355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Август Цесарец » Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы » Текст книги (страница 2)
Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:37

Текст книги "Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы"


Автор книги: Август Цесарец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 47 страниц)

Такая переделка концовки романа, видимо, объяснялась теми изменениями, которые произошли в общественной ситуации в стране.

К 1934 году ширится Народный фронт, все чаще объединяются прогрессивные силы против профашистской политики правительственных кругов. Иными словами, возникает историческая возможность именно такой эволюции образа капитана Братича. Может быть, на такое изменение в поведении героя Цесарца натолкнул и роман Ольбрахта «Анна-пролетарка», немецкий перевод которого он прочел в 1930 году и почувствовал свое писательское родство с чешским прозаиком. Роман Ольбрахта завершается сценой рабочей демонстрации, в которой плечом к плечу идут его герои Тоник и Анна. Но если у Ольбрахта такая концовка обусловлена логикой внутреннего развития характеров героев, то у Цесарца такое завершение несет на себе налет заданности и скорее воспринимается как одно из искренних эмоциональных решений Братича, на выполнение которых у него не раз уже не оказывалось сил.

По природе своего писательского дарования Цесарец тяготел к толкованию, объяснению, прямому выявлению смысла, но не всегда находил необходимое равновесие между изображением и истолкованием. Символико-экспрессионистскую палитру первого романа здесь заменяет прямая публицистичность. Ее использование объясняется разными причинами. С одной стороны, чисто художественными – публицистическое начало активно использовалось тогда литературой, особенно революционной, для характеристики сложной политической ситуации, политических позиций персонажей, сути их идеологической борьбы. С другой стороны, эти причины лежат в сфере внелитературной и заключены в той роли, которую вынуждена была играть передовая художественная литература, становясь в условиях террора единственной трибуной открытого обращения к трудящимся.

Со второй половины 1929 года Коммунистическая партия Югославии переживает трудный период своей истории. Накануне монархофашистского переворота (1929) она поручает Цесарцу издание легальной газеты «Заштита човека» – официального органа югославского МОПРа, и он полностью отдает себя выполнению этого задания. Ему приходилось самому почти целиком заполнять всю газету: он писал статьи, переводил Гюго, Гашека, Лондона, собирал информацию о борьбе с реакцией в Югославии и других странах. После переворота газета была запрещена, а ее издатель и редактор арестован… за статьи, опубликованные в газете КПЮ «Борба» пять-шесть лет тому назад, в частности, за статью об Алии Алиягиче. В течение только 1928–1929 годов Цесарец арестовывался семь раз. Но и в этих труднейших условиях он продолжал создавать художественные произведения. В конце 20-х – начале 30-х годов писатель обращается к двум жанрам – к социально-психологической новелле из жизни бедняков и к жанру новеллы-легенды или фантастического рассказа, позволившему ему не только найти художественно оригинальные решения, но и поставить в эзоповой форме важнейшие вопросы, волновавшие общество, – проблему власти, восстания, путей борьбы с насилием. Первые впоследствии составили сборник «Новеллы» (1939), вторые – «Исход израильтян и другие легенды» (1938). Близкие проблемы ставятся им в последнем романе «Эмигранты», писавшемся на протяжении 20-х годов, а вышедшем лишь в конце 1933 года. Это произведение можно смело поставить в один ряд с произведениями европейской левой литературы, основанной на понимании слитности задач искусства и партийной деятельности и в то же время уже осознающей свою специфику как деятельности совершенно особого вида. Это романы Иллеша «Тиса горит» (1929), «Славянская песня» Вайскопфа (1929), «Улица Розенгоф» Бределя (1931), та же «Анна-пролетарка» Ольбрахта. Названных писателей роднит прежде всего поставленная задача – изобразить выступления пролетариата конца 10-х – начала 20-х годов. Всех их интересуют вопросы внутрипартийной работы, полемика с правыми социал-демократами и реформистами, дискуссии по вопросам организации рабочего движения, методов революционной борьбы. Словом, партийная жизнь, партийная борьба, характеры революционеров и их отношение к людям, являясь неотъемлемой частью жизни этих писателей, признаются ими важнейшей темой искусства и смело вводятся в художественное произведение.

Действие романа «Эмигранты» протекает в Праге в 1919 году, куда были вынуждены бежать югославские революционеры. В этом произведении особенно примечателен образ Илии Корена, героя, близкого писателю по своему душевному складу. Ему он доверяет свои размышления, сомнения, суждения по многим вопросам и, в частности, по одному из самых для него важных – как сочетать требования революционной борьбы и фантазию художника, интерес к социально-политическим причинам явления и одновременно к их интегральной сущности, к той тайне жизни, которую способно обнаружить только искусство, только художественное ее познание. Не раз ему самому, литератору и мечтателю, приходилось оставлять перо беллетриста и браться за дело политического публициста и редактора, не раз приходилось впрямую вводить в свои художественные произведения дорогие ему общественные идеи, так как для него были закрыты другие пути их воплощения. Понимал ли он, что это нарушало художественную цельность его произведений. По всей видимости, понимал. Он шел на это сознательно, ибо главным для него, говоря словами его героя, было «по-настоящему участвовать в жизни и делать все, чтобы ее изменить, даже, я бы сказал, жертвуя собой!».

Цесарец разделял идеалы и заблуждения своего времени, но вместе с тем он шире и глубже, чем в чем-то похожие на другого героя его «Эмигрантов» – революционного фанатика Булюза – молодые левые писатели Югославии, видел сущность искусства, немыслимого для него без вдохновения, фантазии, утопии, без превращения «повседневной действительности в преображенное талантом художника». Немыслимо оно для него и без доброты, любви к людям, сочувствия к их страданиям и горю.

В начале 30-х годов возможности работы, да и просто жизни в Югославии для самого Цесарца все больше сужались. Один из руководителей КПЮ Горкич писал в 1932 году сотруднику Коминтерна: «Посмотри, есть ли какие-нибудь возможности отправить Августа Цесарца наверх (т. е. в Советский Союз. – Г. И.).Он там, внизу, погибает, и его необходимо спасти и в политическом и в материальном смысле. А кроме того, он сейчас там не может многого сделать, так как его ужасно боятся и постоянно за ним следят». Цесарец вынужден был уехать в эмиграцию. С 1934 по 1937 год он живет в нашей стране, затем – во Франции, Испании, вновь во Франции. Лишь осенью 1938 года ему удается вернуться на родину, где его опять ждали арест и тюрьма. Когда Цесарец был в Советском Союзе, между ним и Гослитом велись переговоры об издании на русском языке романа «Золотой юноша и его жертвы», готовился перевод – об этом писатель сообщал в письмах к родным. Почему сорвалось издание, неизвестно. Можно предположить, что сама ситуация в Коминтерне, с которым был тесно связан Цесарец, трагическая судьба руководства Коммунистической партии Югославии в 1937–1938 годах и отъезд самого писателя в Испанию не способствовали ее выходу в свет.

Вернувшись домой, Цесарец сразу начинает работать над пьесой, посвященной борцу за национальное освобождение в XVIII веке Евгению Кватернику, издает в Канаде путевые очерки о Советском Союзе – «Сегодняшняя Россия (На Волге и Урале. На Украине. У малых советских народов)», переводит «Легенду о Тиле Уленшпигеле» де Костера, а главное – пишет множество статей, преимущественно общественно-политического и исторического характера.

В письме Горкича было верно подмечено, что влияние Цесарца в Югославии было очень велико и что поэтому его боялись политические противники, боялись его пера. Этот мягкий, добрый и деликатный в отношениях с людьми человек был также известен твердостью, мужеством и упорством в отстаивании своих убеждений. Он был арестован вскоре после оккупации Загреба немцами, в апреле 1941 года. Вместе с группой товарищей Цесарец совершил побег из лагеря Керестинец, но побег был плохо подготовлен и окончился трагически. Его участники были схвачены и расстреляны.

Имя югославского писателя Августа Цесарца стало легендой. Оно, – как писал соратник писателя Веселии Маслеша, погибший при Сутеске в 1943 году, – «стало программой целого поколения, его книги – школой, его борьба – идеалом».

Г. Ильина

Императорское королевство
Роман о нас, какими мы были
(Перевод Ю. Брагина)

От рассвета до утра

Тогда, в 1912 году, императорским королевством управлял опекун {1} , и выстрел террориста, пытавшегося его убить, сверкнул как молния во тьме {2} , а чуть позже, в октябре, тишину королевства разорвал грохот балканских пушек {3} . В позднюю пору той осени, ночью, точнее перед самым рассветом тишину загребской следственной тюрьмы нарушили глухие удары и лихорадочный стук в дверь одиночной камеры на третьем этаже.

Еще минуту назад на балконе соседнего дома трещала канарейка, вопила кошка, потом как будто что-то упало, послышался шум, и тотчас же наступила тишина; и кошка и канарейка замолкли. Только из камеры доносился отчаянный вопль:

– Помогите-е-е!

Все камеры заперты и безмолвны, как гробницы, но одна дверь все-таки открывается. На пороге появляется человек, высокий, с осыпанной сединою головой, плоский, как лопата пекаря.

– Тихо, ребята! Кто опять дебоширит? – спросонок кричит он в коридоре. – А, это ты, благородный Петкович, христопродавец эдакий, снова тебе черти не дают покоя!

Сердится старый надзиратель Бурмут. Как все старые надзиратели, он раздражителен и легко выходит из себя. Впрочем, злится он главным образом для виду, для него покричать – душу отвести. Завершается сороковой год его службы, начавшейся в жандармерии на границе, и вся его жизнь уже многие годы проходит между тюрьмой и домом где-то на Лашчине. Однако зачастую он остается здесь и во внеслужебное время, потому что имеет обыкновение ссориться с женой против своей воли. Так было и вчера. В сквернейшем по этой причине настроении, несмотря на добрый глоток вина, он улегся спать и вот сейчас, раздраженный, подбежал к камере, смотрит в глазок и рычит, из глотки вырываются рокочущие, хриплые звуки, как будто там застряли гвозди, и он мучается, силясь их изрыгнуть.

– Кхрра, чего тебе?

– Пустите меня! Они снова здесь! Смертный приговор пишут! Виселицу ставят! Внизу, под окном!

– Черти тебе приговор пишут! Ложись и спи! Почему другие могут вести себя спокойно? Tas hajst [2]2
  То есть (искаж. нем.).


[Закрыть]
 – пункт десятый!

На десятый пункт правил внутреннего распорядка, запрещающий заключенным петь, кричать и свистеть, старый пограничник ссылался всегда, и в его сокращенном переводе этот пункт гласил: закрой рот и молчи! На сей раз излюбленная угроза не возымела действия.

– Во имя Его Величества, пустите меня! Я невиновен! Я просил о помиловании, а там пишут смертный приговор.

Бурмут подошел к первому окну в коридоре. Напротив в Судебной палате находится канцелярия государственного прокурора, окна освещены, быстро, неутомимо кто-то стучит там на пишущей машинке. Он видит – это заместитель прокурора; наконец тот встал. Бурмут показал ему знаками, что происходит, и вернулся к камере.

– Эй, ты, перестань дубасить! Черт их знает, что они там пишут, но о тебе и не думают, это точно! А теперь вот и писать перестали.

Он в нерешительности стоит перед дверью: открывать или не открывать? Видно, совсем спятил парень. Что, если рявкнуть как следует и заткнуть ему глотку? Но Петкович вдруг умолк сам. Умолк? Лежит на койке, зарывшись головой в подушку, и рыдает тягостно и жутко.

– Чтоб ты пропал! – заворчал Бурмут, медленно возвращаясь в свою камеру. Не успел он сесть на койку, как с другой стороны послышался жалобный стон, обыкновенный – женский: ой-ой-ой!

Бурмут даже не шелохнулся. Знает, это на втором этаже стонет беременная воровка, у которой уже с вечера начались схватки. Если доктор не хочет ее отправлять в больницу, то чем же он может ей помочь? Как, впрочем, и этому рехнувшемуся Петковичу! Не такой уж он сумасшедший! Ведь в самом деле, могли поставить виселицу, правда, не для него, но император добрый, помиловал террориста, что стрелял в королевского комиссара! {4} Помиловал, всех он, старый добряк, прощает! Вот как тех государственных преступников, а их пятьдесят три, черт бы их побрал! Бурмут сунулся под койку за бутылкой, но бутылка пуста. Пятьдесят три виселицы, говорит прокурор, а император: ни одной! Неплохо прежде жилось, в бутылках всегда было полнехонько! Государственные преступники нежатся на своих перинах, камеры в салоны превратили, веселятся напропалую, всегда у них всего вдоволь, как в тот день, когда во дворе тюрьмы жарили на вертеле молочного поросенка и выжрали бочонок вина, и у всех сербские трехцветные ленточки в петличках. Коло танцевали, а двое из них даже отправились гулять на Кожарскую улицу, чтобы и там отметить крестную славу! Золотые были денечки, не то что теперь, когда имеешь дело с этими ворюгами! Встречаются и среди них богатые, а чаевые капают, как вода из свернутого водопроводного крана. Когда ему, скажите на милость, этот Петкович что-нибудь дал? На свободе – всем все, а ему здесь – шиш. Но есть тут и другие – те, из страхового общества. Вот посмотрим, как они поведут себя сегодня? Да, сегодня – полночь, пожалуй, уж миновала?

Сегодня у старого Бурмута день рождения, шестидесятый по счету, и несколько дней подряд вбивает он это в голову каждому, у кого, по его сведениям, водятся денежки – в первую очередь писарям, «интеллигенции». Как-то они себя покажут? А вдруг просто поздравят? К дьяволу их поздравления, ох, и задаст он им тогда перца, заставит вкалывать на разных работах! Деньжат бы раздобыть, вчера вечером он изрядно перебрал, поэтому на него и накинулась старуха. Разве что деньжата могли бы ее утихомирить. Ну как он покажется дома, если нечем задобрить старуху? А не заявись домой, не пропустит ли он возможность опрокинуть парочку за счет сыновей, которые придут его поздравить, в первую голову тот, старший, что служит в полиции? Ну, ну, пусть эти писари попробуют забыть, какой сегодня день, покажет он им тогда, – заранее злится старый Бурмут. Мысли его путаются, снова возвращаются к Петковичу и замирают в каком-то сонном оцепенении; ему кажется, что Петкович больше не буйствует и наверняка не плачет, спит, должно быть. Почему он все-таки плакал? Бурмут зевает, ложится, погружается в сон.

Тюрьма – точно древнее заброшенное строение, в нем царствует мертвая тишина. Только на ближайшей железнодорожной станции запричитал гудок паровоза и разнесся по тюрьме, точно зловещий вопль совы. В своей камере, одетый, склонившись над столом, заваленным книгами, сидит неподвижно Петкович и не отрываясь смотрит на дверь. Какое-то плоское страшилище с прищуренным глазом пялится на него, сверлит мерцающим взглядом. Это Бурмут не закрыл глазок в двери, и через его узкий прищур крадется в камеру из коридора проблеск света и гипнотизирует Петковича. Он не шелохнется, смотрит остолбенело. Как зачарованный.

Вся тюрьма была окутана мраком ночи, словно смертное ложе черным сукном. А сейчас бледнеет это сукно, бледнеет на солнце. День где-то далеко красным неводом вытащил из черных глубин солнечный мяч и медленно поднимает его вверх. Одна-единственная лампа в коридоре окружена лучистым ореолом, она, как белый паук, сплела свою светящуюся паутину и тускло мерцает в ней, устало и дремотно. Оглашаемый возгласами часовых, ожил тюремный двор. В камерах заключенные уже встали, они умываются, приводят себя в порядок. Только в одной камере люди еще валяются на койках, зная, что Бурмут откроет их последними. Смеются, потешаются, готовят сюрприз для Бурмута: Katzenmusik, s is kolossal! [3]3
  кошачий концерт, это грандиозно! (искаж. нем.)


[Закрыть]

В городе перезваниваются утренние колокола, и где-то в тюремном дворе резко и грубо звякнул колокол. Бурмут мгновенно проснулся, утер лицо мокрым полотенцем, сгреб ключи, вышел в коридор и гаркнул свою обычную побудку:

– Ребятки, ауф! [4]4
  встать! (нем.)


[Закрыть]
Парашу выноси! Фруштука [5]5
  Завтрак (искаж. нем.).


[Закрыть]
себе заслужи! Ауф, ребятки!

Он идет от двери к двери и все подряд отпирает. Раскрываются черные плиты на гробницах. Расползаются по коридору серые, бледные фигуры стриженых заключенных. Множество ног глухо шаркают по красножелтым каменным плитам, и возгласы, отрывистые, неясные, разносятся вокруг, как будто люди тщетно гонят друг друга куда-то, куда невозможно дойти. Кто тащит парашу, кто метлу, и все заняты делом или, по крайней мере, делают вид, что заняты. Громче всех орет и гремит ключами Бурмут, и не удивительно – у одного заключенного выскользнула из рук параша, вонючая жижа разлилась по коридору.

– Кхрраа! Тоже мне, а еще благородный называется!

Благородный Петкович – а это был он, – смеясь, смотрит ему прямо в глаза. Он рослый, крепко скроен, на залившемся краской лице сверкают глаза, зрачки горят, словно капли раскаленной смолы. Одет он в арестантскую одежду, серую, измятую, на ногах тяжелые, неуклюжие тюремные башмаки.

Смотрит он, стало быть, Бурмуту в глаза, ничего не говорит и только раскатисто смеется. Кажется Бурмуту, что это не тот человек, который ночью дубасил в дверь, страшился смертного приговора, виселицы и рыдал. Какой-то он другой сейчас. Но что ему до этого, какой есть, главное, чтобы кто-то вычистил коридор.

Взгляд Бурмута остановился на парнишке, который вертелся между сгрудившимися заключенными и что-то тайком прятал в карман. Грош, так его все зовут, потому что, напившись пьяным, он на дороге, недалеко от своего села, убил возвращавшегося с ярмарки птичника и забрал у него грош – все, что у того нашлось. Парню всего пятнадцать, и на столько же лет тюрьмы он был осужден, а поскольку приговор уже вступил в силу, через день-другой его отправят в настоящую тюрьму. Его камера находится в другом конце коридора, сюда он приплелся, чтобы выпросить у земляка табаку. И как раз засовывал его в карман, когда Бурмут ударил его ключами, – парнишка скрючился, оскалился, неестественно дико вскрикнул и хотел было кинуться к метле.

– Зачем вы его бьете? Вы не смеете никого бить! – оборвал смех Петкович и побледнел от волнения. – Я разлил, я и вытру!

– Вот я тебя ключами-то вытру! Сколько раз повторять – незачем тебе самому браться за это дело! Ты ведь у нас настоящий аристократ. А вы, шпана, что здесь собрались и скалите зубы? Марш отсюда, гады! Фруштук зарабатывать!

И Бурмут разгоняет заключенных, злится на тех, что пылят своими метлами. А Петкович берет метлу и тряпку из рук Гроша и принимается за уборку. Он склоняется над плитами пола, улыбается и, словно увлекшись приятным занятием, весело напевает. Кажется, что после окончания этой работы его ждет что-то необыкновенное.

– Может, вам хоть камеру подмести? – предлагает Грош.

– Не надо, здесь господ нет. Ступай лучше, возьми себе хлеба со стола, хо-хо-хо!

Грош бежит в камеру и потом, зажав в руке хлеб, стремительно пробегает мимо Бурмута. А Бурмут его и не замечает. В деревянной бадье кашевары притащили баланду и в сопровождении Бурмута ходят от двери к двери. Миновали канцелярию. Это первая дверь при входе в коридор. Рядом с канцелярией камера писарей, здесь Бурмут остановился, а кашеваров отправил дальше делить баланду; писарям она не нужна, потому что еду они получают с воли. Раньше, чем обычно, открыл он сегодня их камеру. Вставил, как полагается, ключ в замочную скважину, а внутри за дверью раздался топот, стук, звяканье, словно вся камера перевернулась вверх дном. Лязгает жестяное ведро, бухает стул по столу, слышны лай и мяуканье, и вот в этот невообразимый бедлам ворвался Бурмут и, как дирижер, принялся размахивать ключами.

– Подонки! Вы не дома! Здесь судебное учреждение! Тише!

Писари бросают свои инструменты и атакуют Бурмута со всех сторон. Какой-то хромой пробивается к нему, хочет всех опередить.

– Ich gratuliere [6]6
  Поздравляю (нем.).


[Закрыть]
, папа, поздравляем, поздравляем!

Бурмут готов взбеситься.

– С чем поздравляете? Что сегодня? К чертям ваши поздравления, – он смотрит на их руки. – Katzenmusik, tas hajst – пункт десятый, а не Katzenmusik! День рождения, хорош день рождения с вами, ворюгами!

А из угла, выжидавший поначалу, крадется к нему сзади жалкий человечек, бледный, с морщинистыми, впалыми щеками, горбатый. Испуганно ждет, когда Бурмут обратит на него внимание, и судорожно стискивает в руках пузатую бутылку.

– Па-почка, поздр… – бормочет он дрожащим голосом. Бурмут резко оборачивается и, как кобчик цыпленка, вырывает у него бытылку.

– Откуда это у тебя и зачем, подонок ты эдакий? – Он изучает бутылку на свет, и все писари, усмехаясь, косят на нее глазами. Только один, толстый, с маленькими глазками, язвительно смотрит на горбуна:

– Не дайте, папашка, себя обмануть. Это вода!

– Подавай ты мне такую воду каждый день! – отпарировал Бурмут и опять повернулся к горбуну. – Слышишь, тебе это не положено иметь! – Он хочет перед заключенными, заглядывавшими из коридора в камеру, представить дело так, будто это не взятка, а подлежащий реквизиции продукт, который он имеет право отобрать. – Если тебе доктор разрешит – верну.

– Это вам пап… на д-день р-рождения, – заикается горбун, но Бурмут подскакивает к нему и хватает за горло.

– Какой день рождения! Ты, дубина горбатая!

Он стиснул его так, что глаза у горбуна вылезли из орбит как у повешенного. Стремительно метнувшись к толпившимся в коридоре заключенным, Бурмут оттолкнул его, горбун закачался и стукнулся головой о стену; от растерянности Бурмут выпучил глаза, а писари громко рассмеялись.

– Подонки! Гхррааа! Чего ржете? По камерам! – Бурмут замахал ключами над головами заключенных.

Как раз в эту минуту возвращались кашевары с баландой, и один из писарей, высокий, желтолицый, протянул в их сторону миску. Он склонил голову, и в шее у него что-то заскрипело.

– Папочка, я сегодня в общей столовой. Не забудьте!

– Снова за свое, ворюга! В господина играешь! Дайте-ка этому обжоре тюремной баланды! Пусть жиреет, подонок!

– Истратил Ликотич деньги на французский бренди, – смеется кто-то из писарей, но Бурмут не слушает, потому что на другом конце коридора расшумелись заключенные. Он кидается к ним, старается перекричать, запирает в камеры. Он запер бы и Петковича, но того в камере не оказалось. Где же он? Наверное, во дворе. А здорово он все почистил! Заставлю и в другой раз.

– Hausarbeiter! [7]7
  Здесь: дежурный (нем.).


[Закрыть]

Из угла, где водопровод, вышел сутулый, заросший щетиной человек: он никак не может взять в толк, как бы ему помыться. Препираются они друг с другом, а тут вдруг из того же закутка появляется Петкович с парашей, пузатой, выкрашенной голубой краской. Несет ее довольный, улыбающийся и даже торжественный. А прислонившийся к подоконнику возле камеры писарей бледный молодой человек спрашивает его:

– До каких пор вы, господин Петкович, будете в Хорватии таскать парашу?

Петкович странно посмотрел на него и еще более странно усмехнулся.

– До тех пор, пока в Хорватии будет параша в правительстве.

– Или правительство в параше… – он не закончил, Петкович перебил его.

– Нет правительства, которое не могло бы быть лучше, а лучше всего, когда нет никакого правительства.

Петкович входит в свою камеру. А молодой человек, шагнув за ним, останавливается, потом подходит к другому окну и рассматривает тюремный двор, черный, с зелеными разводами плесени.

Бурмут тем временем вернулся и в этой части коридора запер заключенных в камерах.

– Ну что, бомбометатель Юришич, – обращается он к нему, – в камеру пойдешь?

– Нет, во двор, только книгу возьму.

– Книгу! Так уж ли тебе помогли книги, если ты в тюрьму попал! Бомба тебе нужна, несчастному.

Юришич отправился за книгой, а Бурмут тут же забыл про него и снова побрел к камере писарей. Естественно, господа писари – ему осталось только убедиться в этом – уже смылись во двор.

Но скоро он их загонит в канцелярию на работу – поздравит их получше, чем они его. Бурмут заглядывает в камеру, потому что примечает там на краю стола какой-то белый сверток.

– Папашка…

– А ты, Рашула, еще тут, подонок, – шипит Бурмут на человека, который, вытирая руки полотенцем, появился из-за дверей.

– Опять дела были сегодня ночью, не так ли, папашка? Что еще стряслось с Петковичем?

– К чертям этого Петковича, – разочаровался Бурмут, он ожидал услышать от Рашулы совсем иное. – Ты лучше меня знаешь – сумасшедший он, вот и все.

– Вы думаете – сумасшедший? Да он просто симулирует! Хочет выбраться из тюрьмы.

Мрачно смотрит на него Бурмут. Неужели этот Рашула, толстосум, обманувший столько бедняков, не способен сегодня, в день рождения папашки, решительно ни о чем другом говорить, кроме как о Петковиче?

– И вчера ты так говорил, а с Петковичем все хуже. Подонок! Все вы подонки. Видишь, умотали уже, думают, я буду писать вместо них. Все наверх, назад, давай, давай! Скажи им, пусть поторапливаются.

Не на шутку рассердившись, Бурмут отходит от двери, он сам позовет писарей на работу, а на порог за ним выскакивает Рашула, как будто и он хочет выйти, но видно, что намерение у него другое, он решил затащить Бурмута назад в камеру.

– Папашка, папашка! – и тотчас же замолчал, потому что к ним с книгой под мышкой, мрачно меряя Рашулу взглядом, словно что-то услышал, приближался Юришич.

– Что еще? – не обращая внимания на Юришича, Бурмут затолкал его обратно в камеру и вошел сам.

За плотно закрытой дверью слышен невнятный шепот, Бурмут как будто чему-то противится. Юришич встал чуть в стороне, снова у окна, думает о Петковиче и смотрит во двор. Слышал он, как кричал ночью Петкович, слышал и утром, не разобрал, что, но наверняка, как и вчера, боится виселицы! Смерть, которая витала над кем-то другим, он, охваченный безумными идеями, стал воспринимать, судя по всему, как свою собственную. Но что тогда означает тот ясный ответ, который он только что дал ему? Только минута просветления, и ничего больше?

В нервном напряжении, с нахлынувшими сомнениями и тоской решительно зашагал он по коридору, но не во двор, а по направлению к камере Петковича.

Юришич готовился стать учителем, хоть учение его началось так, как обычно начинается у бедных крестьянских детей: его определили в монастырский приют. Хотели, чтобы из него получился божий человек, но вовремя обнаружилось, что его желания и способности сугубо земные. Взбаламутил он половину приюта, и был за это изгнан. Тогда его взяли на содержание две его сестры, модистки, он поступил в учительскую школу, но закончить ее не успел, потому что как раз перед выпускными экзаменами попал в тюрьму.

Он принадлежал к тому типу студентов, которые созревают быстро, и школьная скамья не мешала ему расширить свой кругозор с помощью чтения и жизненного опыта. Темперамент привнес свое, и Юришич довольно рано с головой окунулся в жизнь, какая была возможна для бедного, но интеллигентного студента: само собой разумеется, он напропалую ухаживал за девушками, но гораздо важнее, что свои убеждения, преимущественно политические, он решительно защищал в студенческой среде. Общественная жизнь Хорватии тогда все глубже скатывалась в состояние политической лихорадки, а мораль стремительно падала до скандального уровня. Жажда борьбы и ожесточенность Юришича, как и всех студентов его толка, возрастали. Несчастье заключалось лишь в том, что наряду с сознанием необходимости борьбы все очевиднее проявлялась слабость боевых рядов не только среди народа и его политических партий, но и среди студенческой молодежи, игравшей в ту пору роль авангарда. Все ее прошлые начинания лежали в развалинах. Юришич в своем ожесточении и стремлении к победе должен был повседневно видеть, как все вокруг него уже заранее, без борьбы обречено на поражение. Время, как нарочно, было такое, что могло обескуражить даже самых восторженных. Это, возможно, случилось бы впоследствии и с Юришичем, если бы в тот же самый год не произошла забастовка учащихся. Конечно, Юришич ринулся бастовать со свойственной ему одержимостью. Своим поведением он бросил вызов профессорам и в результате до окончания школы и получения диплома вынужден был отправиться в провинцию. Здесь его застала весть о состоявшемся покушении. Он ликовал, но не было бы причин для ареста, не выдай он себя в одном письме, из которого полиция, случайно его перехватив, узнала, что и он замешан в покушении, хотя бы лишь потому, что знал о нем заранее. Но Юришич, без сомнения, выкрутился бы из этой неприятной истории, если бы не возмутил судей тем, что на суде назвал тюрьму чистилищем, которое только очищает людей для еще более решительной борьбы. Таким образом, судьи признали его опасным и осудили. Все его товарищи, однако, еще вчера были отправлены в главную тюрьму, а он, поскольку срок ему дали небольшой, остался здесь, в следственной тюрьме. Остался один, один среди людей главным образом чужих и отвратительных. Необходимо еще отметить: пока Юришич был на свободе, его натура распространялась вширь, словно славонская равнина, залитая вешней водой, дарующей плодородие, но не глубокой; здесь же, в тюрьме, после долгого наблюдения за одними и теми же людьми и размышлений в одиночестве она как-то сузилась, но зато приобрела способность проникать в души людей, сорвавшихся в бездну, или по крайней мере нашла в этом для себя своеобразное занятие или призвание. Среди немногих, кто оставался ему еще близким, был Петкович. Но не суждено ли и ему уйти?

В этом и заключалась его тоска, когда он шел к Петковичу в камеру.

По воле своего отца, потомственного загорского дворянина, владельца богатых сливовых садов, благородный Марко Петкович должен был стать офицером» Но ему претила дисциплина, и, кроме того, он был совершенно неспособен командовать другими. Он оставил кадетскую школу. Когда же после смерти отца и раздела с сестрой Еленой он остался один в родовом имении, стало совершенно очевидно, что он не умеет управлять даже самим собой. Неспокойный, всегда в движении, охваченный неведомой страстью к путешествиям, он своей вечной восторженностью, веселым нравом и благодушием производил на всех впечатление счастливого человека. Но что это было за счастье, если постоянно казалось, что вся его жизнь лишь бегство от самого себя? Разве счастливые люди бегут от себя, или именно поэтому они счастливы? Впрочем, его бегство от самого себя можно было бы назвать бегством к людям. Среди людей, даже совершенно ему чуждых, Петкович чувствовал себя в своей тарелке. Но никогда его связи с людьми не были глубокими и сердечными. У этого общительного человека не было друзей, он был глубоко одинок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю