Текст книги "Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы"
Автор книги: Август Цесарец
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц)
– Принадлежит и Мачек, – опередил его Рашула и усмехнулся. Часто Юришич называл Мачека циником, таким считает его и сейчас, предположил Рашула.
– И вы вместе с ним, в первую очередь вы! – выкрикнул Юришич в его сторону. – А он с вами! Много вас, составляющих эти легионы, а Петкович среди вас словно невооруженный рыцарь среди разбойников и праведник среди негодяев!
Мачек хотел что-то ответить, но не находил слов. Несколько раз готов он был прервать Юришича – пожалуйста, дайте мне сказать, – на самом деле он не знал, что сказать, он, в сущности, даже не понимал его. А вот последние слова он понял, хотя этот выпад касается не только его, но и Рашулы. Что же он молчит?
– Вы слышали? – спрашивает он Рашулу почти с наслаждением, как будто Юришич не имел в виду и его самого.
– Такое о себе я бы не позволил заявить, – промямлил Ликотич, стоявший, прислонившись к стене, рядом с Мутавцем. Он еще раньше имел возможность, но сейчас окончательно решил дать реванш Рашуле и Мачеку за все измывательства этим утром.
А Рашула тихо, приглушенно смеется. Потом замолкает. В его интересах не ссориться сегодня с Юришичем. Но не сочтет ли тот его уступчивость слабостью? Если сейчас уступить, Юришич станет еще более дерзким. Поэтому он решил показать себя разгневанным.
– Кто негодяй? Попридержите язык! Трепло! Вы что – лучше нас? Мы все здесь одинаковые, никакой разницы. Вы не негодяй, вы глупец!
– Я негодяй для властей и негодяев, а вы негодяй для народа и для порядочных людей. Торговец мертвецами! Вам бы хотелось, чтобы весь народ лежал на смертном одре, вы бы его страховали, а денежки – в свой карман.
– Сейчас мы этим не занимаемся: было да прошло!
– Всех на лед, в холодильник! Вот такие негодяи и держат народ на льду, парализуют, вымораживают его энергию, его стремление выбросить вас к чертовой матери. А что касается глупца, то этот титул вы сегодня сами получили от вашего дружка Пайзла. Верно, не забыли?
– Это он вам сказал, это ваша визитная карточка, вы как раз подходили в тот момент, – выкручивается Рашула и ликует. – Впрочем, вот что я вам скажу. Чихал я на всю вашу порядочность! Вы себя и Петковича считаете порядочными, однако вы здесь же, где и мы. Какой прок вам от этой порядочности?
Он смотрит на Мачека торжествующе, но и с презрением, как будто хочет сказать: так-то вот, видишь, этому треплу надо было врезать, чтобы он заткнулся. А Мачек только закивал головой и сел, развернув перед собой газету, довольный, что может помолчать и что сейчас настала очередь Рашулы вести поединок с Юришичем.
– Мне – никакого! Это вообще великолепная позиция, великолепная, – повторяет Юришич, задетый за живое вопросом Рашулы. Этот вопрос всегда вставал и перед ним, только с другой, более благородной точки зрения, и сейчас Рашула разбередил его больную, незарастающую рану. И он замолчал, памятуя об этой кровоточащей ране.
– Так-то вот, мой юный господин, – продолжает Рашула. – Все бесполезное надо отбросить. Отбросить! Порядочность! Тьфу! Жаль, что не можете спросить Петковича, хотел бы он сейчас быть в своем уме, но непорядочным, или порядочным, но сумасшедшим!
– Лучше уж быть сумасшедшим! Лучше! – кричит Юришич, с болью освобождаясь от своей немоты. И ему самому страшно от этого крика, словно тем самым он осудил Петковича на погибель и безумие.
– Я не ослышался? Тогда в самом деле разумнее быть ему сумасшедшим, – растягивая слова, произнес Рашула, и взгляд его остановился, но не на Юришиче, а где-то над его головой. – Впрочем, спросите его самого, он здесь.
у Юришича мурашки побежали по спине, он резко обернулся. Там, возле стены, стоял с вытянутым лицом Ликотич, щеки у него еще сильнее запали.
Из-за угла один за другим отрешенно или с таким выражением, будто собираются тайком что-то шепнуть, а может, и донести на кого-то, высыпала группа заключенных. Словно мутный поток в дождливый день, растекались они по тюремному двору. Все устремляются к каштану, голому, без листьев. Еще в июне листья на нем пожелтели, а в июле стали опадать.
В числе первых появляется Петкович. Он идет, заложив руки за спину, и улыбается. Вот он посмотрел на писарей, улыбнулся еще шире, радостно, почти по-детски, но не проронил ни слова. Словно машинально шагает он с остальными заключенными, смешался с ними, идет туда, куда и они, прямо к каштану.
Вслед за ними плетется охранник с винтовкой на плече, высокий, крепкий, молодой. Бурмут вышагивает рядом с ним, размахивает ключами и подгоняет заключенных:
– Пошевеливайтесь! А ты, Юришич, что разгалделся? Даже в суде слышно!
Круг заключенных замкнулся и медленно завертелся. Началась утренняя часовая прогулка. Охранник стоит у ворот и наблюдает за заключенными. Протирая глаза, Бурмут присел рядом с Рашулой среди писарей. Там, наверху, он немного вздремнул и приснилось ему, что угощается дома с сыновьями, сейчас он не в духе и подумывает, как бы организовать выпивку ночью с Рашулой и писарями. Ведь Рашула еще утром ему предлагал. Но это опасно. Эх, что за жизнь, когда даже маленькое доброе дело считается злом! И, словно в этом виноваты писари, сердито кричит:
– Подонки вы! И вас бы не мешало приструнить, как тех, у каштана! Живете здесь как господа! Только галдеть умеете! Даже государственным преступникам так орать не позволено!
– Nicht zürnen [28]28
Не сердитесь (нем.).
[Закрыть], папашка, сефодня фаш тень рождения, – улыбнулся вроде бы сердечно Розенкранц. Пока здесь шли препирательства, он потихоньку улизнул к Бурмуту и дал ему на день рождения гульден.
– Иди к чертям, – вспомнил Бурмут про злосчастный гульден, и ему как будто полегчало. – Знаю я, вы бы хотели, чтобы у папашки почаще были дни рождения – лишь бы баклуши бить. Подонки! В канцелярию вас надо всех прогнать, на работу! Почему я должен вкалывать? – он было поднялся, но тут же снова обратился к писарям. – А что вы скажете, ребятки, о Петковиче? Вот дьявол, веревку у меня просил, ему, видите ли, надо привязать на шею голубю письмо, а голубь – далеко! Да еще вбил себе в голову, что должен быть поставлен в равные условия, как все, ходить на прогулку. Совсем человек рехнулся, tas hajst – надо доложить начальнику тюрьмы.
– Он уже знает! Не трудитесь, папашка, – загородил ему дорогу Рашула.
– Ну и что? – не успокаивается Бурмут. Гульден у него в кармане, и ему не так надо доложить о Петковиче, как на минуту смотаться из тюрьмы и опрокинуть стаканчик сливовицы. – Я свои обязанности знаю. – Он ткнул Рашулу ключами. – Следует доложить обо всем! – он заковылял к воротам, попутно рявкнув на заключенных, хотя никто в кругу не нарушал порядка. – Тихо, ребятки. Пункт десятый. Без разговорчиков гуляй!
Он вышел, а вместе с ним словно бы откатился за ворота и его крик. Двор затих. Он безмолвен, как солнечный шар, что поднялся над крышей здания на улице, ближе к свободе, и сияет на небе, точно лучисто-золотой круглый сгусток краски на голубой палитре. По другую сторону, у самого края тюремной крыши разлилось желтоватым овалом пятно, размытое с одного края лазурью. Это половина луны, задержавшаяся на небе, но уже бледнеющая и постепенно исчезающая. Кажется, там, наверху, большой медовый леденец, который под теплыми лучами солнца тает в голубизне неба, как сахар в кофе.
И граница солнечного света во дворе опускается все ниже, скользит по поленнице дров, которые понемножку подсыхают и слегка дымятся.
За курятником возле самой стены, где бак для мусора, Майдак вырыл ямку и закопал в нее канарейку, а сейчас принялся мастерить из щепок крест на ее могилку. Забыв обо всем на свете, он с головой ушел в это занятие. Мысль поставить крест воодушевила его. Он сидит на дровах, стругает щепку, влюбленно смотрит на Петковича и поминутно оглядывается, поднимает голову – интересно, как уйдет с неба луна.
Микадо-Майдаку, который когда-то на заре вдыхал запах розы, исходящей от утренней звезды, этот остаток луны представлялся ломтем дыни на широком голубом подносе. Он с удовольствием выращивает и ест дыни и этим летом велел приносить их и в тюрьму. Хотя ему очень жаль, что луна так быстро исчезает на небе, точь-в-точь ломоть дыни в голубых челюстях, он наслаждается картиной, созданной собственным воображением. На мгновение он забывает о тревоге, которая после разговора с Рашулой гложет его, стоит ему подумать о Петковиче. Умиротворенный, словно погруженный в транс, он скрепляет крестик для канарейкиной могилки.
А на крыше стоящего на улице дома, нахохлившись, греются на солнце голуби, воркуют глубоким альтом, словно выводят аккомпанемент печальной и дисгармоничной арии этого утра.
От утра до полудня
Подняв воротник пальто и сдвинув набекрень шляпу с широкими полями, благородный Петкович шагает в змеей обвившейся вокруг каштана цепочке заключенных. На лице счастливая улыбка, он что-то бормочет себе под нос, жестикулирует, как будто ведет диалог с невидимым собеседником.
В его голове зародилась приятная мысль, светлая и теплая, как этот день. Сегодня непременно придет ответ из дворцовой канцелярии. Забыл Петкович, что с этой надеждой он живет уже несколько дней. Так повторяется каждое утро, когда заключенных выводят на прогулку и когда те, для кого наступил день выхода на свободу, нетерпеливо расхаживают у ворот, ожидая вызова к начальнику тюрьмы, где их вычеркнут из списков и выпустят на волю. И сегодня какой-то молодой человек стоит у ворот. Ба, да это Юришич!
– Доброе утро, господин Юришич!
– Доброе утро, – отозвался Юришич, но Петкович уже не думает о нем.
Да, сегодня непременно придет ответ дворцовой канцелярии. Пора бы уж. Нет никаких сомнений, что в Вене обстоятельно изучили все письма, апелляции и меморандумы, которые он им послал. Они заслуживают того, чтобы их изучили. Поэтому так долго и не отвечают. Но сегодня, сегодня ответ наверняка придет. И непременно с подписью Его Величества. Сам апостольский Франц Иосиф Габсбургский благоизволит помиловать покорного раба, хорватского дворянина (Kaiserlicher Ritter, Edler von Adelige) [29]29
Рыцарь Кайзера, благороднейший из благородных ( нем.).
[Закрыть]Марко Петковича из Безни и распорядится незамедлительно выпустить на свободу этого ложно обвиненного дворянина.
А потом, после выхода на свободу, Петкович сядет в свой автомобиль. «Регина, хочешь со мной?» Он отвезет ее в Вену, явится на аудиенцию к императору и попросит помиловать и его врагов, и врагов его народа. Чтобы их тоже выпустили и предоставили свободу. Зачем им страдать? Месть бессмысленна. Ваше Величество! Тюрьма не для людей, она никого не исправляет. Нет такого правительства, которое не могло бы стать достойнее, а лучше всего, когда нет никакого правительства. Я анархист, но лояльный, ибо верю, что объединение югославян возможно только под жезлом Вашего Величества.
Я лоялен, Ваше Величество, хотя я и был одним из тех, кто поднял руку на Вашего доверенного. Я этого не скрываю и не хочу лгать. Два человека убиты. Но разве бы это случилось, если бы они от Вашего имени не потворствовали тем, кто угнетал мой народ? Они были у Вас на службе, и Вы виновник их смерти. Неужели Вам нужна еще и моя? От имени народа я требую жизни и для Хорватии, и для себя. Слишком много тюрем в Вашем государстве, а это нехорошо. Мы, хорваты, мы, югославяне, хотим быть свободными!
Мы этого хотим. Кто мы? Мало тех, кто мечтает о свободе, еще меньше людей о ней говорят, и совсем ничтожна горстка борцов за нее. Большинство, может быть, даже и не думает о свободе и не знает, какой она должна быть. Главное для таких людей – собственное благополучие, и чем оно полнее, тем меньше им нужна свобода. Но они тоже недовольны, хотя волю к свободе расшевелить в них очень трудно. Их, стало быть, надо разбудить от сна. Но если им, даже избавившимся от спячки, личное благополучие важнее, чем свобода? Значит, им надо дать это благополучие, пусть даже с ущемлением свободы – свободы под скипетром императора. Так считаешь ты, Пайзл.
Но, дорогой мой Франё, я хорошо знаю, что тебе нет никакого дела до чужого благополучия, тебе важнее свое собственное. Быть лидером в партии, иметь деньги и Елену – вот что для тебя главное. Люди говорят мне: отвернись от этого человека, презри его, ударь, он сеет зло, но еще большее зло сделаешь ты, если простишь ему. И все-таки я тебя не осуждаю – я прощаю тебя. Разве имею я право прощать тебе то, что может простить только народ? Не имею. Но и народ тебя не осуждает. Я вижу длинные, взволнованные, шумные реки людей, вижу, как они окружают твой дом, и флаги колышутся на их волнах, словно разноцветные паруса, и сотни голосов обращены к тебе, стоящему со слезами умиления на балконе, как на скале. «Да здравствует Пайзл! Да здравствует Пайзл!» Обманул ты их, легковерных, и тяжко разбить их веру. Во мне ты ее разбил. А я тебе прощаю все, потому что знаю: всю жизнь как путеводная звезда и как звезда сомнений горела в твоей душе мысль о жене. Не обязательно ею должна была оказаться Елена – о, если бы это было так! – однако ею была именно она. Мысль о ней связывает нас там, где мысль о народе разъединяет. А сама она, улыбаясь, покидает нас, каждого в отдельности, как будто проезжает мимо в высокой коляске и смотрит на нас с презрением: что вы так суетитесь возле меня? Разве не видите, рядом со мной другие.
Наступил ли сейчас между вами мир? О, я угадываю глубину вашего несогласия: в Елене течет моя кровь, она не создана для семейной жизни. Ей нужна свобода. Не жена, не мать – легкомысленное существо. Тебя это ужасает, Франё, ты прежде всего муж и отец. О, сколько в вас обоих противоречий! И все же она чище тебя, часто мне кажется, что ты ее не стоишь. Мне тебя очень жаль, Франё, я сочувствую тебе, но мне мучительна эта жалость. Разве мне нужно жалеть кого-то, когда я больше других достоин жалости? О, спросят вас люди: «Что вы сделали для брата и шурина, который вас любил?» Вы искренне ответите: отняли у него Регину.
Вы ее ненавидите, и сейчас вам удалось то, чего вы всегда добивались: вы отняли ее у меня, запугали, поэтому она больше не приходит. Пусть вам останется автомобиль – верните мне Регину! Разве вы не слышите, как по вечерам, когда все замирает, маленькая Гретхен поет о короле Фуле? О, вы прогнали маленькую Гретхен, и она ко мне больше не приходит, а я ее полюбил с того дня, когда она побывала у меня. Да, до того дня она для меня великолепно пела и была Гретхен только на сцене. О, Елена, ты знаешь то, о чем никто не знает: я любил тебя не просто как сестру. Сильнее, сильнее. Так сильно, что сам ужасался и бежал прочь. А Регина мне напоминала тебя. Знаю, вы совершенно разные. Но вы обе пришли из того сада, в котором из гармонии звуков родилась песня; гармония – это безвластье, потому что все мы власть, это лояльность отношений между людьми. Регина мне заменяла тебя, а я ее все-таки не любил, потому что она была не ты. Я восторгался, падал перед ней на колени, а она смеялась, и я смеялся, все это было только шуткой, преходящим увлечением. Но теперь я ее люблю. С того дня, когда она появилась и сказала, что придет завтра, я жду это завтра как высочайшее помилование. Она приносит с собой воздух и солнце, свободу и воспоминания. Знаю, она меня не любит, она всегда лишь играла мной, я был ей смешон, она высмеивала меня при посторонних. Все равно. Пусть меня никто не любит, я люблю всех. Даже эти короли мертвецов из страхового общества не вызывают у меня ненависти. Все это Хорватия со своим солнцем и тенями, днями и ночами, достоинствами и недостатками. Как можно любить ее всю и не любить ее пороков?
Я хотел бы упиться любовью чистой, а вокруг меня сплошная грязь, да и я не тот, каким хотел быть. Женщины, прочь от меня, прочь от меня, призраки, влекущие в пропасть! Короли мертвецов терзают тело Хорватии. Надо их свергнуть с престола, воздвигнутого на костях! Смотри-ка, они против моего помилования, они жаждут моей смерти, чтобы присвоить себе страховку. И ты, Франё, среди них. Я ждал тебя ночью. Я ждал тебя, как луч света, а ты принес темноту. Что вы замышляете с этим директором Рашулой? Уж не мне ли вы готовите западню? С того дня, когда я тебя увидел здесь, обнажилась вся твоя подноготная, черное твое нутро. Я знаю, всю Хорватию ты хотел бы взять под свою опеку, хотел бы диктовать ей свою волю. А меня не возьмешь! Как прежде, так и теперь я заявляю – нет! Моим опекуном будет другой, ты пока не знаешь, это – император! Он возьмет меня под свою защиту. Кто? Неужели император?
Каким застывшим было его лицо, как из красного воска, и как холодно смотрели на меня его глаза! Два шага разделяло нас – страшное, огромное расстояние! Как будто мы пришли из разных миров! И конечно, он меня не слышал, не понимал, я был для него чем-то вроде придворного шута. Дзинь-дзинь-дзинь, звенят колокольчики, а это звенели его шпоры. Ха-ха-ха, император будет моим опекуном!
Что ты, Пайзл, думаешь об императоре? Ты можешь не отвечать как политик. Но иначе не умеешь. Хорошо. Тогда вообрази, что твои политические цели могут осуществиться и без императора и вопреки императору. Остался бы ты и в этом случае лояльным? Нет. Ты ведь мне сам об этом сказал. Но против него ничего сделать невозможно – согласились мы. Каждый, даже малейший шаг к свободе лежит через поклон трону. Но ты так низко поклонился, что уже простерся перед ним, а свобода далеко за троном плачет в оковах.
Тебя интересует, что я думаю об императоре? О, всех нас, когда мы были податливы, как воск, учили, что император превыше всего. Волшебный замок и сказка тысячи и одной ночи, мягкое, доброе сердце – вот чем был для нас император. Что я думал о нем, когда желторотым кадетом стоял в строю и в упор смотрел на него? Это было на каком-то параде. О, Франё, ты не ведаешь, что такое парад, когда ты песчинка среди тысяч. Трубят трубы, грохочет артиллерийский салют, люди, словно тысячи свечек, кучка блестящих генералов и наш полковник Гомбос, напряженный и нервный, тот самый полковник, который всегда смотрел на меня горящим взором, казалось, в нем отражалось пламя сожженных вами по случаю прибытия императора флагов. {9} И вот теперь император прибыл, и все сделалось странным, таинственным, все заледенело, подавляя дрожь, и словно в неземном сиянии предстал император перед полковником и прицепил ему на грудь орден. И я смотрю на это и кричу вместе со всеми: «Да здравствует император!» Я приветствовал императора. Но что я тогда чувствовал? Какая тоска и отчаяние охватили мою душу, когда я увидел, как император награждает того, кто ненавидит меня и мой народ! Нельзя одновременно служить императору и народу, вот что!
Но чтобы служить народу, нельзя трогать императора. Ну хорошо. Для народа я анархист, для императора – лояльный гражданин. На пути народа к свободе император для меня как скала, которую невозможно сокрушить, следовательно, ее надо обойти. Обходный маневр – вот моя лояльность. И только это?
О, страшным он мне кажется и бесчувственным, как будто он из железа, он строг с моим народом, как фараон с израильтянами. Я должен его ненавидеть, но кровь веков пульсирует в моих жилах, голос веков говорит: отдай кесарю кесарево, и все эти века свидетельствуют: нельзя дать народу, если даешь кесарю. Но не отдал ли ему народ себя сам? Поэтому отдаю себя и я. Да здравствует император, дзинь-дзинь-дзинь! Я не стану придворным шутом. Да здравствует народ! Нет государя, который не мог бы быть достойнее, но лучше всего, когда нет никакого!
Но он меня помилует, и я окажусь на свободе вместе с тобой, Франё. И ты выйдешь на свободу, да, ты сказал это вчера вечером. О, как это дивно и как Елена обрадуется! Может, тебя уже нет здесь, может, тебя еще вчера выпустили? Ты и вправду пришлешь ко мне Елену, как обещал? Вчера, когда она была здесь, я слышал ее смех, доносившийся со двора, она звала меня, хотела меня видеть, а ты меня не мог найти. Думаешь, я этому верю? Она забыла меня, и это мне причиняет боль. О, скажи ей, пусть придет. Я не хочу, чтобы мы ссорились. Нам всем нужно помириться и сдружиться, тогда мы будем сильны, я выйду на свободу, и все мы начнем новую жизнь, ты с Региной, ха-ха-ха, еще сегодня, еще сегодня! И новую партию создадим, антиреспубликанскую, радикальную, рабочую. Знаешь ли ты, Франё, наших несчастных шахтеров в Загорье? Они работают под землей, солнце не проникает к ним. Все мы под землей, в темноте, солнца нам нужно, и солнца, и света, и воздуха – свободы, ха-ха-ха!
Смеется Петкович, а мысли скачут и путаются в голове, опережают одна другую. Много темных теней трепещет в его душе, и в то же время странная, солнечная веселость звенит в мышцах. Как прекрасно отказаться от всех привилегий и быть братом всем людям! Но как? Что это было прошлой ночью? Кто-то стучал в его дверь. Ах, да, это убийцы, убийцы, и среди них был король мертвецов Рашула, но они вынуждены были уйти ни с чем, потому что их упредило императорское помилование. Потом утром к нему в камеру пришел шпион, назвавшийся Юришичем. Несчастный, хотел узнать, о чем он разговаривал с голубями, хотел подсмотреть, что написано на бумажке, которую он привязал на шею белому голубю. А написал он привет Регине Хорватской и пустил его, и сейчас, конечно, этот голубь далеко в пути, кружит над всей Хорватией и полетит по Балканам, как мироносец, неся привет сербам и болгарам.
А его, Петковича, каждую минуту может позвать начальник тюрьмы или следователь. И скажет: «Простите, господин Петкович (благородный Петкович, уважаемый господин следователь, я анархист, но и анархиста Кропоткина всегда называли князем {10} ), простите, что мы вас держали в тюрьме. Это была ошибка. Мы и сами никогда не верили, что вы кого-то обманули. Ошибка, знаете, столько работы, мы приняли вас за другого человека, которого зовут так же, как и вас. Вы свободны». – «Пожалуйста, пожалуйста», – поклонится Петкович, и сейчас, во дворе, он, улыбаясь, склоняется в легком поклоне. «Так вы говорите о человеке, которого зовут так же, как и меня? Существует, стало быть, кроме меня, еще один Марко Петкович? Это удивительное открытие! Мне и самому всегда казалось, что их двое. Но прошу вас, что вы сделали с тем, вторым? Меня это очень интересует, потому что, знаете ли, все говорят, что он сумасшедший. Сумасшедший Марко называют его, безумец, юродивый, ветреник. Оскорбительно и печально, не правда ли? И сумасшедший дом ему сулят, ха-ха-ха! Значит, хотите упечь его в сумасшедший дом? Только не вздумайте и на сей раз перепутать и сделать со мной то, что намереваетесь сделать с ним: вместо того чтобы выпустить меня на свободу, упрячете в сумасшедший дом. Это был бы обман, а я никого не обманул, даже по легкомыслию – никого. Только вам я никогда не скажу, что произошло на самом деле. У меня были деньги в банке, и я с полным основанием мог дать хозяину ресторана чек, но прежде Пайзл без моего ведома снял деньги с моего счета – взял взаймы, просто взаймы, – естественно, хозяин ресторана не смог оплатить чек в банке. Но это вас абсолютно не касается. Мы будем разговаривать о других вещах, когда пожалуете ко мне в Безню. Не навестите ли вы меня? Итак, до свидания, господин следователь, до свидания в Безне!»
Раскачиваясь всем телом, тяжело, не в ногу с другими шагал впереди Петковича пятнадцатилетний Грош. Петкович вспоминает, как паренек хотел утром помочь ему убрать коридор, и ему приятно видеть его снова здесь, рядом с собой. Он оставляет свое место в круге и присоединяется к пареньку, идет с ним рядом и затевает разговор:
– Слушай, малыш! Когда выйдешь на свободу, приезжай ко мне в Безню. Я подарю тебе целый лес!
Парень удивленно смотрит на него сквозь редкие ресницы.
– Становись в строй! – сипло, как змея в лещедке, шипит человек, шедший сзади Петковича. Он низок, рыжеволос, обрит, грабитель по специальности, столь известный своими злодеяниями, что его опасаются отправлять в больницу. Феркович – так зовут этого грабителя – болен сифилисом уже в серьезной стадии, так же, как и его жена, которая на втором этаже мучается в родах.
– Да, да, почему бы мне не подарить тебе лес? – продолжает Петкович и смеется. – Тебе понадобится, а мне он не нужен.
– Но я осужден на пятнадцать лет, господин Петкович. Когда еще я выйду на свободу! – растерянно и печально возражает Грош. Это наивный, духовно неразвитый крестьянский парнишка. С восьми лет он уже шастал с девчонками по кустам, а чуть позже стал пить горькую. Он по-настоящему даже не понимает, что такое сумасшествие, но слышал о щедрости Петковича и совершенно серьезно воспринимает все, что тот ему говорит. Лес! Целый лес!
– Ах, да! – вспоминает вдруг Петкович. – Строевой лес уже продан. Но я дам тебе другой, – уже не смеется Петкович, смутился. Есть ли у него еще лес, который он мог бы подарить?
Другие заключенные, а среди них есть даже цыгане, усмехаются шутке Петковича – они считают это шуткой. Но некоторые сохраняют серьезность. Высокий, как конопля, и тонкий, как бумажный лист, портной Дроб, шагающий перед Грошем, скалит зубы, полагая, что парень попался на приманку Петковича, одновременно он то и дело исподлобья стреляет взглядом в сторону Рашулы. Он мещанин из Рабочего Дола, настоящий «праваш» {11} , что, впрочем, не помешало ему спустя несколько месяцев после покушения донести на своего соседа – мелкого чиновника, у которого собирались революционные студенты, готовившие новое покушение. Он был известным правдолюбцем и доносчиком и многие годы враждовал с этим чиновником. Много анонимных писем настрочил он на него и, как правило, много чего привирал. Следствием было установлено, что студенты приходили к чиновнику ради его красивой дочки, используя одновременно и то обстоятельство, что его жена держала крошечную столовую. Втюрьме Дроб уже третий день. Он ужасно зол на Рашулу. Собственно, и он был одним из членов «кружка» страхового общества, застраховал себя, жену и даже брата, который уже успел умереть. И всё – вступительный взнос, членские взносы, взнос на случай смерти, – всё пропало, даже страховую премию за умершего брата Рашула сгреб себе в карман. «Полюбуйтесь на этого гада, – мрачно, с ненавистью смотрит он исподлобья на Рашулу, – расселся, как в кафане. Вон, даже газеты почитывает, а я здесь уже третий день кручусь, как лошадь, которая вертит карусель. Разве это справедливо?»
Грабитель Феркович, жена которого сегодня непременно родит, хмур и раздражен, просто взбешен на самого себя, а еще больше на жену. Он думает о нежеланном ребенке, и всякий взрыв смеха его возмущает. Петкович ему вообще ненавистен. Зачем этот богач одевается в тюремную одежду, носит тюремные башмаки и ходит кругами с этими воришками, у которых нет никаких привилегий, – их посылают в город на работу, заставляют пилить дрова, перевозить мебель. Чистая показуха! Ни черта он не сумасшедший! Притворяется! Здорово у него получается это притворство: наверняка все заранее было задумано. Кто-то о нем печется. Упрячут его в сумасшедший дом вроде бы для обследования, а потом выпустят на свободу. Везет тем, кому сам черт не брат. Ферковича, которого жена на следствии так завалила, что ему вместе с ней суда не миновать, приводит в негодование такая протекция, и он готов заорать на Петковича, но боится приклада охранника; на прогулке надо молчать. Но как смеет Петкович выходить из строя и даже разговаривать? Его крайне раздражает пустое пространство в том месте круга, которое занимал Петкович. Он осмелел и кричит, если его сиплый сдавленный голос можно еще назвать криком:
– В строй! Что это за равноправие, если ему можно, а нам нельзя!
Охранник, что стоит, прислонившись к воротам, вынужден вмешаться. Родом он из того же края, что и Петкович, и из-за бедности – восемь едоков на один рал – пошел в охранники. Петковича он знает, ему жаль его.
– Пожалуйте в круг, господин Петкович! Или уходите совсем, никто вас не неволит ходить здесь. Извольте вместе с этими господами в круг! А ты кыш! – рявкнул он на Ферковича, этого вечно мрачного ворчуна. – Здесь я слежу за порядком!
– Порядком для господ, – фыркнул Феркович, поник и с озлоблением сжал губы.
До сих пор словно вынужденный прогуливаться подобным образом и обрадованный, что ему дали свободу передвижения, Петкович оставил растерянного маленького Гроша и застыл перед кругом. Наверное, хотел всем сказать что-то хорошее, но, не найдя слов, помахал рукой и пошел к дровам. Но не сел. Чей-то ласковый голос зовет его туда, к стене за курятником, и желает ему доброе утро. О, это утро действительно доброе, сладкое, как сахар!
– Ну, как поживаете, господин Майдак?
Майдак только что смастерил крестик и втыкает его в землю. С открытым ртом, склонив голову, он ласково и выжидательно уставился на Петковича, когда же тот потреплет его по щеке, как это часто бывало раньше. Но сейчас Петкович смотрит вниз на крестик на земляном холмике.
– Это могила. Я похоронил канарейку, – начал было Майдак, чтобы нарушить молчание и обратить на себя внимание Петковича.
– Канарейку? – вздрогнул Петкович. – Какую канарейку?
Майдак принимается объяснять. В душу Петковича закрались сомнения и страх, смешавшиеся с прежним радостным настроением. Что-то необъяснимое роднит его с этой канарейкой. Прекрасно пела она летними вечерами, а теперь мертва. Почему? А еще вчера, когда пришли убийцы, он слышал ее щебетание.
– А вы ее, случайно, не живую закопали? – с тревогой спросил он и повернулся к Майдаку, который, прислонившись к стене, не мигая смотрит на Петковича.
– Нет, нет, мертвую, господин Петкович!
– А это ее могила? – вдруг радостно оживился Петкович. – Желтая могила, ха-ха-ха! Смотри-ка, и крестик поставили! А зачем крестик? – рассмеялся он и ласково потрепал смущенного Майдака по щеке.
– Да так, господин Петкович. Может, и у канарейки душа есть. Надо уважать, – протяжно выговорил он, растроганный, охваченный неодолимым желанием посидеть с Петковичем где-нибудь вдали от всех. Вот какой это человек, которого люди называют сумасшедшим, – улыбающийся и радостный. Словно в трансе. Именно так он и представлял себе Петковича. – Бог знает, какая душа у этой птички!
– И бог знает, сможет ли она когда-нибудь вернуться такой, какой была? – тут же поддержал его мысль Петкович.
– Как? Что вы имеете в виду? – оживился Майдак, охваченный ожиданием чего-то прекрасного. – Ведь души могут возвращаться, надо только верить. Я верю, что вы могли бы их призвать. Загипнотизировать их, и они появятся. Помните, как вы меня вчера загипнотизировали?
– Я вас не гипнотизировал, – усмехается Петкович и сразу же делается серьезным. – Души не возвращаются, перед уходом они раз и навсегда прощаются с нами.