконце, смотревшее на дорогу на задах дачи. Я мало что надеялся разглядеть, но к удивлению своему и не без ужаса я обнаружил, что вижу очень отчетливо, и по весьма простой причине. В столовой не выключили свет. Я различил белые планки калитки. И – никого. Несколько секунд все было тихо. Потом хлопнула дверца машины – легонько, но не так легонько, как если бы тот, кто в нее влезал, догадывался о моем присутствии. Я рискнул раздвинуть занавески, но машину или фургон (словом, бог знает что) скрывали разросшиеся терновые кусты, которым была обязана своим названием дача. Я не сразу понял, как машина попала сюда, не разбудив меня. Но за дачей был пригорок. И можно скатить по дороге, выключив мотор.
Я не знал, что и думать. Хлопнувшая дверца машины означала намерение удалиться. Но невыключенный свет! Никакой вор, даже самый неопытный, не допустит такого нелепого промаха, всерьез собравшись оставить место преступления. Я недолго мучился неизвестностью. За калиткой выросла тень, прошла в нее, к дому, и, не успел я отпрянуть, скрылась из моего поля зрения. События развивались со зловещей быстротой. Я помертвел. Что-то надо делать, надо действовать. Но я застыл у окна в каком-то ступоре, не в силах двинуться с места. Кажется, собственный ужас напугал меня больше, чем его причина. И застыл я, невольно удерживалась от глупостей, на какие он мог меня толкнуть.
Шаги стучали уже в коридорчике, разделявшем две верхние комнаты. Не знаю, что бы я делал, поверни он направо, а не налево… Да, как ни странно, я чуть ли не обрадовался, когда он взялся за ручку моей двери. Я ничего не видел в кромешной тьме и стоял остолбенев, будто все еще в бредовой надежде, что как-нибудь вдруг непрошеный визит не состоится. Но вот в комнату влез луч фонарика, тотчас обнаружил незастланную постель, а спустя долю секунды им был застигнут я сам у окна – идиотски растерянный, босой и в пижаме. Помнится, я поднял руку, чтобы заслонить глаза от слепящего света, но можно было счесть это и жестом беспомощного протеста.
Последовало молчание, и тот, кто держал фонарик, очевидно, вовсе не намеревался убегать. Я слабо попытался придать нашим отношениям некоторую естественность.
– Кто вы такой? Что вам угодно?
На мои вопросы, глупые и неуместные в равной мере, я получил ответ, или отсутствие ответа, которого они заслуживали. Я сделал новую попытку:
– Какое право вы имели сюда входить?
На секунду меня избавили от слепящего света. Я услышал, как открылась дверь напротив. Но почти тотчас слепящий шарик снова вперился в меня.
Опять молчание. И наконец – голос:
– А ну в постель, слушай.
Тон меня слегка успокоил. Я ожидал дорсетского или вообще деревенского рявканья. Голос был тупой и скучный.
– А ну в постель.
– Незачем грубить.
– Ладно. Ну сказано же.
Я помялся, потом подошел к постели и сел на краешек.
– Ноги прикройте.
Я снова помялся. У меня не было выбора. Следовало радоваться уже и тому, что он не тронул меня. Я сунул ноги под одеяло и остался сидеть. Глаза слепил фонарик. Тот все молчал, будто изучая меня и оценивая.
– Стекляшки-то скинуть надо.
Я снял очки и положил рядом на столик. Луч сполз с моего лица, нашаривая выключатель. Комнату залило светом. Я различил смутные очертания молодца среднего роста в каких-то голубых, джинсовых должно быть, рубашке и брюках. Он прошел к моей кровати. Я разглядел нескладного детину, на вид лет двадцати. Странная эманация от его черт, которую я отнес было на счет своей близорукости, теперь разъяснилась. Лицо до самых глаз облекал женский нейлоновый чулок. Из-под красной вязаной шапочки свисали темные патлы; глаза были карие. Они долго меня изучали.
– И чего тут пугаться, а, друг?
Вопрос был до того несуразен, что я и не пытался на него ответить. Он взял мои очки, наскоро примерил. Его руки своей невыразимой желтизной оказались обязаны желтым кухонным перчаткам, надетым, конечно же, во избежание отпечатков пальцев. Снова глаза над маской уставились на меня, как взгляд настороженного зверя.
– Небось впервой такое, а?
– Безусловно.
– И у меня. Ничего, разберем на слух. Точно?
Я туманно кивнул. Он повернул к окну и утвердился на том месте, где прежде стоял я. Открыл окно и небрежно вытряхнул мои очки в ночь – во всяком случае, я видел движение его руки и не мог истолковать его иначе. Я почувствовал прилив гнева – и осознал всю невозможность его выразить. Вот он закрыл окно, запер, задернул шторы. И снова подошел и встал в ногах кровати.
– Ну как?
Я промолчал.
– А вы бы поспокойней.
– Мое положение не вселяет в меня спокойствия.
Несколько секунд он созерцал меня, сложив руки; потом ткнул в меня пальцем, будто я требовал от него ответа на какой-то сложный вопрос.
– Придется связать.
– Что ж.
– Ничего?
– Увы, у меня нет выбора.
Снова молчанье. Потом он весело хмыкнул.
– Надо же. Всякое представлял. Разное. Только не такое.
– Прошу простить, если разочаровал вас.
Снова он помолчал, оценивая меня.
– Думал, вы сюда на выходные только.
– Я здесь лишь благодаря любезности хозяев.
Он тщательно взвесил эти данные, потом снова ткнул в меня желтым пальцем.
– Ясно.
– Что вам ясно?
– Кому-то охота заместо дружков по морде схлопотать. Точно?
– Милый юноша, я вдвое меньше вас ростом и втрое вас старше.
– Ладно. Я смеюсь.
Он обернулся и оглядел комнату. Но кажется, я занимал его куда больше, чем предоставляемые ею профессиональные возможности. Он налег локтем на комод и вновь отнесся ко мне.
– В книгах-то как? Такой вот доходяга, на ногах еле держится, а на тебя с кочергой или с ножичком. Запросто.
Я глотнул воздух.
Он сказал:
– Ах, собственность, собственность. Что она только с человеком делает. К вам, – прибавил он, – это сейчас как раз не подходит.
Я пристально разглядывал свои ноги под одеялом. Из всех кошмаров, связанных с подобной ситуацией и знакомых мне по экрану и книгам, ни один не включал в себя анализа жертвы со стороны оскорбителя. Он помахал фонариком.