Текст книги "Из современной английской новеллы"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
– И что бы пошуметь-то, слушай? Я бы мигом слинял. Я же не знал бы, кто за такой тут водится.
– Позвольте спросить, не угодно ли вам делать то, зачем вы явились?
Он снова хмыкнул. Поглядел на меня. Потом покачал головой.
– Чудеса.
Я представлял себе всяческие, в разной степени неприятные возможности, вплоть до скорой расправы, но только не эту непотребную видимость мирной беседы случайных встречных. Казалось, тут бы мне и успокоиться; и однако, я бы предпочел тип более привычный или на худой конец хоть более естественного, по нашим понятиям, представителя данного ремесла. Он, кажется, что-то угадал по моему лицу.
– Я в пустых домах шурую, слушай. А с такими вот крошками дел не имею.
– Тогда, знаете ли, перестаньте злорадствовать.
Я говорил резко; нелепость нагнеталась. В его голосе прозвучал чуть не ласковый упрек.
– Ха. Это мне бы психануть. А не вам. – Он растопырил желтые пальцы. – Я аж перетрясся. А вдруг вы тут ружье зарядили? Мало ли? И кишки бы мне выпустили. Запросто.
Я собрал все свои силы.
– Неужели вам недостаточно, что вы вломились в дом людей честных, законопослушных и не слишком богатых и намереваетесь лишить их вещей, не обладающих особой ценностью, но просто милых им и привычных, так вы еще… – Я запнулся, видимо не вполне сознавая, что именно в его тоне показалось мне чрезмерным. Зато мой тон наконец-то стал негодующим. Тем больше взбесил меня его спокойный ответ:
– У них небось и в Лондоне неплохой домишко, а, друг?
Я уже понял, что имею дело с одним из непостижимых (для моего поколения) представителей новой английской молодежи. Я, как никто, ненавижу классовую спесь, и то, что молодые так смело отбрасывают ветхие снобистские предрассудки, ничуть меня не смущает. Я хотел бы только одного – чтобы они не отбрасывали и многое другое, в том числе уважение к языку и разуму, которое они по ошибке принимают за презренные проявления буржуазности. Я встречал похожих юнцов в окололитературных кругах. Тем обычно тоже хвастаться нечем, кроме показной независимости; и они с пылом ее отстаивают. На мой взгляд, у них одна отличительная черта: они готовы обидеться на все, что отдает снисхождением, на любую фразу, в которой задеваются боготворимые ими сумятица в мыслях и узость кругозора. Я знал новую заповедь, которую только что преступил: "Не владей ничем, кроме грязной лачуги".
– Понимаю. Преступление – как революционный долг?
– Не хлебом единым. Вот именно.
Вдруг он схватил деревянный стул, стоявший у комода, повернул его и сел на него верхом, обняв спинку. Вновь в меня вперился изобличающий перст.
– Я так понимаю, мой лично дом всю дорогу грабили. Сечете? Система. Точно? Знаете, как Маркс говорил? Бедный не может обокрасть богатого. Это богатый ворует у бедного.
Мне вспомнилась удивительно похожая – по тону, если не по содержанию – беседа, которая состоялась у меня недели за две до того с электриком, налаживавшим в моей лондонской квартире проводку. Тот, правда, предпочел двадцать минут грозно клеймить профсоюзы. Но с тем же сознанием своей высшей непогрешимости. Лекция, однако, продолжалась.
– Я что еще скажу. Я честно играю. И лишнее не возьму. Точно? И на большие барыши не зарюсь. Так, дома вроде вот этого. У меня такие вещи в руках бывали! Класс! А я не брал. Легавые небось головами трясут да хозяина утешают, говорят: вам крупно повезло – тут, видно, недоносок побывал. Только недоносок такое оставит. Подносик – Поль де Ламри – закачаешься. Чайник – ранний Уорчестер. Или там Джон Селл Котмен. Точно? А ведь недоносок – тот, кто не знает, что классная вещь не стоит ни фига, когда ты ее захапаешь. И если уж мне охота что захапать, я сразу про систему думаю. Сечете? Ее что губит? Жадность. Ну и меня. Если, значит, я поддамся. Я и не поддаюсь. Лишнее хапать – это извини меня.
Мне нередко приходилось слушать, как оправдывают собственные скверные поступки, но никогда еще при столь смешных обстоятельствах. Наверное, нелепей всего была его красная вязаная шапочка. Моим слабым глазам она казалась полным подобием кардинальской биретты. Сказать, что я начал извлекать удовольствие из беседы, было бы явным преувеличением. Но я уже нащупывал в ней материал для рассказа, с помощью которого смогу месяцами кормиться в гостях.
– И еще. Ну насчет – ну вот того, что я делаю. Вот вы говорите – им обидно… Они привыкли к этим вещам… И всякое такое. А может, они зато разберутся, что собственность, вообще-то, дерьмо? – Он похлопал по спинке оседланный стул. – Вот вы, к примеру, сами не думали? Это ж обалдеть! Взять, к примеру, стул – он не мой и не ваш. Просто стул, и все. Ничей. Я часто про это думаю. Принесу что-нибудь домой. Погляжу. И чувствую – не моя это вещь. Просто вещь, и все. Точно? Сама по себе. – Он, откинулся назад, – Ну что, не правда?
Я понимал, что серьезно возражать юному фигляру так же бессмысленно, как обсуждать метафизику Дунса Скота[26]26
Иоанн Дунс Скот – средневековый философ-схоласт, монах-францисканец.
[Закрыть] с опереточным комиком. Вопросики его были всего лишь приглашением покувыркаться вместе на манеже. Однако я все больше сознавал, что необходимо сказать ему что-нибудь доходчивое.
– Богатство, я согласен, распределено несправедливо.
– А я действую неправильно, да?
– Общество недолго бы продержалось, если бы все разделяли вашу точку зрения.
Он поерзал, покачал головой так, будто я зевнул ферзя. И вдруг встал, поставил стул на место и принялся выдвигать ящики комода. Осмотр его был довольно поверхностный. Я оставил кое-какую мелочь и ключи сверху и услышал, как он сгреб их в сторону. Но в карманы ничего не сунул; я возносил молитву, чтоб он не хватился моего бумажника. Он был у меня в пальто, а пальто висело за дверью, которая была теперь открыта и открывалась к стене, заслоняя вешалку. Он снова поглядел на меня.
– Ну а если бы мы все завтра копыта откинули, так и проблемы населения б не было.
– Боюсь, что не улавливаю связи.
– Ладно баки мне заливать, дядя. – Он переместился поближе к окну и погляделся в зеркальце эпохи Регентства. – Если бы да кабы. Была бы другая система – и меня бы не было. А я вот он, туточки. Точно?
Как бы демонстрируя эффект своего наличия, он содрал со стены зеркальце; а я устал изображать алогическую невозмутимость Алисы в Стране чудес. – "Я есмь сущий" – фраза, конечно, великолепная, особенно в самом знаменитом ее контексте[27]27
Слова, сказанные Моисею богом, явившимся ему в пламени горящего тернового куста (Исход, 3, 14).
[Закрыть], но не может быть основой для разумной беседы. Он решил, видимо, что мне осталось только промолчать в ответ на его опровержение категорического императива, и теперь двинулся к двум акварелькам в глубине комнаты. Вот он снял их и каждую осмотрел придирчиво, в точности как предполагаемый покупщик на местных торгах. В конце концов он их сунул под мышку.
– Там через дорогу – никого?
Я замер.
– Никого, насколько мне известно.
Но он исчез со своими трофеями в другой комнате. Теперь он совсем не боялся шуметь. Я слышал, как щелкают ящики комода, дверцы шкафа. Я ничего не мог поделать. Попытка броситься к телефону, пусть даже в моих бедных очках, была совершенно обречена.
Я видел, как он склонился в коридорчике над чем-то – не то чемоданом, не то саквояжем. Зашуршал бумагой. Выпрямился и снова возник у меня на пороге.
– Я это самое, – сказал он. – Вы уж не обижайтесь. Я, извиняюсь, насчет ваших денег.
– Моих денег?
Он кивнул на комод.
– А мелочь я вам оставлю.
– Неужели с вас еще недостаточно?
– Я извиняюсь, друг.
– У меня тут совсем немного.
– Ну так считайте, что вам крупно повезло. Точно?
Он не делал угрожающих жестов и говорил спокойно, он просто стоял и смотрел на меня. Но дальнейшие словопрения были излишни.
– Деньги за дверью.
Он снова ткнул в меня пальцем, повернулся и дернул на себя дверь. Обнаружилась моя куртка. Совершенная нелепость, но мне стало неловко. Чтобы не утруждаться поисками банка в Дорсете, я перед самым отъездом забрал пятьдесят фунтов наличными. Конечно, он тут же нашел бумажник и в нем кредитки. Последние он вытащил и пересчитал. Потом, к моему удивлению, подошел и бросил одну бумажку на кровать.
– Пятерка за беспокойство. Нормально?
Остальные деньги он сунул в карман джинсов, потом еще лениво порылся в бумажнике. Вынул и оглядел мою банковскую карточку.
– Ага. Сходится. Там внизу на столе все ваше.
– На столе?
– Ну, писанина.
Три первых главы были отпечатаны, очевидно, он заглянул в титульный лист и запомнил мою фамилию.
– Я приехал сюда кончать книгу.
– Книги сочиняете?
– Да, в те часы, когда меня не грабят.
Он продолжал осмотр бумажника.
– А какие книги?
Я промолчал.
– Ну вот, которая внизу, она про что?
– Про человека, о котором вы, надо полагать, не слышали, и лучше, знаете ли, давайте покончим с этой неприятной процедурой.
Он закрыл бумажник и швырнул на кровать, к пятифунтовому банкноту.
– Почему это вы так уверены, что я ничего не знаю?
– Я вовсе не имел этого в виду.
– От вашего брата вечно дождешься.
Я попытался скрыть закипавшую ярость.
– Герой моей книги – давно покойный сочинитель по фамилии Пикок. Его теперь уж мало кто читает. Вот и все, что я хотел сказать.
Он окинул меня взглядом. Я преступил еще одну новую заповедь и понял, что надо быть осмотрительней.
– Так. И чего же тогда про него писать?
– Я люблю его вещи.
– Почему?
– В нем есть те качества, каких, боюсь, недостает нынешнему веку.
– Например?
– Он защищал гуманизм. Добрые нравы. Общее благо… – на кончике языка у меня вертелось "приличие", но этого я не произнес.
– А мне вот Конрад нравится. Лучше всех.
– Многие разделяют вашу точку зрения.
– А вы так нет?
– Он прекрасный писатель.
– Лучше всех.
– Один из лучших, бесспорно.
– У меня вот про море есть. Офонареть. Точно? – Я кивнул, выражая, как мне казалось, подобающее согласие с этим суждением, но его мысли, по-видимому, еще витали вокруг моей оскорбительной реплики относительно писателей, о которых он мог и не слышать. – Я иногда вижу – книжки лежат всякие. Романы. Исторические книги. Альбомы. Я их домой беру. Читаю. Спорим, я насчет старинных вещей больше всякого антиквара секу. Учтите, я и в музеи хожу. Просто поглядеть. А брать в музеях – это извини меня. Воровать в музеях – это своего же брата работягу обкрадывать, который туда для культуры ходит.
Он, кажется, ждал моего ответа. Я снова туманно кивнул. У меня разболелась спина, я сидел вытянувшись, пока он все это нес. Беда была даже не в тоне, а в темпе: он избрал andante, тогда как следовало бы предпочесть prestissimo.
– Надо, чтоб все по музеям. Никакой частной собственности. Музеи – и все. Ходи и гляди.
– Как в России?
– Точно.
Литераторы вообще падки на эксцентрику. Определение "привлекательный", конечно, вряд ли приложимо к тому, кто разлучил вас с отнюдь не лишними сорока пятью фунтами. Но я умею неплохо воспроизводить разные акценты и рассказывать анекдоты, которые на этом немилосердном даре и построены, и, превозмогая досаду и страх, я уже смаковал кое-какие мыслительные и лингвистические вывихи моего истязателя. Я тонко ему улыбнулся.
– А как же насчет их отношения к воровству?
– Э, друг, там бы я не стал воровать. Очень просто. Это ж ненависть нужна. Точно? У нас хватает чего ненавидеть. Четко. Ну а у них там кое в чем перебор, зато хоть им чего-то надо. А у нас ведь жуть. Всем на все плевать. У нас кому больше всех надо? Вонючим тори. Ну, эти, я скажу, артисты. Ребята вроде меня против них – тьфу.
– Мои друзья, хозяева этой дачи, не тори. Отнюдь. Да и сам я не тори, если на то пошло.
– Ладно уж.
Это он бросил беззлобно.
– И мы вряд ли угрожаем общему благу.
– Вы что, разжалобить меня хотите или как?
– Нет, лишь слегка намекнуть вам о сложностях жизни.
Он стоял, уставив в меня взор, и я понял, что сейчас пойдет новая порция псевдомаркузианских (если это не тавтология) плоскостей. Но вдруг он отогнул край желтой перчатки и глянул на часы.
– Жаль-жаль. Было очень приятно. Точно. Ну вот. Мне, это самое, пора когти рвать. Далеко ехать. Я только выпью чашечку кофе. Порядок? А вы вставайте, одевайтесь не спеша и топайте вниз.
Снова меня охватил обманутый было страх.
– Почему одеваться?
– Вас придется связать. А зачем вам голышом-то мерзнуть, слушай? Ведь незачем?
Я кивнул.
– Ну вот и порядок. – Он пошел к двери, но повернулся: – А вы кофе не желаете, сэр?
– Нет, благодарю.
– Чашечку? А? Я – пожалуйста.
Я покачал головой, и он отправился вниз. Я был совершенно разбит и гораздо больше обескуражен, чем мне казалось, пока длилась наша беседа; вдобавок я понимал, что это еще цветочки. Предстояло же мне сидеть связанным и непонятно, до каких пор. Чтобы не отвлекаться, я не переадресовал свою корреспонденцию, стало быть, вряд ли сюда мог явиться почтальон. Молоко, как объяснила мне Джейн, я должен был сам носить с фермы. И неизвестно, для какой надобности кому-то сюда ходить.
Я встал и начал одеваться – и обдумывать свои впечатления о новоявленном Рэфлзе. Его упоение собственными модуляциями по крайней мере позволило мне сделать некоторые выводы о его среде. Каково бы ни было изначальное его происхожденье, я не сомневался, что теперь он обретается в Лондоне – во всяком случае, в большом городе. Регионального акцента я не уловил. Казалось бы, это доказывало не столь пролетарское происхождение, на какое намекали его невообразимые обороты; и все же я чувствовал, что он скорей поднялся из низов, нежели опустился. Он явственно порывался впечатлить меня притязаниями на некую образованность. В общем, я готов был допустить, что он окончил школу или даже прослушал первый курс в каком-нибудь захудалом университете. Я узнал в нем защитные приемы на почве разочарованности, знакомые мне уже по детям кое-кого из друзей.
Младший сын Мориса и Джейн недавно избрал столь же неплодотворную и немирную стезю (несказанно уязвив родителей, более чем терпимых, как и подобает жителям Хемпстеда, к духу молодежного бунтарства). Он бросил Кембридж и "никому не нужную" юриспруденцию – что для отца-адвоката, разумеется, вдвойне приятно – и объявил, что отныне посвятит себя композиторству в жанре народной музыки. Несколько месяцев он мыкался и злился (так я понял со слов родителей) из-за того, что успех на этом поприще не дался ему тотчас, а затем удалился на покой – если такое выражение здесь уместно – в маоистскую коммуну, руководимую беглой дочерью ловкача миллионщика, в Южном Кенсингтоне. Я несколько легкомысленно излагаю перипетии его карьеры, но в глубокой и вполне понятной горести Мориса и Джейн из-за губительных выходок Ричарда, право же, нет ничего потешного. Я получил подробный отчет о печальном вечере, когда он впервые ополчился на Кембридж и изобличал весь их образ жизни. Он перечеркивал всю их благородную борьбу за добрые, честные цели – начиная от ядерного разоружения и кончая защитой платанов на улице Фицджона, – но главное их преступление (так говорила Джейн) усматривал в том, что они все еще живут в доме, который сразу после женитьбы в 1946 году обошелся им в несколько тысяч, но который теперь стоит тысяч шестьдесят, если не больше. Бойкие сатирики давно уже взялись за им подобных, без труда усмотрев противоречие между их уютной частной жизнью и полной борьбы за интересы обойденных жизнью общественной. Возможно, блестящему адвокату и впрямь не следовало бы так обожать премьеры, даже если он безотказно дает бесплатные консультации группам общественников: возможно, члену местного совета от лейбористов (каковым много лет подряд состояла Джейн) и не следовало бы потчевать мужа обедами, достойными Элизабет Дэвид[28]28
Автор нескольких поваренных книг.
[Закрыть]; но самое страшное их преступление в глазах Ричарда было то, что эту свою устоявшуюся жизнь они считали разумно-порядочной, а не ханжески-утробной.
Я сочувствовал Морису, когда тот возмущался, обвиняя сына в эгоизме и безответственности, но, кажется, Джейн поставила более точный диагноз. Она утверждала, и я полагаю правильно, что, хотя желание epater la famille[29]29
Шокировать семью (франц.).
[Закрыть] сыграло известную роль в срыве Ричарда, главная болезнь его и его друзей – воинствующий идеализм. Голову ему вскружила – или задурила – мечта о славе на подмостках, и его взманил благородный революционный путь, в сравнении с которым любое другое поприще просто противно. Как довольно метко выразилась Джейн: ему подавай луну с неба на золотом блюдечке, и только завтра; а послезавтра она ему не нужна.
Мой же представитель бунтующей молодежи решил свои затруднения несколько более успешно и – принимая его опрокинутую логику – более убедительно, чем юный Ричард с его красным цитатником. Он – на свой манер – хоть зарабатывал на жизнь. Суб-суб-субмарксизм был тут, разумеется, просто шуткой; лишь весьма притянутым оправданием, как первым доказал бы сам добродетельный старина Маркс.
Разумеется, моя развернутая параллель с Ричардом тогда еще не приходила мне в голову. Я просто вспомнил мальчишку, покуда одевался, а вспомнив, стал строить догадки. Например, откуда молодчик внизу вообще прослышал о существовании Терновой дачи? Да, вряд ли он нашел ее по наитию – уж очень неподходящее для наития место. И вдобавок он, кажется, знал, что хозяева живут в Лондоне. Конечно, он мог навести справки на ферме или в пивной. Но идти на риск вовсе не в духе такого жучка. И вряд ли нужные сведения ему сорока на хвосте принесла, скорей уж взбрыкнувший жеребчик. Да, очень возможно, он все узнал от кого следует, верней, от кого не следует. Правда, я никогда не замечал за Ричардом низости или злобы и не допускал, чтобы он нарочно кого-то подначивал ограбить родителей – как бы ни оскорблял он их в минуты запальчивости. Но, возможно, он упомянул о даче среди сотоварищей по грядущему преобразованию мира… а ведь мой-то юный шутник, без сомнения, причислял себя к разряду политических философов этой складки. К тому же он проговорился, что ему далеко ехать. Значит, возможно, в Лондон. Меня самого поразили мои построения, и однако такой оборот дела мне казался весьма вероятным.
Я перебирал весь разговор в поисках новых улик, но тут снизу раздался голос.
– Пошевеливайтесь, дядя.
Я начал спускаться. Я отчаянно обдумывал, как бы невинным вопросом проверить мою гипотезу. Но мне ничего не приходило на ум, да окажись я даже и прав, он, зная, что я друг родителей Ричарда, не стал бы развешивать уши.
Он сидел за старым, деревенского типа столом посреди столовой. Занавески он задернул. В руке у него была чашка кофе. Он приподнял ее, когда я вошел. За его спиной обнаруживался освещенный проход на кухню.
– Кофе точно не хотите?
– Нет.
– Может, бренди глотнете? Там в буфете есть.
От этой смеси хамства и заботливости у меня снова перехватило дух.
– Нет, благодарю.
Я оглядел комнату. Несколько картин исчезло, и я подозревал, что в буфете, возле которого я стоял, поубавилось фарфора.
– Пройдите-ка туда. – Он кивнул в сторону кухни, и в первую секунду я ничего не понял. – Ну, естественная нужда или как ее.
Морис и Джейн в свое время пристроили уборную и ванную к задней части дачи.
– До каких же пор вы…
– Утром кого-нибудь ждете?
– Никого решительно.
– Порядок.
Он пересек комнату, взял телефонный справочник и полистал.
– Ваш телефон, между прочим, отключен. Я извиняюсь.
Он еще полистал, потом выдернул страницу.
– Около десяти позвоню лягавому. Точно? Если проснусь, конечно. – Но он тут же добавил: – Я смеюсь, слушай. Не бойтесь. Заметано. – Потом он сказал: – Ну, идете?
Я прошел на кухню – и увидел дверь в сад. Нарушая стеклянное и мирное ее пространство, в ней зияла теперь зубчатая черная дыра; и я про себя проклял отсутствующую хозяйку, пожертвовавшую исторической достоверностью ради приятностей быта. Гость же мой, напротив весьма явственно присутствующий, подошел и встал у меня за спиной.
– Смотрите, не запритесь по ошибке. Уж пожалуйста.
Я вошел в уборную и прикрыл дверь; мой взгляд приковался к засову. Узкое оконце уборной выходило на зады. Я мог бы, полагаю, из него вылезти. Но вряд ли сумел бы открыть его бесшумно, да и вокруг всего сада шла густая изгородь и вал, так что выбраться на волю я мог бы только через ворота, обогнув дом.
Вернувшись в столовую, я увидел, что он уже подвинул к камину резное кресло для меня. Я стоял в дверях, надеясь уклониться от этого последнего унижения.
– Я готов дать вам честное слово. Я не подниму тревоги прежде, чем вы осуществите… свое… отступление, что ли.
– Я извиняюсь. – Он снова предложил мне кресло и вытащил какое-то кольцо; потом сообразил, что я не понимаю. – Клейкая лента. Не больно.
Я все еще не мог смириться с этим окончательным позором. Я не трогался с места. Он двинулся на меня. Я отпрянул от ужасного нейлонового лица, непотребного, словно какого-то жидкого. Но он меня не тронул.
Я отстранил его и сел.
– Ну вот и паинька. И все дела. А теперь лапки вытянуть, так. – Он держал две полосы цветной бумаги, вероятно вырезанной для такого случая из журнала. – Это вам на манжетики, точно? Чтоб волоски не драло, если лента отстанет.
Я смотрел, как он облекает бумагой мое левое запястье. Потом он туго прикрепил его лентой к ручке кресла. Я никак не мог унять дрожь в руках. Я видел его лицо и даже – или мне они только мерещились? – усы сквозь нейлон.
– Я хотел бы выяснить одну вещь.
– Ну.
– Отчего ваш выбор пал на этот дом?
– Ага! Может, в книжке вывести хотите? – Но я не успел ответить. – Ну, занавески, – сказал он. – Железно. Хотя бы расцветочка – это раз.
– Не понимаю, что это означает.
– А то означает, друг, что я дачку для выходных за километр унюхаю. Материальчик первый сорт на окошечках болтается. Керосиновая лампа на подоконнике – два фунта. Да мало ли. Ну как? Не туго?
Туго было очень, но я покачал головой.
– Но почему же именно в этих краях?
Он взялся за мое правое запястье.
– Везде олухи найдутся, которые пустые дома бросают.
– Вы из Лондона?
– Спросили б что полегче.
От него, совершенно очевидно, нельзя было добиться толку. Но, кажется, своим остроумием он прикрывал некоторую неловкость. Во всяком случае, он поспешил перевести разговор со своей жизни на мою.
– И много вы книг насочиняли?
– С десяток приблизительно.
– А сколько это время занимает?
– Смотря какая книга.
– Ну вот которая внизу?
– Я несколько лет изучал предмет. Это занимает больше времени, чем собственно работа над книгой.
Некоторое время он молчал и обматывал мою правую руку. Потом нагнулся. Подпихнул мою левую ногу к ножке кресла и снова начал орудовать клейкой лентой.
– Я вот тоже хочу книжку написать. Может, когда и напишу. – И затем: – В книге сколько слов будет?
– Обычный минимум – шестьдесят тысяч.
– Ишь как!
– Я не заметил, чтобы вам не хватало слов.
Он мазнул по мне взглядом, оторвавшись от работы.
– Не то, что вы думали. Точно?
– Не стану отрицать.
– То-то…
И он снова умолк, разматывая ленту. Где-то он раздобыл ножницы и теперь закрепил кончик ленты вокруг моей левой лодыжки и перешел к правой.
– Описать бы все. Не это именно. А вообще. Все как есть.
– Отчего бы вам не попытаться?
– Смеетесь.
– Ничуть. Преступление волнует.
– Ага. Спасибо большое. А потом сиди и жди гостей.
– Но вы можете не выдавать подлинных обстоятельств.
– А тогда не выйдет все как есть. Точно?
– И вы полагаете, что Конрад…
– Так ведь то ж Конрад!
Тут ножницы щелкнули, означая, что последняя моя конечность надежно укреплена; он слегка потянул меня за ногу, проверяя прочность ленты.
– Надо же. Несколько лет. Да? Это ж уйма времени.
Он стоял и смотрел на свою работу. Я неприятно ощущал себя всего лишь свертком, рассматриваемым с точки зрения надежности упаковки. Зато было и облегчение. Избивать меня он явно не собирался.
Он сказал:
– Порядок.
И пошел на кухню, но почти тотчас вернулся с мотком бельевой веревки и кухонным ножом. Стал напротив меня, растопырил руки, натянул кусок веревки, потом еще раз, и принялся кромсать ее ножом.
– А может, вы? Написали бы про меня? Как?
– Боюсь, мне не удалось бы написать о том, чего я совершенно не в силах понять.
Он поднатужился, дернул и оторвал наконец нужный отрезок. Прошел за спинку кресла, и я услышал его голос у себя над ухом.
– Чего непонятного-то?
– Непонятно, как кто-то, отнюдь, по-видимому, не дурак, может вести себя подобным образом.
Он пропустил веревку через планки кресла. Рука его простерлась над моим правым плечом и провела веревку по груди к левой подмышке.
– Сидите прямо, ладно? – Веревка впилась в плечо. Он обмотал меня еще раз. – А ведь я вроде объяснял.
– Я еще могу понять левых террористов – пусть даже они грозят общественному спокойствию. Те хоть отстаивают свои идеи. Вы же, мне кажется, отстаиваете исключительно собственные выгоды.
Последнюю фразу я произнес, надеясь получить более существенную информацию в подкрепление моей гипотезы, касающейся юного Ричарда. Но он не клюнул на эту удочку. Он привязывал веревку к креслу. Потом обошел его и снова меня оглядел.
– Ну как?
– Ужасно неудобно.
С минуту он меня разглядывал. Затем снова ткнул в меня пальцем.
– А слушать-то надо ухом, а не брюхом, друг. И все дела.
Я промолчал. Он еще минуту меня созерцал.
– Ну я пошел. Грузиться. Еще заскочу сделать дяде ручкой.
Он поднял чемодан, стоявший под окном, и пошел к входной двери, которую мне было видно из столовой. Отпахнул входную дверь, подставил для упора чемодан, потом скрылся в гостиной. Оттуда он появился, держа под мышкой что-то квадратно-светлое, кажется картонную коробку, поднял чемодан и скрылся в ночи. Входная дверь прошуршала и хлопнула. С минуту все было тихо. Вот легонько щелкнула дверца машины. Пискнула калитка, но он не сразу прошел в дом. Когда он появился, я понял причину задержки. Он показал мне и положил на стол мои очки.
– Ваши стекляшки, – сказал он, – в полном порядке. Бренди точно не хотите?
– Нет, благодарю.
– Электрокамин?
– Мне не холодно.
– Ладно. А теперь придется кляп вставить.
Он взялся за ножницы и ленту.
– Но здесь же никого нет. Кричи хоть всю ночь напролет…
Он, кажется, на мгновение заколебался, потом покачал головой.
– Я извиняюсь. Надо, друг.
Он отмотал и отщелкнул от ленты четыре отрезка и выложил на стол. Когда, взяв в руки первый отрезок, он ступил ко мне, я невольно дернулся.
– Это совершенно излишне!
Он немного обождал.
– Ну ладно. Пора закругляться.
Примени он силу, я бы непременно воспротивился. Но он вел себя со мной, как усталая от капризов больного сиделка. Мне осталось только закрыть глаза и повернуть к нему голову. Вот он косо налепил пластырь на мой горестный рот; расправил по щекам; потом и другие отрезки. Снова меня охватил ужас – вдруг я не смогу дышать только носом. Возможно, он тоже этого опасался, потому что пристально разглядывал меня в молчании несколько минут. Потом взял нож и ножницы и пошел на кухню. Я слышал, как он кладет их на место. И вот свет в кухне погас.
О том, что стряслось дальше, я расскажу с предельной сжатостью. Да у меня и нет слов, способных выразить, что я перенес.
Я думал, что теперь он оставит меня одного в моем унылом бдении. Выйдет – и делу конец. Но он вернулся из кухни, присел возле буфета и открыл нижнюю дверцу. И выпрямился с кипой старых газет, которые Джейн держала тут для растопки. Я увидел, недоумевая (я же сказал ему, что мне не холодно), как он встал на корточки у старой печки, поднимавшейся до половины стены рядом со мной. Он комкал бумагу и запихивал в топку. При этом и в продолжение всей последовавшей сцены он ни разу не взглянул на меня. Он вел себя так, словно меня тут и не было.
Когда он поднялся и ушел в гостиную, я уже понял… но не поверил – не мог поверить. Но мне пришлось поверить, когда он вернулся. Увы, я слишком хорошо знал красный переплет толстой тетради, содержавшей мой генеральный план и набросанные от руки ключевые пассажи, и темную коробочку – хранительницу бесценной картотеки ссылок.
Я отчаянно дернулся, я пытался крикнуть сквозь залепленные губы. Какой-то звук я издал, кажется, но он даже не повернул головы.
Это чудовищно, но я вынужден был смотреть, как он сунул в печь плоды четырехлетних неусыпных и невосстановимых трудов, преспокойно нагнулся и поджег зажигалкой газету. Она запылала, и он стал невозмутимо подбрасывать в пламя порции машинописи. Туда же отправились переснятые документы – копии писем, рецензии современников на романы Пикока, которые я так кропотливо выискивал, и прочее. Теперь уже я молчал, я уже не пытался кричать – что толку? Ничто уже не могло остановить грубого и необъяснимого варварства. Когда ты связан по рукам и ногам, и притом буквально, о достоинстве толковать не приходится, и к глазам у меня подступали бессильные слезы; мне оставалось только их сдерживать. Я зажмурился, и снова открыл глаза под треск выдираемых страниц. С тем же невыносимым спокойствием он подбросил их в истребительный огонь. Я уже чувствовал зловещий жар сквозь одежду и кожей лица, то есть незалепленной его частью. Он чуть отступил и теперь не заталкивал, а метал топливо в погребальный костер. Выпорхнула из коробки и погибла моя картотека. Он поднял лежавшую у печи кочергу и подтолкнул обугленные лоскуты в пламя. О, если б я мог схватить эту кочергу! С каким бы наслаждением я раскроил ему череп!
Так и не взглянув на меня, он вышел в гостиную. На сей раз он принес оттуда десять исчирканных мною томов "Собрания сочинений" и старые разборы и биографии Пикока, которые я привез с собой и сложил на столе. Во множестве торчавшие из них закладки назойливо напоминали об их насущной роли. Книги, одну за другой, тоже пожрало пламя. Он терпеливо ворошил их кочергой, если они загорались не сразу. Он заметил даже, что у "Жизни" Ван Дорена отстал корешок, и отодрал его совсем, чтоб не мешался. Я думал, он дождется, пока выгорит дотла последняя страница, последняя строчка. Но, швырнув в костер последний том, он поднялся. Возможно, он убедился, что книги горят куда медленней отдельных листов; или понял, что они все равно истлеют за ночь; или, учинив главное зло, уже не заботился о прочем. С минуту он вдумчиво глядел на огонь. Потом наконец повернулся ко мне. Двинул рукой – я думал, он меня ударит. Но он всего лишь поднес к самому моему лицу – наверное, чтобы я и без "стекляшек" не мог ложно расценить его жест, – желтый кулак с непостижимо задранным большим пальцем. Знак милости там, где милости не было.
Секунд пять, кажется, он совал мне в лицо этот неизъяснимый палец. Потом отвернулся и двинулся к двери. С порога он окинул комнату последним взглядом – так мастеровой проверяет, что дело сделано и все в порядке. Меня он своим взором вряд ли охватил.
Свет погас. Я слышал, как открылась входная дверь, потом закрылась. Я сидел, в ужасе, а злые тени от огненных языков лизали стены; а в ноздри лез едкий, самый мерзкий после запаха горелого человеческого мяса, запах кремированного человеческого знанья. Хлопнула дверца машины, затарахтел мотор – вот он переключил скорость, выехал на дорогу, и вспыхнули на задернутых занавесках лучи фар. Вот машина, пыхтя, поползла по холму в сторону, обратную от поселка. Там дорога (я знал это, потому что приехал по ней накануне в такси) шла по пустынным местам и в конце концов выходила на шоссе к Шерборну.








