Текст книги "Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы"
Автор книги: Август Цесарец
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 47 страниц)
Политика и женщины – две его главные страсти. Но как и во всем остальном, он и здесь был непостоянен: особенно в последнее время ошеломляюще поспешно менял женщин, равно как и политические позиции. Что касается женщин, со всеми, будь то кокотки или матроны, он держался одинаково – как кавалер. Из-за этих своих поверхностных, но облеченных в безукоризненные формы отношений с женщинами он не мог ни влюбиться, ни жениться. Любовь и брак для него, вероятно, означали какое-то упорядочение жизни, так, должно быть, он и сам думал, когда завел роман с актрисой Региной Рендели.
В политику он бросался с такой страстью, что эта страсть часто казалась эротическим взрывом, сублимировавшимся в идею. Но никогда это не было чем-то глубоко продуманным. Он всегда лишь импровизировал и, импровизируя, возглавлял уличные демонстрации; вообще он был человеком благих пожеланий, но несобранный, действующий без определенной цели. И все-таки власти вознамерились сбросить его со своей шеи, он вынужден был скрыться от них в Швейцарию, где издавал оппозиционную газету. Вернувшись на родину перед самым покушением, этот хорватский Дон Кихот, поменяв прежде несколько партий, начиная от Партии права {5} до социалистической, стал открыто называть себя лояльным анархистом. Но и как лояльный анархист он снабжал деньгами участников покушения для приобретения оружия и позднее, когда сам был арестован по подозрению в соучастии, не отрицал, а смеясь, признал это. Его отпустили, но он поехал в Словению и там начал нелегально выпускать антиправительственную газету. Вскоре его снова арестовали. Неужели из-за этих печатных изданий? На этот раз будто бы не по политическим мотивам, а за подлог.
Этому человеку, который всю свою жизнь только дарил и раздал почти все свое состояние, суждено было сесть в тюрьму как обыкновенному мошеннику. Подобное обвинение ему, по крайней мере, предъявили с намерением таким образом его политически скомпрометировать. Мошенничество якобы состояло в том, что во время пребывания в Словении он представился владельцу ресторана как крупный землевладелец и вручил ему за произведенные расходы не имевший покрытия фальшивый чек. Проездом через Загреб владелец ресторана предъявил этот чек в банк для оплаты. Однако банк отказался оплачивать чек, так как на счете Петковича не было больше ни вкладов, ни кредитов. Не зная в то время о его местопребывании, владелец ресторана заявил о нем в полицию. И хотя там с нетерпением ожидали получить против Петковича подобный материал дело все же могло быть улажено без последствий для Петковича. Спасти его мог свояк, адвокат Пайзл, который немедленно был извещен полицией. Однако у Пайзла были свои основания не идти на такой шаг. Более того, он вместе с полицией расчетливо использовал случай так, чтобы шурин без проволочек оказался за тюремными воротами.
Слух об этом, клянясь в его истинности (слышал, говорит, от самой полиции), пустил по тюрьме две недели назад журналист Мачек, и этим слухом заинтересовался Юришич, особенно когда почти одновременно с Мачеком вследствие действительного и куда более значительного обмана в тюрьму попал сам доктор Пайзл. Взволнованный более всего тем, что доктор Пайзл был его защитником на процессе, Юришич попытался получить достоверные сведения от самого Петковича. Напрасно, ибо Петкович, соглашаясь, впрочем, что Пайзл хочет взять его под свою опеку, избегал разговоров о том, что в тюрьме он находится благодаря Пайзлу. Однажды, хоть это и не в его правилах, он даже рассердился, что о его свояке можно вообще подумать нечто подобное. Но почему тогда Пайзл, вопреки показной сердечности, уклоняется от встреч со своим шурином, и почему тот с появлением Пайзла стал терять прежнее веселое расположение духа, ходил смущенный и постепенно мрачнел? Знает ли он всю правду, щадит ли Пайзла ради своей сестры Елены, а потому терпеливо сносит все? Не желая ни перед кем раскрываться, прощая, сносит? Да, может, он именно из-за того и погибает, что всех прощая, страдает от мысли, не чрезмерна ли жертва?
Прежде чем Юришич вошел в камеру к Петковичу, он заглянул в глазок. Возможно, Петкович опять пишет свои прошения в придворные канцелярии, в которых утверждает, что невиновен, и просит у императора помилования. Такие прошения он строчит уже месяц, по два-три в неделю. А в последнее время, сочиняя их, он бывает молчалив и с недоверием смотрит на каждого, кто заходит к нему, боязливо и поспешно прячет бумагу в ящик стола.
Однако на этот раз, хоть перед Петковичем и лежит бумага, он не пишет, а рвет ее на мелкие кусочки. Неужели это он просьбу к императору рвет? Бумажные листы неисписаны. Сидит Петкович, повернувшись боком к окну, поднял вверх голову, на пальцы свои не смотрит, а с них спархивают белые хлопья бумаги. Верхняя фрамуга открыта. По стеклу горизонтально лежащей рамы с разбросанными по нему крошками хлеба расхаживают голуби, постукивают клювами, воркуют в альтовом регистре.
– Гугугу, гугу, – повторяет за ними Петкович, в глухом его гугуканье чувствуются какая-то радость и насмешка. – Гугу, гугу…
Вот он поднял руку, шлет голубям воздушный поцелуй. Потом встает во весь рост с полной горстью бумажных хлопьев и рассыпает их по стеклу. Голуби испугались, вспорхнули и тут же снова сели. Клюют, в поисках крошек переворачивают клочки бумаги. И не понимает Юришич, что же здесь все-таки происходит, и в то же время ему до боли ясно, что Петкович на самом деле принимает бумажные обрывки за кусочки хлеба и хочет ими накормить голубей.
– Гугу, гугу, – гугучет Петкович и снова садится, озаренный светлой улыбкой. Он бросил взгляд в сторону двери и рассмеялся, но тут же замолк, наверное, приметив, что за ним наблюдают через глазок. Юришич отпрянул в сторону. Но уже ничего иного не оставалось, как войти и улыбаться самому, чтобы развеять испуг, охвативший Петковича.
– А, это вы? – сразу успокоился Петкович, как только увидел его. И в прежнем своем добродушном настроении засуетился в узком пространстве камеры, подыскивая, куда бы усадить гостя. – Пожалуйста, пожалуйста, господин Юришич! – он наконец предложил ему стул, а сам пристроился на койке.
С улыбкой, которой, в сущности, хотел скрыть свое возбуждение, Юришич сел на стул.
– Я вам помешал, господин Петкович, а вижу, и вашим гостям, – Юришич посмотрел в сторону опустевшего окна, скрип открываемой двери спугнул голубей.
– О, ничего, ничего, они опять появятся. Мы с ними старые знакомые, еще из Безни.
– Но голуби не едят бумагу.
– Бумагу? Ах, да! Видите ли, хлеб унес тот мальчик, все его зовут Грош. А потом, раз я мог надуть владельца ресторана, ха-ха-ха, почему бы не обмануть немножко и голубей! Это ведь ненаказуемо.
– Я не верю, господин Петкович, что вы кого-то могли обмануть, тем более хозяина ресторана. Вы сами называете это надувательством.
– Надувательством? Откуда вы взяли? – Петкович встал, улыбка исчезла с его лица, и какая-то тоска мрачной тенью скользнула по нему. Но тут же Петкович снова просветлел. – Вы думаете, что я сбил с толку голубей или в самом деле принимаю эти бумажные обрывки за крошки хлеба? Нет, нет, я знаю – это просто бумажки. Кто вам сказал, что я поступил нечестно с хозяином ресторана?
– Никто. И не вы – вас кто-то одурачил. Я все время задаюсь вопросом, – украдкой заглянул Юришич в лицо Петковичу, – уж не сделал ли это доктор Пайзл?
– Доктор Пайзл? – снова нахмурился Петкович и тут же улыбнулся. – Да, когда он был мальчишкой – мы давно знакомы, вместе учились в гимназии, – он безумно любил ловить голубей бечевкой на приманку из кукурузных зерен.
– А не случилось ли ненароком, что и вы, господин Петкович, проглотили кукурузное зерно Пайзла? Вы верите, что он вам добра желает? Я, впрочем, не знаю. Мне только кажется, что именно он затащил вас на какой-то бечевке в эту камеру.
Чтобы сгладить резкость своих слов, Юришич улыбался. С Петковичем, как видно, надо быть осторожнее, вот он будто снова забеспокоился, вздрогнул, встал с койки: понял его, теперь, вероятно, точно понял. До этой минуты он словно был мысленно с голубями.
– Чего вы хотите? Кто вам это сказал? Знаю – Рашула. Он все время хочет натравить меня на Пайзла.
– Как? – встрепенулся Юришич, но тут же осекся. Он знал, что между Пайзлом и Рашулой существует глубокий разлад, и еще заметил, как Рашула в последние дни постоянно трется возле Петковича. Без сомнения, все сказанное Петковичем верно. Но почему Петкович полагает, что он хочет натравить его на Пайзла? – Мне сказал не Рашула, а Мачек. Это ваш старый приятель.
– По-вашему, Мачек мне приятель? Я полагаю, он скорее приятель Рашуле, а не мне.
– Это я и сам заметил. Но мне кажется, что и доктор Пайзл вам не друг.
– Пайзл не друг даже самому себе. Он друг и приятель только своей жене. Все ради женщины и делается, господин Юришич, ради женщины. Понимаете ли вы это? Но я им прощаю, я всем прощаю.
Он подошел к Юришичу и впился в него своими черными как смоль глазами. А слово «женщина» он произнес с особым оттенком и столь значительно, что оно прозвучало одновременно и мелодично, и как диссонанс… Какую женщину Петкович имел в виду? Может быть, жену Пайзла – свою сестру Елену? Несомненно. Но одновременно он, должно быть, вспомнил и Регину Рендели, потому что взгляд его сейчас был точно таким же, каким становится всякий раз, когда из-за Регины над ним подшучивают писари. В такие минуты он только усмехается, как будто это подшучивание ему даже приятно, однако усмешка выходит горькой.
– Чем больше мы женщинам прощаем, тем быстрее обычно растут их грехи. Стало быть, есть ли смысл им прощать? Но вы, конечно, прощаете не. только женщинам, но и…
– И Пайзлу, хотите вы сказать? Всем – прощение всегда оправдано, всегда. А что у вас за книга, господин Юришич? Ах, Генрих Гейне! – Он вынул у Юришича из-под мышки книгу, снова уселся на койку и принялся ее листать, со смехом произнося вслух два слова: Генрих Гейне. – Хо-хо-хо, «dicke habsburgische Untlerlippe!» [8]8
Букв.: толстая габсбургская нижняя губа (нем.).(«Дочь Габсбурга рассердилась немало и толстую губку надменно поджала.» Перевод В. Левина.)
[Закрыть] – прочитал он сатирическое стихотворение о Марии-Антуанетте и, смеясь, повторил: – «Dicke habsburgische Unterlippe»! Превосходно, превосходно!
– Что вы находите превосходным, господин Петкович? Эту сатиру на похотливую габсбургскую морду? Но вы вроде бы лояльны, вас это должно оскорблять, если вы искренне лояльны!
Лицо Петковича окаменело, он поспешно захлопнул книгу и снова встал, хотел, кажется, улыбнуться, черты лица у него вдруг смягчились, но в тот же миг помрачнел, движения его сделались какими-то неистовыми, порывистыми.
– Искренне, а как же? Чего вы хотите? Зачем вы сюда пришли?
Он разволновался, оглядел камеру, словно искал, куда спрятаться или как выйти отсюда. Юришич тоже поднялся, чувствуя, как рвется тонкая, непрочная нить, которая до сих пор едва-едва связывала его с душой Петковича. Доверительно приблизился к Петковичу, желая улыбкой успокоить его и положить ему руки на плечи.
– Я, господин Петкович, пришел договориться с вами. Помните, мы говорили о том, как нам вместе переселиться в одну камеру?
Петкович хотел было отстраниться, чтобы избежать прикосновения его рук, но не двинулся с места и только с подозрением и испугом глядел на Юришича.
– Как вместе? Куда?
– Вы же сами сказали, что в тюрьме легче быть вдвоем. Мы могли бы занять соседнюю угловую камеру. Все равно Рашула в ней редко бывает, да он совсем может перебраться в камеру к писарям. А мы…
– Да, да, превосходно, – повеселел вдруг Петкович, но в голосе его чувствовалась неуверенность. – Поселимся вместе, легче вдвоем, легче.
– Я сегодня же зайду к следователю.
– К следователю? Зачем? Нет, нет, – решительно запротестовал Петкович. Он высвободился из рук Юришича, отступил и как безумный уставился на него. – Я знаю, чего вы хотите. Вас наняли, следователь подослал вас шпионить за мной. Это вы подглядывали за дверью. Всегда я замечаю ваш глаз там. И сегодня ночью тоже. И ночью!
Подавленный, Юришич с горечью опустил руки. Тщетной казалась ему любая попытка убедить Петковича в безосновательности его подозрений. Последняя связующая нить беспомощно колеблется в тесной коробке – камере, насыщенной кислым смрадом черного тюремного хлеба, пронизанной болью и безумным бредом. Колеблется нить, как еле заметная прядь тумана над пропастью. Да и что сейчас между ними, недавно еще такими близкими, как не возникшая снова непроходимая пропасть?
– Господин Петкович, я Юришич, Юришич! Разве вы меня не узнаете? Я никакой не шпион, я Юришич!
– Вон, вон! – Петкович указал рукой на дверь, лицо его окаменело, казалось, сейчас он разразится ужасным воплем.
Убеждать его в чем-либо было напрасно. Юришич тихо попятился к двери, не отрывая взгляда от Петковича, словно надеясь, что в последнюю минуту на того найдет просветление. Петкович махал на него книгой Гейне; голубь слетел на решетку, бросил тень на окно.
Не дождавшись, когда Петкович опамятуется, удрученный и растерянный Юришич оказался в коридоре. Слово «шпион» звучит в его ушах. Но кто тогда Пайзл?
Бурмут, стоявший в дверях своей камеры, подчеркнуто спокойно и почти доброжелательно уставился на него.
– А, это ты, Юришич! Что ты тут шляешься? Не на тебя ли это кричал Петкович?
Юришич хотел молча пройти мимо. Но Бурмут его остановил.
– Черт бы тебя побрал, Юришич, онемел, что ли? Подожди-ка… – он отступает в камеру, а Юришич невольно оглядывается, смотрит удивленно. Бурмут, оказывается, предлагает ему початую бутылку ликера. – Ну-ка, попробуй! Знаю, что ты нищий, такие вещи тебе и не снились.
Юришич даже руки не протянул.
– С Петковичем очень плохо, папаша. Надо бы позвать доктора.
– На кой ему теперь доктор! Еще вчера должен был явиться, не знаю, о чем думает тюремная администрация. К чертям всех докторов. На, хлебни ликера, это лучший доктор.
Юришич отказался.
– Все-таки это безобразие оставлять больного на произвол судьбы.
С этим Бурмут, может быть, и согласился бы, но его злит, что Юришич не хочет пить.
– Все вы подонки, пить не желаете. Петкович тоже ни в какую, никогда не пьет. А что делал на воле? Может, с бабами воду пил? И ты не хочешь, а, видишь ли, мне все кажется, что этот ликер воняет мылом. На, попробуй, черт бы побрал этого Мутавца! Что он мне подсунул?
– В таком случае это очень хорошее мыло, папаша, – невольно усмехнулся Юришич, но тут же посерьезнел. Редко заводил он с Бурмутом разговоры. Он не выносил вздорного характера надзирателя, случалось, даже приводил его в замешательство своими замечаниями. Так и сейчас. – А зачем вы, папаша, так поступили сегодня с Мутавцем? Трахнули его о стенку, чуть голову ему не расшибли.
– Сам виноват, – нахмурился Бурмут, но, к удивлению, только на миг, – пощекотал его немножко, а он бац на пол. Как боров.
– Он не на пол упал, а стукнулся о стену.
– А, о стену. Это еще хуже. Наверное, опять ободрал ее. Надо бы дать ему двадцать пять горячих и отпустить домой к жене. Он все по жене тоскует, писари сказывают, даже во сне о ней бормочет.
– Эти писари его без конца мучают, надо бы его из той камеры переместить куда-нибудь в другое место.
– Куда? – забеспокоился Бурмут. – Разве что в одиночку, ха? Рашула только о том и мечтает. Из-за болезни, говорит, чтобы других не заразил, вшивый, мол, он! Какая одиночка! Нельзя Мутавцу в одиночную камеру! Он может там чего угодно натворить!
– Да ведь не обязательно в одиночку. А что бы он там мог натворить?
– Что? Ты думаешь, папаша зря столько лет здесь, ему ли не знать своих людей? Гляжу я на него и сдается мне, что Мутавац этот из тех, что страшно боятся воды, а готовы прыгнуть в море. Был у меня такой горбун, молчал, дрожал, всего боялся, а взял и повесился в одиночной камере.
Юришича передернуло. Ему показалось, что и сам он имел такое же представление о Мутавце. Но нет, эта мысль абсолютно новая и не его, а Бурмута, и на сей раз Бурмут, видимо, попал в точку.
– Однако зачем бы ему это делать, если он не виноват? – пытается возражать Юришич, невольно проникаясь мыслью Бурмута. – Но это доставило бы радость Розенкранцу и Рашуле, особенно Рашуле, – нервно смеется Юришич.
– Какая радость? Ты о чем?
– Да о том, что Мутавац повесится. Удивляюсь, что этого с ним до сих пор другие не сделали в камере писарей. Вы не говорили с Рашулой о том, какой номер мог бы Мутавац выкинуть в одиночке?
– Говорил, да он вор, а вор всегда способен на злое дело. А, дьявол вас всех подери! Все вы ворюги, не известно, кто хуже. Вот, слышишь, – указал он на дверь, – опять поет, а ночью плакал. – Он встал и подошел к двери. – Цыц, цыц, подонок! Пункт десятый!
Бурмут не кричит. Чувствует и сам, сейчас это было бы смешно, но слова эти настолько вошли в привычку, что, по крайней мере, пробормотать он их должен. В сущности, ликер Мутавца уже ударил в голову. Он странным образом действует на глаза, они слипаются, хорошо бы немножко вздремнуть. А еще лучше, эхма, еще лучше посидеть бы сейчас дома с сыновьями, поболтать малость о своих делах, а не заниматься здесь чужими.
– Давай, давай, – гонит он вдруг Юришича, – иди на прогулку или марш в камеру!
Юришич прислонился к подоконнику, слушает пение Петковича. Слышит ли это Пайзл? Слышал ли он, как недавно Петкович кричал о шпионе? Должен был услышать и ночью все слышал. Где он, почему не зайдет к своему шурину? Резонно было бы его спросить об этом, может быть, он уже во дворе? Не спуститься ли вниз? При мысли о дворе Юришич скривил губы. Хорошо бы оказаться там одному, растянуться на солнцепеке и забыть обо всем: о грустном и обидном, невыносимом и страшном.
Это его желание никогда не сможет исполниться в тюрьме. Но он все-таки пошел.
Передний тюремный двор отделен со стороны улицы двухэтажным зданием. Это старинный дом с широкими воротами. На первом этаже канцелярия и караульная часть, а на втором живет начальник тюрьмы со своей семьей.
Сам двор сужается в средней части, как раз между входом в следственную тюрьму и подвальным помещением уездного изолятора, и таким образом как бы разделяется на две части. Одна часть, более длинная и узкая, стиснута между следственной тюрьмой и изолятором. Другая – короче и шире, к ней примыкает частный дом. В этом доме много окон, но в них редко появляются жильцы, словно их ничуть не интересует, что происходит в этом дворе. Как будто их вообще никогда не бывает дома. От этого дома следственная тюрьма отделена стеной, к одному концу которой возле самого дома начальника тюрьмы пристроены его курятник и дровяник. Другой конец стены, ближе к тюремному корпусу, упирается в широкий коридор, который, как тоннель под зданием тюрьмы, соединяет передний двор с одной из дворовых площадок, расположенных с задней стороны; соединяет и одновременно разъединяет большими воротами из металлических прутьев. В этом коридоре расположен и вход в тюремный карцер, забитое досками окно которого обращено во двор словно слепой глаз. Перед самой тюрьмой, достигая в высоту решетчатых окон первого этажа, выложена поленница дров, все еще мокрых от недавнего дождя.
А перед воротами рядом с курятником растет каштан, знаменитый тем, что постоянно является центром круга, по которому заключенные шагают во время своих монотонных прогулок. Сразу же возле ворот крыльцо караулки, а от него к дому, расположенному на улице, ведет стена, обращенная своим изгибом во двор. У этой выпуклой части стены находится тюремная кухня. В углу между кухней и караулкой стоят деревянные козлы для пилки дров. Козлы составлены друг на друга, а перед ними стол. Возле стола расселись писари. Они вышли во двор на прогулку, но им не нужно вертеться вокруг каштана, они могут свободно разгуливать по всему двору. И они прошагали по нему вдоль и поперек, чтобы согреться: по всему видно, что день будет теплый, но утро еще свежее и прохладное.
Сейчас они собрались здесь, потому что на воротах несколько раз ударил колокол, и родственники принесли им завтрак. Расположившись за столом не хуже, чем в какой-нибудь кафане, они смеются и издеваются над горбуном, который хотел угодить папаше бутылкой ликера, а папаша его пришлепнул к стене, как строитель штукатурку с мастерка. Вот они как будто исчерпали эту тему и затеяли довольно странный разговор о благородном Петковиче.
Самый речистый из них молод, из-за крупной фигуры и высокого роста он казался старше своих лет, особенно его старило лицо. Лицо было гладко выбрито, жирное, с плотно натянутой кожей, словно наволочка на туго набитой перьями подушке. На нем, однако, видны тонкие нити морщин и какой-то пепельный оттенок увядания. Острижен наголо, а маленькие серые глаза холодны и хоть и бегают, как у мыши, но по временам поражают своей зловещей неподвижностью, как у паука. Этого паука зовут Франё Рашула.
Он дитя Загреба, из разорившейся семьи торговца, сам он тоже намеревался заняться торговлей, начав свою карьеру как торговый агент. В этом качестве, успев жениться и привыкнуть к мотовству, он взломал кассу своего шефа, был схвачен и отсидел за это два года в Лепоглаве {6} . Хотя жизнь его началась под знаком неудачи, после возвращения из Лепоглавы стремление к успеху стало главным мотивом его жизни; успех означал для него деньги и богатство. Богатство, разумеется, любым способом и с минимумом усилий.
Еще будучи торговым агентом, Рашула имел возможность наблюдать подобные случаи обогащения. После Лепоглавы они чаще бросались в глаза и казались еще более соблазнительными. Именно тогда начали появляться знаменитые страховые общества, выплачивающие денежные вознаграждения в случае смерти застрахованного. Они росли, как грибы после дождя, во всех больших городах. В одно из таких обществ Рашула и поступил на службу – агентом. Но его амбиции этим не были удовлетворены, ему хотелось иметь собственное страховое общество.
И Рашула его основал вместе с двумя-тремя приятелями, которым он, само собой разумеется, навязал себя в качестве директора. Это произошло в одно прекрасное утро ранней весной в захудалой таверне. Наспех собранные сто форинтов составили основной капитал. Больше и не нужно было, потому что остальную часть капитала по гениальному жульническому замыслу Рашулы должны были внести сами будущие члены страхового общества. Он ему сразу же и название придумал – «Хорватская стража», что должно было подчеркнуть патриотические цели общества. Чем же они не патриотические, если речь шла о помощи бедноте!
А делалось это так: застраховаться в обществе могли люди от пятнадцати до восьмидесяти лет, причем, согласно правилам, только здоровые и ни в коем случае чахоточные. Правда, медицинский осмотр был не обязателен. То обстоятельство, что в общество принимали без врачебного освидетельствования, было весьма заманчивым для людей, страховавших своих больных родственников. И по вполне понятной причине. Почему, собственно, если они так или иначе должны умереть, не извлечь из их смерти, от которой одни убытки, хоть какую-нибудь корысть? Цель членов общества, таким образом, пусть в минимальной степени, совпадала с сокровенной целью самих основателей, вознамерившихся сполна использовать человеческие болезни и смерть. А если принять во внимание сильно развитую рекламу, то не удивительно, что число желающих вступить в страховое общество росло быстро и бурно, как наводнение. В «Хорватской страже» они были разделены на «кружки», а страховая премия по случаю смерти застрахованного наполовину или полностью могла быть выплачена при условии, если застрахованный умер спустя три или шесть месяцев после вступления в общество. Выплачивало, естественно, не общество, а сами «кружковцы» своими страховыми взносами. На этом и основывался принцип «взаимной помощи». Когда умирал один из членов «кружка», посмертная страховая премия собиралась из взносов всех остальных членов этого «кружка». Разумеется, все это проделывалось столь ловко, что определенные излишки оставались в распоряжении самого общества, другими словами, перепадали Рашуле и его компании. Излишки возрастали по мере роста числа больных членов, которым предстояло в скором времени умереть. Рашула установил и всячески поддерживал правило страховать больных, даже не имея на то их согласия, чтобы без ведома их родных получить страховку в случае смерти этих больных. Он сам и его ближайшие компаньоны в первую очередь пользовались этим правилом. Вот так и началась по городам и селам дикая охота и вампирская облава на больных и тех, кто был уже при смерти. Всю страну опутала сеть агентов и шпионов, рыскавших за кандидатами смерти, и каждый сам себе был – с большим или меньшим успехом – управляющим «Хорватской стражи». Словно гиены, рылись агенты в живых костях своих жертв. Нередко случалось, что на одну жертву, которая и знать ничего не знала, набрасывалось до тридцати агентов – тридцать алчных людей, остервенело кидавшихся на труп, чтобы извлечь из него капитал.
Рашула завел особую секретную книгу, в которую записывались все кандидаты, о которых за комиссионное вознаграждение сообщали его агенты. И для него было не важно, умрет ли застрахованный до или после шести, соответственно трех месяцев; даже проблема вероятности в данном случае не волновала его абсолютно. Эта лотерея с ожидающими смерти и мертвецами должна была всегда приносить дивиденды. Для себя и членов правления, а также для способных страховых агентов Рашула ввел в практику подделку в учетных книгах дат оформления полиса или же оставлял пустое место и задним числом проставлял нужную дату. Преимущество такого делопроизводства состояло в том, что застраховать людей можно было даже после их смерти. Как только становилось известно, что кто-то умер, его тут же застраховывали и забирали себе страховую премию.
Поскольку Рашула и остальным членам правления, желая удержать их, предоставлял широкие возможности для махинаций, спекуляция больными и мертвыми черной волной захлестнула всю Хорватию. Но после быстрого прилива наступил такой же быстрый отлив. Предприятие лопнуло по той же причине, которая способствовала его процветанию. Лозунг: как можно больше смертей, а также рекомендация: страхуйте только больных – привели к той опасной черте, когда смертей оказалось чересчур много. Не с точки зрения членов правления, а по мнению отдельных «кружковцев». Хотя страховые взносы по случаю смерти застрахованного были сравнительно невелики, но они сделались непомерными для «кружковцев». Таких взносов набиралось иногда по нескольку в день, тем более, что Рашула стал выколачивать их одновременно из нескольких «кружков». Недовольство частыми выплатами росло. Кроме того, стали поступать жалобы на невыплату страховых премий по случаю смерти. И уж настоящий переполох вызвала весть, что один из главных членов правления, правая рука Рашулы, торговец Розенкранц, держал на льду застрахованного мертвеца, потому что тот, вопреки его расчетам, умер на три дня раньше. Скандал следовал за скандалом. В этой обстановке все члены правления потеряли самообладание. Единственно Рашула, сам оказавшийся в центре нападок, пытался спасти то, что еще можно было спасти. Повсюду – в суд, полицию, торговую палату – он в спешном порядке стал посылать доктора Пайзла, защищавшего интересы его страхового общества. Таким образом, с помощью связей этого адвоката ему удалось немного продлить жизнь своего детища, а сам он использовал это время, чтобы на специально созванном заседании правления оставить директорский пост. Но все было напрасно. Ни Рашула, ни один из членов правления не захотели расстаться с награбленным. Иски кредиторов и членов общества, не получивших страховых выплат, росли и достигли таких размеров, что никакие покровители не смогли исправить положение. Страховое общество обанкротилось, его основатели оказались под следствием. Не успев вовремя смыться, Рашула снова угодил в тюрьму, когда уже собирался заполучить все земные удовольствия с помощью награбленных богатств. Это падение, разумеется, не было для него чем-то новым или необычным, оно просто не входило в его планы. Случалось, правда, он цинично говорил своим компаньонам: или богатство, или Лепоглава; теперь он стал богатым, но Лепоглавы ему не избежать. Достаточно серьезная причина, чтобы хвататься за соломинку – вдруг да выкарабкается, поэтому на следствии он или все отрицает, или ищет любые оправдания («Зачем же в таком случае судебным постановлением нам позволили работать? Все в рамках закона!»), или пытается переложить вину на других. Больше всех испытал это на своей шкуре Розенкранц, которого Рашула называл алчным жидом, считал главным виновником своего ареста.
Розенкранц – мелкий торговец мануфактурными товарами, всю свою жизнь мечтавший вести оптовую торговлю: фирма «Розенкранц» – Himmelsakrament! [9]9
святые небеса! ( нем.)
[Закрыть]Падкий до денег, которые могли бы обеспечить достижение этой цели, он легко дал себя втянуть в махинации страхового общества. «Ja, ja, s is kolossal!» [10]10
Да, да, это колоссально! (искаж. нем.)
[Закрыть] – воодушевился он сразу же. Будучи жадным, он без конца подбивал Рашулу на все «спешные», а значит – скандальные дела, но не примечал, бедняга, что Рашула способен на все и без его подсказки. Этот ограниченный, слабовольный человек вообще во всем уступает Рашуле, в чем, конечно, никогда открыто не признается, и это одна из причин их постоянных стычек. Сам Розенкранц, однако, не заблуждается на свой счет и поэтому все перепалки никогда не начинает первым, хотя в нем скопилось страшное, бессильное возмущение Рашулой. Из-за того, например, что ввиду превосходства Рашулы он на следствии всегда оказывался в проигрыше, кроме того, он убежден, что все время существования страхового общества Рашула его бессовестно обманывал, а потом обжулил чудовищно – присвоил себе деньги, которые перед банкротством выкрал из кассы. Имеются и другие причины их взаимных препирательств и подозрений, особенно со стороны Розенкранца. Но во многих вещах между ними царило согласие. Прежде всего – в отношении секретной книги приходов и расходов, которая в последнее время стала играть весьма значительную роль в следствии и о которой оба в один голос твердили, что ее вообще никогда не было. О ее существовании сообщил суду один член правления, выпущенный под залог на свободу. И вот из-за этой самой книги Рашула и Розенкранц, последний по причине своего трусливого коварства был скорее пассивен, ополчились против посаженного в ту же тюрьму по делу страхового общества человека, который их обоих обвиняет на следствии и копает им могилу.
Это бывший делопроизводитель страхового общества Мутавац. Рашула взял его на службу по рекомендации одного своего агента. Этот хилый, горбатый урод, с маленькой в форме морковки головой, с желтым изможденным лицом, сплющенным в вытянутый острый треугольник, обросший жидкой, спутанной, словно подвязанной и похожей на морковные корешки бороденкой, пришел, скорее приковылял к Рашуле сам не свой от страха и был так робок и застенчив, как будто пришел за милостыней, а не на службу. На первый взгляд он показался Рашуле абсолютным дураком, и он взял его к себе делопроизводителем, полагая, что Мутавац будет нести свою службу примерно так же, как глухонемой евнух при одалисках в гареме. По правде говоря, Мутавац никогда по-другому и не проявлял себя. Хотя, к удивлению Рашулы, обязанности свои исполнял добросовестно и пунктуально. Но в целом он полностью оправдал расчеты Рашулы: был всегда беспомощен и боязлив, никогда не осмеливался претендовать хотя бы на часть спекулятивных доходов, ни разу на него не пало подозрения, что он кому-то выдал секреты деятельности «Хорватской стражи», которые в силу обстоятельств не всегда можно было держать от него в тайне.