Поэзия Латинской Америки
Текст книги "Поэзия Латинской Америки"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Плетельщик ивовых корзинок,
седой задумчивый молчальник, —
он из времен прибрел далеких,
спустился с гор, добряк печальный.
В горах рожденный, на равнине
он не забыл дыханья гор.
Он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
В слепую пору долгих ливней,
когда пернатые – всего-то
комочки глины между сучьев,
без крыл, без песен, без полета,
он горный контур горизонта
вплетал в очередной узор:
он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
Когда в своей каморке брался
он за плетение корзинок,
казалось, будто бы на пальцы
стекают звездочки с лозинок
и пузырьки живицы свежей
сочатся из древесных пор, —
он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
К нему гурьбой сбегались дети
и гнезда в бороде свивали,
когда разгневанное лето
свирепо опаляло дали,
полуприкрыв глаза, он слушал
их немудреный птичий спор
и ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
Никто не замечал печали
в глазах его и в каждом жесте,
когда он отдавал корзину,
как будто отдал с нею вместе
всего себя… Сжималось сердце,
туманом застилало взор….
Он ладил из лозинок сказки,
неугомонный фантазер.
Когда же он исход свои начал —
так, словно таял в зазеркалье, —
весь мир потек в его корзину,
чтоб с ним уплыть в глухие дала,
его руками стали корни,
а небом – ивовый шатер,
пока и сам не стал он сказкой,
неугомонный фантазер.
Повис на кресте человек,
врагами распят.
Веревками человек
опутан до пят.
И ветер внизу…
Страна моя сотнями кож
натянута на кресты.
Распятый на бубен похож.
И ветер в лицо…
Вся родина – на кресте…
Крест падает в темноте.
И ветер вверху!
(Комета)
Взметнулся ягуар!
Чертой по небу.
Костер небесный перепрыгнул.
Взлохматил звездный бок,
шаги умерил,
вздохнул, как кошка,
и прошелся мягко,
и лапы изумрудные лизнул.
Прыжок обдумал,
решил, куда ступить,
дыханье соразмерил
и движенья…
Потом, в дугу тугую выгнув спину,
он над бездонной пропастью пронес
свое мерцанье голубое.
(Дикая перепелка)
КАРМЕН СОЛЕР [233]233
Испуг в траве!
Неповторимый посвист
и клюв – с землею вровень.
Внезапная стрела над лугом,
пронзительная звонкая раскраска
под камни и песок,
стремительная искорка в кустах
и флейта сиесты.
Смятенье перепела.
Переполох в траве!
Кармен Солер(год рождения неизвестен) – парагвайская поэтесса, посвятившая свое творчество боевой социальной тематике.
[Закрыть]
Перевод О. Савича
Белая голубка
смотрит
и молчит.
Белая голубка
плачет
и молчит.
Что голубка может
голубю сказать,
если ухитрились
клюв ей завязать?
Его зовут, как человека: Гельман.
Он – «вождь» четверки тех бандитов,
что повели меня в тюрьму.
Высокий белокурый
ариец с именем арийским,
с широкою улыбкой
веселого ребенка.
Кто б мог подумать, как печально
его занятье:
держать в застенке женщин,
и рыться в их одежде и бумагах,
и красть стихи,
мои стихи!
Но если я полна лучей и света, —
пусть в песне вырвутся они!
Но если голоса во мне звучат, —
пусть в ветре эти голоса поют!
Обманутые!
Даже над моей могилой
услышите колокола,
зовущие набатом
к свободе вас!
Э. Барреда «Цветы». 1950 г.
ПЕРУ
ХОСЕ САНТОС ЧОКАНО [234]234Хосе Сантос Чокано(1875–1934) – один из виднейших и наиболее плодовитых поэтов-модернистов. Был назван «Поэтом Америки». Основные сборники: «Песни Тихого океана» (1904), «Душа Америки» (1906), «Да будет свет» (1908) и др. Переводится на русский язык впервые.
[Закрыть]
Перевод Г. Шмакова
Под небом Анд, где звезд сияют жала,
на пике горном средь немых снегов,
сидит он, повелитель облаков,
вперив глаза в закат кроваво-алый.
Его стальная грудь белей опала,
в провалах глаз – сверкание зрачков,
играют блеском боевых клинков
кривых когтей ацтекские кинжалы.
Один, как перст, глядит он хмуро ввысь,
над ним туманы тихо поднялись
и бахромой серебряной повисли,
и в них он тонет, крыльями шурша:
так тонет в море накативших мыслей
усталая и сирая душа.
Нет, не сестра она лесной свирели,
баюкавшей сатиров и дриад!
Предсмертным плачем голубя звучат
ее мелодий жалобные трели.
То раня слух, то слышный еле-еле,
ее протяжный и щемящий лад
плывет над спящей пуной наугад,
немые Анды тихо колыбеля.
Роняя в ночь рыданий жемчуга,
она поет, стыдлива и строга,
и звук ее так горестен и светел,
что не понять в томительной тиши,
душа ли стонет, обратившись в ветер,
иль ветер стонет голосом души.
О индеец смуглоликий,
выйди на порог из дома,
на вопрос ответь скорее,
брошенный тебе в упор:
«Дашь ли мне воды напиться?
Приютишь ли, обогреешь,
хлебом досыта накормишь?»
«Право, не скажу, сеньор».
Вижу я: в поту кровавом
пашешь ты скупую землю,
ею же богач владеет,
алчный и жестокий вор,
неужели ты не знаешь,
что тебя земли лишили,
что она – твоя от веку?
«Право, не скажу, сеньор».
О индеец молчаливый,
отчего так смотришь хмуро,
что за мысли мозг твой точат
тяготам наперекор?
Отчего молчишь упрямо?
Что ты ищешь в жизни сирой?
И о чем ты молишь бога?
«Право, не скажу, сеньор».
Непостижный и прекрасный
отпрыск древнего народа,
ты равно невозмутимо
радостные дни встречаешь,
боль, страданья и позор,
ты величествен, как Анды,
и не жалостным смиреньем —
мудрым безучастьем к жизни
да стоической гордыней
светится твой мрачный взор.
Мы с тобой по крови братья,
когда меня призвал бы
сам господь и так спросил бы:
«Что милей – венок лавровый
иль из терниев убор?
Утешающие песни
или стих, налитый желчью?»
Я, как ты, ему б ответил:
«Право, не скажу, сеньор!)
Луна висит, как стертая монета,
над озера холодным серебром,
укрыв на время куколку рассвета
в смоляно-черном коконе ночном.
Луна задернулась вуалью мглистой,
рыдает ветер, залетев в овраг,
поигрывает ивой многолистой,
колышет влажный, непроглядный мрак.
Все пуще дождь, и капли наудачу
кропят кустарник и цветы в полях,
и кажется, что это звезды плачут,
пылавшие в озерных хрусталях.
Вот капля падает на лист разлатый,
ползет по жилкам, зыблется, дрожит,
чтобы потом алмазом в три карата
сорваться в ночь и землю освежить.
Лишь изредка, как грохот барабанный,
вплетется гром в мелодию воды,
одевшей нежно пеленой стеклянной
ажурные октябрьские сады.
Узорны сучья в тишине беззвездной,
а там, вдали, сквозь листьев кутерьму,
рукою черной, пагубной и грозной
нас манит ночь в клубящуюся тьму.
ХОСЕ ЭГУРЕН [235]235
Чернела ночная дорога,
и всполохи молний взрывали
кромешную темень в Андах,
я ехал змеящейся тропкой
на жеребце норовистом.
Копыта стучали дробно,
стеклянно сверкали брызги
разметанных сонных луж,
гудели свирепым оркестром
мильоны жужжащих мошек…
Внезапно на фоне сельвы,
задумчивой, темно-синей,
взметнулась горстка огней
искрящимся роем осиным.
Гостиница! В нетерпенье
я лошадь хлыстом ударил,
она встрепенулась, и воздух
пронзила приветливым ржаньем.
А сельва, как будто поняв, в чем дело,
ночной концерт оборвала
и словно похолодела.
И тут чей-то женский голос,
щемящий, чистый и низкий,
ко мне долетел внезапно
из этой гостиницы близкой.
Женщина пела. Мелодия,
медлительная и простая,
лилась протяжно, как вздох…
Казалось, что этой песне
нет ни конца, ни края.
Дремали колючие горы
в ночной тишине горячей,
а я все слушал, как льется
напев безыскусно-бродячий,
как будто из жизни другой
звучала та песня простая
И я натянул поводья,
слова разобрать пытаясь.
«Мужчины приходят ночью,
утром от нас уходят…»
Другой, тоже женский голос,
сливаясь с первым в дуэт,
запел тоскливо и нежно,
заканчивая куплет:
«Любовь – лишь привал минутный
на темной земной дороге».
Затем повторили вместе
с горечью и тревогой:
«Все к нам приходят ночью,
утром от нас уходят…»
Тогда я спешился
и отдохнуть прилег
на бережке какого-то болотца,
а из гостиницы звучала эта песня,
томила слух, усталость навалилась,
и я, закрыв глаза,
уснул, ее напевом убаюкан…
С тех пор, кружа по диким тропкам сельвы,
я не ищу покоя на привалах,
а сплю под звездным и открытым небом —
ведь тот напев, щемящий, безыскусный,
звучит во мне и память бередит:
«Мужчины приходят ночью,
утром от нас уходят,
любовь – лишь привал минутный
на темной земной дороге».
Хосе Эгурен(1882–1942) – поэт, живописец-миниатюрист. Первый представитель «чистого искусства» в перуанской поэзии. Близок к символистам, для его стихов характерна импрессионистская цветовая гамма. Сборники: «Стихи» (1929) и др. Переводится на русский язык впервые.
[Закрыть]
Перевод Г. Шмакова
Розы зари распустились —
два короля карминных
золото копий скрестили.
Радужны перелески,
рдеют холмы и рощи
в нежно-пурпурном блеске.
Даль золотисто-янтарна:
там королевские соколы
бьются жарко и яро.
Свет разлился вечерний —
чертят разгневанно небо
их смоляные тени.
Ночь опустилась в долину —
бьются с чернильной мглою
два короля карминных.
Горят вечерами балконы в мерцанье желто-латунном,
там девушки громко смеются, мечтательницы и щебетуньи,
балконы, повитые дымкой, в гвоздиках и розах карминных,
там девушки все мечтают о рыцарях и паладинах,
балконы, чьи стекла сияют в закатных златистых струях,
оттуда школьницы робко влюбленным шлют поцелуи,
о, как печальны балконы, глядящие в сумрак мая, —
по свету звезды погасшей там плачет дева святая.
Дрожат дубов очертанья на стеклах других балконов,
там чахнут надежды юных, там сердце исходит стоном,
там влажная темень, нагрянув в свой час глухой и урочный,
сквозь вязь решетки увидит недужный цветок полночный,
но есть балкон мавританский над озером светлооким,
о, как бередит он память о веснах моих далеких,
в ту пору в сребристом свете мой герб горделиво реял,
на нем красовались якорь и корабельные реи,
курился туман янтарный, играя отливом бледным,
озерная дева душу баюкала сном волшебным,
любовь под золой былого все тлеет в глуби бездонной,
когда пламенеют розой вечерние те балконы!
Возле дороги, у самой реки,
плакали тихо, по-детски дубки,
свежий покой с облаками деля,
в свете жемчужном дремали поля,
сказка волшебная грезилась мне
в утренней розовопенной волне,
у ветряка, над кипеньем садов,
чудились смех и хорал голосов,
в зелени влажной далеких маслин
мнился мне томный призыв окарин,
тишь полевая да млечный туман
в воздухе стлалися, как фимиам…
А у дороги, у самой реки,
плакали тихо, по-детски дубки.
Сапсаны– хищные птицы.
[Закрыть]
Покинув скалы
в плащах тумана,
на крыльях алых
летят сапсаны.
Они зобасты
и горделивы,
их тени сизы,
темней оливы.
Их клювы кривы,
острей булата,
а грай зловещий
страшит пернатых.
Чего им надо —
непостижимо!
Парят над речкой,
и снова мимо
зеленых пастбищ,
болот и кочек,
селений сирых,
глухих урочищ.
Всего милей им
уединенье:
столбы, руины
средь запустенья.
Там они дремлют
в вечернем ветре,
непостижимые
посланцы смерти.
Горит их перьев
великолепье,
они – как тени
седых столетий!
АЛЬБЕРТО УРЕТА [237]237
Лентой увядших цветов —
о, как бескровны их лица! —
меж разноцветных домов
шествие плавно змеится.
Шелест упругих шелков
цвета зари и печали,
встретят ночных пришлецов
мглою повитые дали.
Тяжек их шаг и суров,
в страхе распахнуты очи,
мертвых ли сумрачный зов
манит их вновь и морочит?
Ночи густеет покров,
тает людей вереница…
Ждут их, как песни без слов,
инков державных гробницы.
Альберто Урета(1885–1966) – поэт-лирик, стихи проникнуты меланхолическим тоном. Сборники: «Шум душ» (1911), «Палатки пустыни» (1933) и др. Переводится на русский язык впервые.
[Закрыть]
Перевод М. Квятковской
В часах уснуло время. Ни одной
неверной ноты нет в гармонии напевной,
исторгнутой в ночи болезненной луной,
чей свет – как музыка, как стон тоски душевной.
Все спит в печальной спальне одинокой.
Жизнь застывает. Миг перерастает в вечность.
Мы растворяемся в недвижности глубокой,
и мнится, сон души уходит в бесконечность.
Стрелки твои означают тридцать две дороги,
одни уводят на землю, другие – в простор морской.
Скажи мне, роза ветров,
нет ли еще одной?
Стрелки твои означают тридцать две дороги,
одни уводят на землю, другие – в простор морской.
Скажи мне, роза ветров,
нет ли новой, совсем иной?
Роза ветров, укажи мне, укажи мне мою дорогу,
и пусть ни на суше, ни в море не будет ее примет.
Дай в никуда мне дорогу, неприкаянных странников, роза,
а лучше всего такую, откуда возврата нет.
СЕСАР ВАЛЬЕХО [238]238
Не бойся, если несчастье тебя клеймом отмечает —
таится завязь улыбки в исходе любой беды;
самые темные воды звезду на себе качают,
и нет приветливей света, чем свет печальной звезды.
Оставь земле свое бремя, познай затишье покоя,
рожденное скрытой скорбью средь мрака и немоты, —
тогда над своей душою ты сядешь, как над рекою,
и будешь следить, как мимо плывут и жизнь и мечты.
И вечером, может быть, ночью, пробьет твой час сокровенный,
когда должна воротиться душа к иным берегам,
и все, что было с тобою, мелькнет чередой мгновенной, —
тогда поцелуй прощальный пошли вослед этим снам,
если увидишь призрак, любимый и незабвенный,
летящий тебе навстречу, наперерез волнам…
Сесар Вальехо(1892–1938) – один из крупнейших поэтов Латинской Америки. Прозаик (автор первого пролетарского романа «Вольфрам», 1931), литературный критик, журналист (книга очерков о Советской России – «Россия», 1931). По словам К. Мариатеги, внес в поэзию «индейское мироощущение». В первом сборнике стихов – «Черные герольды» (1918) – чувствуется влияние модернистов, хотя ведущее место занимают мотивы социального протеста, второй сборник – «Трильсе» (1922) – смелая попытка словом передать подсознание, поэзия-эксперимент. В 1923 году Вальехо уезжает из Перу. Живет в Париже, вступает в общество друзей СССР, затем в компартию. В годы национально-революционной войны в Испании организует помощь республиканцам, участвует в Международном конгрессе в защиту культуры. Незадолго до смерти создает две свои лучшие книги «Человечьи стихи» – одну из вершин мировой социальной лирики XX века и «Испания, да минует меня чаша сия» – призыв к международной солидарности и проклятье фашизму. На русском языке вышел сборник избранных стихов «Черные герольды». Библиотека латиноамериканской поэзии (ИХЛ, 1966).
[Закрыть]
Перевод Юнны Мориц
Проглочен завтрак… Влажное кладбище
до облаков пропахло кровью ближних.
Зима, дома… Ползущая телега,
похожая на существо живое
и скованное голодом в мороз.
Хочу стучать во все дома подряд
и спрашивать бог весть о ком и после
увидеть бедняков и положить
в ладони каждого горячий хлеб —
и плакать.
И грабить виноградники обжор
двумя святыми сильными руками,
которые однажды на рассвете
навек освободились от креста.
Не поднимайтесь по утрам, ресницы!
О господи, наш каждодневный хлеб
нам даждь!..
Все кости у меня – чужие;
а чьи они, я их украл, быть может!
Я в этот мир пришел забрать, быть может,
все то, что должен был забрать другой.
Я думаю, что, если б не родился,
другой бедняк согрелся б этим кофе!
Я – жалкий вор… Куда деваться мне?
И в этот час, когда земля так пахнет
могилой, нищетой и так печальна,
хочу стучать во все дома подряд,
и бог весть у кого просить прощенья,
и печь ему горячие хлеба —
вот здесь, в огне пылающего сердца.
Перевод А. Гелескула
Как трубадуры в стенах каземата,
деревья смолкли в роще тополиной,
и зажурчал библейскою долиной
речитатив кочующего стада.
Седой пастух согнулся под овчиной,
завороженный муками заката, —
и две звезды уснули, как ягнята,
в печали глаз, пасхальной и пустынной.
Поет сиротство шелестом погостов,
и колокольчик тает за лугами,
стихая все осеннее, все глуше…
Заткала синева железный остов,
и в ней, тускнея мертвыми зрачками,
хоронит пес пустынный вой пастуший.
Перевод А. Гелескула
И сливался с ней, настолько с ней сливался!..
Как ребенок, по тропинкам полудиким,
по изгибам заповедным и упругим
уходил я в нежный холод земляники —
в ее утренние греческие руки.
А потом она повязывала галстук
заговорными цыганскими узлами,
и опять я видел камень угловатый,
косолапую скамейку и окно,
пели мельничные крылья циферблата
и кружились и наматывали сами
обе жизни на одно веретено.
Ночи милые, не знавшие утрат,
я вспоминаю вас задумчиво и сиро.
Стеклярус сладостей, мишурный виноград,
слезами брызнувший
в могильной ступке мира!..
Платки для слез?
Вот самые красивые —
узоры звезд, небесная канва:
зеленые,
сиреневые,
синие,
пропитанные сердцем кружева.
И если ткань от желчи станет черной,
легко коснется горькой головы
бессмертной нежности покров нерукотворный —
ветхозаветные ладони синевы.
Перевод П. Грушко
Любовь сильна лишь за чертою жизни!
Большим зрачком становится могила,
в чьей глуби воскресает и томится
тоска любви, как в чаше, где застыли
века веков и черные зарницы.
В миг поцелуя набухают губы,
как нечто обреченное пролиться,
и в судорожном трепете касанья
уста устам любимым дарят право
жить этой жизнью, полной угасанья.
И если это так – сладка могила,
где все в конце концов соединятся
в пучине, как ее ни назови.
И темнота сладка – здесь место встречи
всемирное свидание любви.
Перевод И. Чежеговой
В Лиме… В Лиме хлещет ливень,
мутной тоской отзываясь в крови.
Смертной отравой вливается ливень
сквозь пробоину в крыше твоей любви.
Не притворяйся спящей, любимая…
Солги… И взглядом меня позови.
Все человечье – необратимо:
я решил уравненье твоей любви.
Осколками геммы вонзается снова
в меня твое подневольное слово,
твое колдовское, неверное – «да»…
Но падает, падает ливень дробный
на лежащий меж нами камень надгробный,
под которым тобой я забыт навсегда.
Перевод А. Гелескула
Господь, я жизнь оплачиваю болью,
твой хлеб тяжел и божий день немил.
Но этот сгусток мыслящего праха
на горсти слез замешан не тобою,
и ты, господь, Марий не хоронил.
Господь, господь, родись ты человеком,
тогда б ты вырос в подлинного бога,
но как ни бьемся, веря и терпя, —
ты ни при чем, тебе всегда неплохо.
Страдаем мы – чтоб выстрадать тебя.
И в этой тьме, где глаз я не сведу
с огня свечи, как смертник на помосте,
зажги, господь, последнюю звезду —
и вновь метнем заигранные кости!
Садись, игрок, – и с первого броска
слепая власть бестрепетной десницы
пусть обратит два траурных очка
в орбиты смерти – топкие глазницы…
И эта ночь – конец твоей игры.
И не в нее ли, злую, как ненастье,
летит земля сквозь сонные миры
игральной костью, брошенной на счастье, —
заиграна уже до круглоты,
летит, чтобы в последнее мгновенье
остановиться в недрах пустоты,
внезапной пустоты исчезновенья!
Перевод Юнны Мориц
На кривых перекладинах губ в темноте
Ты распята была, как Исус на кресте,
Боль твоя означала – Исус на кресте
Безутешно заплакал в крови, в наготе.
Это – странная ночь, не такая, как те…
Смерть трубила в берцовую кость в темноте,
Посреди сентября, в дождевой чистоте
Искупленье и грех обнялись на кресте.
Мы умрем, только рядышком, рядом совсем,
И высокая горечь исчезнет со всем,
И усопшие рты припадут к пустоте.
И не будет упрека в тебе, неживой,
Мертвый, я не обижу тебя, как живой,
Будем братом, сестрой при едином кресте.
Перевод А. Гелескула
Сегодня не пришел ко мне никто,
ничья душа на помощь не позвала.
И при свечах ночного карнавала
я не узнал кладбищенских цветов.
Прости, господь, что умер я так мало!
Все шли – и не молили и не звали,
но шли и шли – и что-то забывали.
И что-то оставалось в этом доме
и, как чужое, жгло мои ладони.
А дверь была закрыта —
и звал я: «Если в чем-нибудь нужда,
остановитесь – здесь оно забыто!»
И ждал… Ведь никогда в ночи моей
я но умел захлопывать дверей —
и груз чужого сердце принимало.
Сегодня не пришел ко мне никто…
А вечер долог был – и умер я так мало!
Перевод Юнны Мориц
Я сижу на скамье перед этим жилищем,
где так бесконечно и скорбно тебя не хватает.
Я думаю, как простодушно мы играли бы вместе
и мама погладила б каждого: «Дети, довольно…»
Вот спрячусь, как прежде,
во время вечерней молитвы,
и ты ни за что, ни за что меня не отыщешь.
А после в гостиной, в передней, в углу коридора
ты притаишься тихонько, чтоб я не нашел.
Я помню, что мы доводили, играя,
друг друга до слез.
Мигель, ты спрятался
в августе, ночью, почти на рассвете,
но вместо улыбки тебя осенила печаль.
А я, твое неумолкшее сердце второе,
смертельно тоскую с тех пор, оттого что тебя не нашел.
И жуткие тени ложатся на детскую душу.
Ты слышишь, Мигель, выходи,
я жду тебя целую вечность. И может встревожиться мама.
Перевод А. Гелескула
Лишь сигарета в сумраке горит,
подрагивая вспышками тревоги, —
и нервный ритм
колышет на дороге
пастушью тень, как мертвый тамаринд.
Сырая ночь стекает по стене,
смывая все от крыши до приступка, —
и тает дом в разбухшей тишине,
где дышит дождь мучительно и хрупко.
Как постарела дверь!
Я и доныне помню ее пенье.
Но, тихая, молчит она теперь
и только пепел сеет на ступени,
а сотни глаз зияющей тоски
с меня не сводят темные орбиты,
и по углам латают пауки
лохмотья тени, веющей забытым.
И горечью дохнув,
из темноты несмело и незряче
встают ворота, руки распахнув
в растроганном и судорожном плаче, —
то вновь мои сыновние глаза
коснулись их немого полукруга,
где в каждой щелке тайная слеза
уснула, как далекая подруга.
И вот полузабытая тоска
с бездомным сердцем тихо зашепталась.
– Сеньора?
– Да, сеньор, она скончалась…
а я все вижу креп ее платка…
Былое бредит, болью оживая,
и молча принимается в ночи
отверженная муза кочевая
точить свои певучие ключи, —
как будто там,
где стынут ненавистно
пустых могил землистые зрачки,
зажглись, верша таинственную тризну,
магические древние клинки…
А дождь идет, идет… И все дурманней
плывет кадильным дымом отпеваний
камфарный запах лавров вековых,
которые стоят, темны и строги,
и в дождь, не покрывая головы,
оплакивают мертвых у дороги.
Перевод А. Гелескула
В тот день я родился,
когда господь занемог.
И знают все, что родился
и рос и не стал добрей
но никому неведом
декабрь моих январей.
Мои тайники пустые
глубоко погружены,
и что-то в душе зияет
под куполом тишины.
Однажды она звучала —
и голос был как ожог.
Ибо в тот день я родился,
когда господь занемог.
Слушай же, слушай, брат мой…
Ладно. Пора обратно —
взвалив декабри на плечи,
свалив январи у ног…
Ибо в тот день я родился,
когда господь занемог.
И знают все, что живу я,
жую свой хлеб… И не знают,
откуда она, моя злая,
моя гробовая тоска, —
как ветер, распутанный Сфинксом,
назойливым духом песка.
И знают все… И не знают,
что Свет от чахотки тает,
а Мрак откормлен и горд,
и всех нас венчает Тайна —
наш горький и вечный горб,
певучее грустное бремя, которое нам обещает
неведомый Южный пролив за пределами наших дорог…
В тот день, когда я родился,
господь занемог.
Господь тяжело
занемог.
«Одиночка в четыре стены…»– это стихотворение написано в тюрьме города Трухильо, куда Вальехо был заключен в 1926 г. по ложному обвинению в подстрекательстве к беспорядкам.
[Закрыть]
Перевод Юнны Мориц
Одиночка в четыре стены,
о, коробка в четыре стены,
безнадежная вечная цифра!
Четвертует четверка углов
все четыре конечности тела
четверней ежедневных оков!
Где ты, ключница с лаской ключей?
Если б ты увидала, как вечно,
несомненно и ровно четыре!
Если б мы оказались вдвоем
против них, четверых. О, скажи мне,
ты б ни разу не плакала, правда?!
Ах, застенок в четыре стены!
Две из них, что гораздо длиннее,
этой ночью меня истерзали
тенью двух матерей уже мертвых,
но ведущих вдоль бромистых склонов
одного и того же ребенка.
Остаюсь я с протянутой – правой,
в ней усилия левой и правой,
двух, разъятых насилием, рук.
О, ищу я третейскую руку,
чтоб она приласкала на ощупь
искалеченность духа и тела,
заточенных в пространство и время.