Текст книги "Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы"
Автор книги: Август Цесарец
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц)
От полудня до вечера
Время давно перевалило за полдень. В своей камере, даже не притронувшись к обеду, который принес дежурный, Петкович пишет императору прошение о помиловании, его все еще преследуют тайный шепот, страх и надежды. Он прервался только на минуту, когда в коридоре послышались шаги и где-то поблизости звякнул в замочной скважине ключ. Это охранник привел из карцера Дроба и удалился. Петкович продолжает писать. И снова все тихо. Только Дроб в камере клянет все и ругается, потом закатывает пощечину цыгану, что в обед клянчил картофелину, а пощечиной он наградил его за то, что тот съел его обед. Вот так он набьет морду и Рашуле, на поверке пожалуется начальнику тюрьмы, в газету сообщит; грозится и бахвалится, что перед заключенными восстановит свой престиж, подорванный незаконной отсидкой в карцере.
В камере, примыкавшей к камере писарей, беспокойно ворочается на тюфяке Феркович. Он еще пуще разозлился на суд и на жену, а больше всего на доктора, который, как он узнал от дежурного – разносчика всех новостей в тюрьме – собирается после обеда оперировать его жену. И не где-нибудь, а именно здесь! Что у них, больниц нет, что ли? Но какое ему до этого дело! И без того он ни с ней, ни с ребенком долгодолго, а может, никогда не увидится.
В той же камере пятнадцатилетний Грош с раскрытым ртом жадно ловит каждое слово старого рыжеволосого каторжника, прошедшего школу в Лепоглаве. За убийства этого старичка ждет смертная казнь, но вот сейчас в полученной от Мачека газете он прочитал, что император тяжело болен, и эта новость приводит каторжника в восторг:
– Если император умрет – лафа нам, уголовникам. Будет амнистия. Скостит тебе император годок-другой, глядишь – и сроку конец в этой проклятой Лепоглаве.
– Что такое амнистия? – недоумевает парнишка.
– Помилование, дубина ты стоеросовая! Всегда для нас, воров, лафа, когда в императорском доме происходит что-то радостное, например, если кто-то родится, но не как здесь, – смеется каторжник, а Феркович бросает в его сторону злобные взгляды.
– Но сейчас он вроде бы умирает? – возражает Грош.
– Болван! Умирает, да это и есть то, что надо! Смерть императора – жизнь каторжанам!
И Юришич в этой же камере. Еще утром ему стало известно, что Петкович хотел раздобыть бумагу, определенно, сейчас пишет прошение императору. А здесь даже воры говорят об амнистии. Какая амнистия может помочь Петковичу? Где найдется такой Его Величество, который мог бы амнистировать мозг и спасти его от ужаса и безумия?
Утром он говорил о себе, как о ком-то другом, который мог бы быть лучше, если окажется на свободе и в здоровой среде. Может, в этом Будущем Лучшем он предчувствовал своего спасителя? Действительно, разве бы оказался он в такой пропасти, если бы жизнь вокруг него была прямой и без зигзагов, которые стали правилом? Если бы его взор мог наслаждаться лучезарным видом свободного народа, над которым нет никаких опекунов? А не так, как сейчас, когда перед тобой страна, весь народ которой стоит на коленях у далекого трона, висит распятый, живет в состоянии депрессии и вопиет об амнистии!
Все императорское королевство как одинокое, затерянное село в ночи. Все огни погашены, на дорогах непролазная грязь, триумфальная колесница разбита и застряла, повсюду наводящий ужас предсмертный хрип жертвы, чувствующей свою вину. И все же, там, вдали, словно красное сердце ночи, мерцает огонек! Вперед, рыцари свободы и справедливости! К свету! А этот красный свет – красная лампа полиции и тюрьмы. И снова всюду мрак. Мрак, как темное предчувствие пожара. Запахло паленым. Вспыхнет пожар. О, какой это будет пожар, если поднимется весь народ, и все, как Тончек, станут факельщиками?! Но сгорят ли в нем все призраки? Призраки, эти коронованные особы, помазанники божьи, перед которыми падают ниц рабы, как в мифические времена, когда такие призраки были полубогами и самими богами. Как в мифические времена, народ терпит унижения от призраков из императорского дворца, в котором уже младенец с дудочкой получает чин полковника, а следовательно, и целый полк под свою команду; народ унижен до положения верного и ненадежного вора, он – каторжник в темнице государства. Но в стремительном воспарении своего ума человечество уже давно отошло от мифа! Отошло, но повсюду этот головокружительный взлет был столь высок, что он не смог проникнуть в толщу народных масс. Он только коснулся их, как птица крылом, но в душу народную не проник! Тем более в императорском королевстве источники света не могли, боялись спуститься к земле, видя в этом, как в низко летящей ласточке, предвестие бури. Но и высоко они не поднимались. И не засияли сами, как не засияла душа народа, погрязшая во тьме варварства. Факельщики и мрак были одинаково темны. Всюду безумие или мошенничество и глупость, которые сожрали разум, и разума нет. Нет разума! Ибо разум отверг бы эту святыню над святынями – императора и трон, отверг бы эту амнистию, которая всегда есть не что иное, как амнистия императорских янычар, и любую амнистию, исходящую от других, а не полученную своими усилиями, воспринял бы как оскорбление! Первый же проблеск разума стал бы и первым знаком избавления от депрессии. Ибо народ, связывающий свою судьбу с троном, всегда будет жить в депрессии. Выход из нее возможен только при условии, если он возьмет свою судьбу в свои руки, сам станет своей судьбой, каждый человек будет Величеством – Его Величество Народ!
Измученный и бледный, озирается Юришич и видит вокруг себя людей измученных и бледных, стены белеют, как полотно, как бледное страдальческое лицо. Здесь, впрочем, всюду мрак. Чернота.
А свет все-таки есть, есть! Пока он здесь вопиет о пожаре, пожар уже полыхает там, на Балканах. Под крепостными стенами Дринополья и Скопле горят призраки второй Византии – турецкой империи. {23} Но точно ли, что там только рыцари, которые парализуют одну империю, чтобы потом обрушиться на второй Рим – австрийскую империю? Разгорелся пожар, но кто из пламени выходит невредимым? Сейчас время прилива, но чьи это огромные ладьи? Защищаемые маленькими суденышками, которые тонут, они неуязвимо рассекают волны или, укрывшись в безопасной бухте, спокойно подстерегают добычу, как пиратские корабли. Но это такой прилив, который в конечном счете благоприятствует только пиратам, которые сразу после битвы, как мародеры, выводят свои корабли на захват добычи и грабеж. А нужен прилив, который вынесет пиратские корабли на мелководье, чтобы негодяи сели на мель, одинокие, осужденные на погибель. Иначе и быть не может, если народ, который там, на гребне прилива, и народ, захваченный отливом, поднимутся вместе, чтобы стать судьей над негодяями. Где все это? Как будто в тумане оказался Юришич, в эту минуту ему видится только один выход: не будь он сейчас в этих тюремных стенах, он пошел бы добровольцем туда, на Балканы. Это представляется ему как личное очищение от всех мерзостей этой тюрьмы.
Напряженный и трепещущий, как тетива лука, он вскочил и вскарабкался на подоконник. Протиснул голову между прутьями решетки. Перед ним теснятся крыши домов, темные, как свернувшаяся кровь. И башни соборов застыли, как вздернутые морды живых городских зверей. Раскинулась паутина телефонных проводов. Кто знает, какие разговоры текут сейчас по этим проводам, злонамеренные или вдохновенные? Весь город со своим хребтом и ребрами раскинулся перед ним. И маленький колокол позванивает на кафедральном соборе, словно его колокольня несет городу последнее причастие. Юришич крепко зажмурился. Он вдруг представил себя бегущим, как лунатик, по этим крышам над городом. Он ходит и зовет на помощь, но никто не отзывается.
Никто? Из соседней камеры писарей до него донеслись крики, грохот, сдавленный хрип.
Железные прутья, словно ножи, врезались в лоб. Прижавшись всем телом к решетке, Юришич неистово кричит:
– Негодяи, негодяи! Что вы делаете?
В комнате писарей все уже легли, задремали, уснули или, по крайней мере, как Розенкранц в страхе перед издевками Рашулы, лишь притворялись, что спят.
Только Мутавац все еще сидит на параше, но теперь без крышки. Каждую минуту ему кажется, что он слышит приближающиеся шаги в коридоре. Он с напряжением вслушивается. Тщетно. Нет его обеда, нет, следовательно, и его жены. На свободе ли она? Тогда почему не пришла? Ей еще не время ложиться спать. Но сейчас по коридору и вправду кто-то идет – шаги, голоса, звяканье замка. Мутавац прильнул к дверям. Ах, нет. Это там, в углу, кричат что-то о карцере. И опять ничего. Он молчком вернулся назад.
– Мутавац, – зажав нос, глухо прорычал Рашула. – Закройте парашу! – И в ту же минуту он стремительно, точно кошка, вскочил с койки, наклонился и выхватил что-то из-под ног Мутавца, внимательно рассмотрел и торжественно поднял над его головой. – А что это, Мутавац?
– Картинка! – крикнул Мутавац отчетливым, почти металлическим голосом и просиял. Словно немой от сильной радости вдруг обрел голос, звонкий, как серебро. Он потянулся вверх, но Рашула увернулся, и голос у Мутавца опять сделался глухим, задрожал и вовсе сошел на нет.
– От… от… от…
– Открытка с богородицей, думаешь? – дико рассмеялся Рашула. – Нет, это, это… – он не закончил. Скомкав бумажку, он оттолкнул Мутавца, заехав пятерней прямо в глаза.
Мутавац, ничего не видя перед собой, сцепился с ним, как безумный, оглашая камеру чудовищным хрипом. Это картинка – а что другое могло быть? Ведь это, может быть, все, что ему осталось от Ольги. А потерял он ее на дровах – вот все, что можно было разобрать из его хрипения.
– Что такое? – первым проснулся Мачек, а за ним и все остальные.
– Мутавац рехнулся! – захохотал Рашула, засунув бумажку в карман, и, только предвидя возмущение Майдака, отказался от намерения втолкнуть Мутавца в парашу.
– Кар-кар-кар… – давится Мутавац, сцепив руки. Ему уже ясно, что это не картинка, а какая-то записка, не та ли, что ему, по утверждению Рашулы, сунула Ольга? Может быть, под жилет или ремень брюк, и сейчас она выпала. – За-за-за…
– Вы что там у него отобрали? – смеется Мачек.
– Что мне у него брать? Просто он заснул на параше, все это ему приснилось.
– Мне-е-е, – опять тянется к нему Мутавац и умоляет его взглядом, словно с этой мольбой падает перед ним на колени. В него внезапно вселился страх, как бы Рашула не выдал его, не заявил об этой записке. Боже мой, если Ольга, к счастью, еще на свободе, она никогда больше не получит разрешения на свидание с ним! Он застыл на середине комнаты, в одежде нараспашку, грязный, полуобнаженный, косматый и ужасный, как скелет, как сама смерть, уродливо прикрытая человеческими тряпками. Майдак приводит ему в порядок одежду, и только сейчас Мутавац замечает, на что он похож. Он отталкивает Майдака и пробует сам одеться.
– Вы отняли у него, не лгите, верните ему! – упрямо повторяет Майдак Рашуле. Еще во дворе он позавидовал Мутавцу, что Петкович обратил на него внимание. Теперь же он пришел к выводу, что сам он тоже должен быть внимательнее к Мутавцу; это, должно быть, еще один способ обратить на себя благодать чистого духа Петковича. Как раньше, когда он вел обессилевшего Мутавца в тюремный корпус, так и сейчас он придает себе таинственность. Кроме того, подзадоренный криками Юришича из соседней камеры, он и сам закричал: – Это позор, стыдитесь, вы нелюдь! Верните ему картинку!
– Картинку? – Рашула оттолкнул его от себя. – Здесь кое-что другое! – оскалился он и, вытащив из кармана записку, развернул ее перед всеми и поднял вверх, как просвиру. – Кто был утром доносчиком? Вот! – И он подходит к окну, читает и отбивается от Мачека и Розенкранца, которого словно ветром сдуло с койки. В первый момент он как бы даже разочаровался, помрачнел, потом с пакостной ухмылкой схватился за голову.
– Ужасно! Ужасно! Ведь я же говорил!
– Что такое? – набросились на него со всех сторон, только Мутавац не тронулся с места; он молчит, красноречив лишь его взгляд, измученный, безнадежный.
– Is was für uns? [58]58
Есть ли тут что-нибудь для нас? (нем.)
[Закрыть] – испуганно бормочет Розенкранц.
– Nicht für uns, für Sie! [59]59
Не для нас, для вас! (нем.)
[Закрыть] – с улыбкой, в которой сквозит ненависть, отвечает Рашула.
– Zeigen Sie!
Но Рашула и ему не дает записку. Ольга писала своему дорогому Пеппи об обыске. Все дело в несчастном случае, который помог обнаружить книгу. Полицейские сыщики явились в тот момент, когда у нее был трубочист, и ей пришлось все выгрести из-за печки. Те заприметили книгу, прежде чем она успела ее спрятать, а ведь она намеревалась еще в тот день сжечь ее, поскольку накануне встречалась с женой Рашулы. Застала ее в последний момент, она уже собиралась куда-то уезжать. Она лучше своего мужа, ведь она выплатила положенное ей трехмесячное выходное пособие, хотя просить пришлось долго. Поэтому им больше не нужна была книга, но случилось несчастье. Опасность велика, но всемилостивый бог и богоматерь Мария Бистрицкая помогут им. Полицейские агенты пригрозили ей арестом, но пусть Пеппи ничего не боится, следователю пусть скажет то-то и то-то… С богом Пеппи, сердце мое!
– С богом, Пеппи! – стиснул зубы Рашула. Никогда он не давал своей жене распоряжения выплачивать пособие жене Мутавца, и ни о какой ее поездке ему неизвестно. Куда это она уезжает или уже уехала? Странное беспокойство охватило Рашулу, но он искусственно подавляет его, пугая других. Из письма ясно видно, что его хотел шантажировать не только Мутавац, но и его жена. Пожалуй, она все-таки арестована, раз до сих пор ее нет, да и сама она в письме намекает на такую возможность. – Сердце мое, – издевается Рашула, – не нужна тебе эта записка. Скоро Ольга тебе будет другие бросать из окошка, как Ферковичу его жена.
Мачек отошел от Рашулы, но все происходящее его заинтересовало; теперь и его уже начинает касаться все, что касается пайщиков этого общества. Только Розенкранц и Майдак суетятся перед Рашулой и просят, первый – показать записку, второй – отдать ее Мутавцу.
– Никому! Только следователю, только следователю! – отталкивает их Рашула, прикидывая в уме, как он использует эту записку не столько против Мутавца, сколько против своей жены. Он снова сунул записку в карман и повернулся. Рука его натолкнулась на что-то холодное и мокрое, как скользкая улитка. – Прочь! – с отвращением отдергивает он руку.
Это Мутавац из последних сил дотащился до него, опустился на колени и прижался губами к его руке.
– Го-го-го… ш-ш-шеф! – зарыдал он, слезы и пот струйками льются по лицу, кровавая слюна пузырится на губах. Ничего он не хочет знать, потому что и без того он, может быть, знает все или узнает; он не просит у него записку, только не надо ее отдавать следователю, только не следователю. Но кто это объяснит Рашуле? Сам он не может. Он рыдает и не в силах успокоиться, а губы его кривятся и чмокают в пустоту, словно он все еще целует руку своего шефа.
– Шеф! – Рашуле приятно это слово. – Теперь ты спохватился, что я твой шеф. Помнить это надо было, когда я тебе приказал, ты знаешь – что, тогда не появилась бы и эта записка! Впрочем… – перед остальными Рашула хотел выглядеть милостивым по отношению к поверженному рабу, а, в сущности, это было лишь стремление к личной выгоде. – Вот дурак, да ведь это никакая не записка. Неужели вас так легко обмануть? – Он хохочет. – Это картинка! – И он вытаскивает ее из другого кармана и сует под нос Мутавцу. И скорее в порыве отчаяния, чем в радостном изумлении, Мутавац потянулся к ней не руками, а губами.
– Is nicht wahr! – вспылил вдруг Розенкранц. – Ich hab gesehen! Wir alle haben gesehen einen Zettel! [60]60
Неправда! Я видел! Мы все видели записку! (нем.)
[Закрыть]
– Was is nicht wahr? Разве не вы это потеряли на дровах? – обернулся Рашула к Мутавцу. Глотая слезы, Мутавац кивнул головой. – No also, wo ist die Wahrheit? [61]61
Что здесь неправда? Ну и где же правда? (нем.)
[Закрыть]Может быть, вы, Мачек, видели какую-нибудь записочку?
После возвращения Мутавца с допроса Мачек более чем когда-либо чувствовал себя связанным с Рашулой, и в страхе перед ним он непроизвольно завертел головой. Ничего не видел.
– Geheimer Diplomat! – Рашула не обращает внимания на протесты Майдака и выпады Розенкранца. – Ich habe nichts gesehen und weiss ailes. Der Pajzl hat mir selbst gesagt!
– Wie? – испугался Розенкранц. Пайзл просил, чтобы их уговор остался в тайне, и теперь он сам чуть не проговорился Рашуле. Неужели они устроили ему мышеловку? Нет, Рашула просто берет его на пушку! Но все-таки сейчас надо жить в дружбе с Рашулой. Поэтому он возвращается на свою койку, чешет голову. – Na ja, leider hat er Ihnen nichts Freudiges zu sagen gehabt [62]62
Как? К сожалению, он не мог сказать вам ничего радостного ( нем.).
[Закрыть].
– Kann möglichsein [63]63
Может быть (нем.).
[Закрыть], – лукаво усмехнулся Рашула и протянул Мутавцу картинку. – Вот вам, мумия вы эдакая! Вот вам вознаграждение от вашего шефа! – Вместо Мутавца за картинкой потянулся Майдак. Но, подумав, Рашула отдернул руку и сунул картинку в карман. – Попозже, дорогой Микадо, вначале надо мумию похоронить.
Два часа послеобеденного отдыха миновали. Бурмут редко возвращался так рано, как сегодня. Еще в проходной у ворот он узнал, что Мутавцу не принесли обеда. Отперев камеру писарей и ни о чем не спросив Мутавца, он по обыкновению мрачно прохрипел на пороге:
– Ну, давай! Смени воду!
К нему подошел Юришич и пожаловался на Рашулу, который издевался над Мутавцем. Бурмут только отмахнулся ключами и зарычал. Мутавац, согнувшись, сидит на краю койки и не отвечает ни на один вопрос. Он уже смирился, а с ним и Майдак, что картинку он не получит. Или это все-таки была записочка? Так оно и есть. У Рашулы и первая, и вторая. Но что же делать? Сказать Бурмуту? Чтобы Бурмут забрал все это и передал следствию? Нет, даже о картинке он не решается сказать, потому что Рашула тогда может показать и записку.
А тут еще Майдак. Но его и Юришича Бурмут быстро осаживает: всех их, если будут скандалить, запрет обратно в камеры и не выпустит на прогулку. Так начальник тюрьмы приказал поступать с этими подонками!
Пошумев, Бурмут удалился в свою комнату. Здесь он разложил в шкафу мясо и первую партию бутылок вина. Все это он купил на деньги Рашулы и под полой притащил сюда. Одну бутылку он уже почал. Был он дома, но там все произошло совсем не так, как он предполагал: сыновей не оказалось, то есть один-то приходил, но рано утром, и вместо желанной литровочки получил он от жены кучу ругательств за вчерашнее отсутствие. Разочарованный и подавленный, он неохотно принялся за свои служебные обязанности; пусть скандалят, пусть дерутся, пусть разгуливают вместо того, чтобы работать (впрочем, Рашула говорит, что они уже закончили переписывать), плевать он на все хотел.
Он запрокинул бутылку, а в камеру тихо вошел Рашула и передал ему пачку подготовленных для суда документов.
– Опрокиньте побольше, папашка! – желая угодить, подсказывает ему Рашула. Видит он, что Бурмут в плохом настроении, но речь идет о деле неотложном и важном: он бы еще сегодня ночью хотел встретиться с женой. Поэтому надо, чтобы папашка поскорее сообщил ей об этом. Лучше всего, если он до наступления вечера сходит к ней, потому что вечером он может не застать ее дома. А служба? Бурмут отнекивается, побаиваясь, как бы не сорвалась намеченная пьянка. Но Рашула ему дарит и вино, и мясо, и деньги, пусть только он выполнит его просьбу. Бурмут, естественно, соглашается, еще до вечера он сходит.
– Ну пошли, меценат! – зовет Рашулу Мачек. Он только что появился перед открытой дверью. Из подслушанного разговора он понял, что Рашула хотел бы, чтобы сегодня ночью к нему сюда пришла жена, и это обстоятельство он решил использовать в своих целях. Ему, правда, жаль, что пьянка срывается, но в камеру он вошел в прекрасном расположении духа, взял Рашулу под руку. Они перешептываются о Мутавце, смеются, идут во двор. Писарям вторая прогулка разрешена только под вечер, но, воспользовавшись небрежностью Бурмута, а также тем, что работа закончена, они уже сейчас спустились во двор.
Перед выходом Рашулу дожидался Юришич, разговаривавший только что с Майдаком, и решительно потребовал вернуть Мутавцу отнятые вещи. В том числе и записку, которую, как он сам видел, тот нашел на дровах еще до обеда.
– Стало быть, и вы в конце концов поняли, что я утром был прав? – спокойно выслушал его Рашула; Мачек тут же удалился, а следом за ним и Майдак. – К сожалению, я не столь тщеславен, чтобы приписывать себе заслугу, которая мне не принадлежит. Записки не было и нет… Это я писарям прочитал по бумажке, на которой ничего не написано, подшутил над ними.
– Нет, там было написано. Вы Мутавца хотели напугать. Хитрите. Что вы намереваетесь делать? Неужели пинать собаку для вас единственный способ достижения цели?
– Нет, напротив, хочу его помиловать. Я верну ему картинку, – захохотал Рашула, взглядом поискав Мачека, – только прежде я должен его доконать. Видите ли, я Наполеону приказал убить Мутавца, и в двадцать четыре часа он будет мертв. Брошу ему на могилу. А вот с этим, – он вытащил записку, – с этим мы пойдем в суд.
– Значит, она все-таки у вас! – Юришич рванулся к записке, но Рашула спрятал ее. – Это только новое доказательство, какими средствами вы пользуетесь, чтобы уничтожить этого беднягу, перед которым вы виноваты, а он ни в чем перед вами не виноват.
– Разумеется, это доказывает и данное письмо.
– Однако вы его вернете, обо всем случившемся я доложу начальнику тюрьмы.
– Извольте! Мутавац вам будет весьма признателен, да и я вместе с ним. По крайней мере, не буду носить титул доносчика.
– Хотя бы покажите, дайте почитать! Я вам возвращу.
– Неужели это вас так сильно интересует?
– Непременно верну, честное слово!
– Честное слово? Посмотрим, не ошибусь ли, поверив вам? – Рашула протянул ему записку, Юришич пробежал ее глазами.
– Это могло бы сослужить вам отличную службу на суде! Я не вижу здесь ничего страшного.
– Мне-то, может, и сослужит, а вот Мутавцу навредит! – Рашула попытался взять обратно записку, но Юришич отвел руку с запиской в сторону. – Ну, честный человек, имеет ли для вас честное слово какое-нибудь другое значение? Тогда, стало быть, вы из моей школы.
– Честное слово существует только для людей, которые понимают его истинное значение, – возражает Юришич и прикидывает в уме, стоит ли возвращать записку. Имея ее в руках, Рашула в самом деле мог обвинить не только Мутавца, но и его жену. Неужели придется возвратить ему оружие, отнятое у человека, за которого он целый день заступался?
– Хорошо, держите ее у себя. Привлеченные в качестве свидетеля, вы освободите меня от необходимости самому его обвинять. Но серьезно, какое же значение имеет для вас честность, когда вы приписываете мне вину и осуждаете за нее, а Мутавца защищаете, хотя он действительно виноват? Кажется, я в таком случае точнее понимаю справедливость: ты виноват и должен быть наказан.
– Это правило вы применяете к другим, а не к себе. Я вообще не считаю, что наказание, вынесенное судом, и справедливость – одно и то же. Я не буду защищать то, что преступно, хотя в случае с Мутавцем это можно было сделать. Еще не осужденный, он сверх меры искупил свою вину. Я ему прочитаю записку, потому что она предназначена ему, а потом, если он согласится, верну вам. Но прежде вы должны возвратить ему картинку. Вы забрали у него и то и другое.
Держа записку в руках, Юришич поднял голову; из комнаты свиданий на втором этаже через открытое окно донеслись хохот и знакомые голоса его сестер и одной знакомой, чей приход его особенно обрадовал. Он посмотрел вверх, а в этот момент Рашула вырвал у него из рук записку, так что у Юришича остался только обрывок.
– Я вижу, и вы умеете шантажировать, – захохотал Рашула. – Картинку я ему непременно верну, она мне не нужна, а вот это мне потребуется. Мутавац! – крикнул он, а Мутавац, только что появившийся во дворе, стоял перед дровами и что-то высматривал там. – Впрочем, пусть он сам придет к нам.
– Чудовище! – крикнул Юришич и подождал немного, но Мутавац не обратил на это никакого внимания. Только из окна комнаты для свиданий откликнулся Наполеон, он позвал Юришича наверх. К нему пришли. Три прелестные барышни, целых три. «Иисусе, идите скорей!» Наполеон послал девушкам воздушный поцелуй и спрыгнул с подоконника. Опять все смеются, слышен осуждающий женский возглас.
– Вы проявили прыткость! – обращается Юришич к Рашуле, в душе упрекая себя, что позволил ему вырвать записку. Но нетерпение его растет. Что Наполеон там делает? – Возьмите и это! – сует он в руки Рашуле обрывок записки. – Мы еще встретимся. Оба остаемся здесь. – И он поспешил в здание тюрьмы.
– Желаю хорошо развлечься! – с улыбкой крикнул ему вслед Рашула.
Немного погодя из тюремного корпуса высыпало несколько человек и среди них Тончек. Подхватили козлы для пилки дров и встали в ряд друг за другом, Тончек с тележкой пристроился позади всех; ждут охранника, который должен отконвоировать их в город на работы.
– Ну, Тончек, как допрос? – подошел к нему Майдак из угла, где он разговаривал с Мутавцем. И Тончек – симпатия Петковича, надо, видно, и с ним быть в хороших отношениях.
– Допрос? – мутным, печальным взором окинул его Тончек, с трудом узнавая. А, это тот, что сидел на дровах до обеда. – Эх, да что допрос! Все в божьих руках. Эх, – продолжал он после некоторого молчания, – одно знаю, что никто мне не в силах помочь. Ни господин вельможный, ни сам император, один только бог.
– Да что же такое случилось? – встревожился Майдак.
Тончек снова помолчал. Оказалось, Наполеон напрасно советовал ему, как защищаться. «Был пьян немножко, но знал, что делал», так снова было записано в протоколе, и когда в конце он спросил следователя, осудят его или выпустят на свободу, следователь пожал плечами и сказал, что его надо осудить, потому что он знал, что делал, значит, был вменяем. «Вменяем» – это слово ярко врезалось в сознание Тончека, он, таким образом, внушил себе, что будет осужден. Настроение его совсем испортилось, он надеялся, что после этого допроса его освободят. Но вот беда, отвели его обратно в тюрьму, а сейчас гонят в город на работы. Немного утешает возможность подзаработать крейцер-другой, но ему все-таки стыдно. И вот сейчас он принялся растолковывать Майдаку, что случилось, но пришел охранник, раскричался, ворота открылись. Вереница заключенных с козлами на плечах, словно китайские пьяницы с позорными колодками на шее, потекла на улицу.
Ах, улица, какое это приятное зрелище, оно всегда приковывает внимание заключенных. Вот и сейчас они собрались вокруг Рашулы и как-то странно смеются. Всего приятнее видеть им людей в юбках, но на этот раз мимо открытых ворот, словно призрак, торжественно проследовал только похоронный экипаж.
– Сюда, сюда! – кричит кучеру Рашула, но ворота затворились, и он, поглядывая на Мутавца, отошел в сторону с Розенкранцем и другими писарями, которые все время держались кучно.
Мутавац, подобрав ноги, лежит под окнами караульного помещения. С помощью козел и перекинутой через них доски Майдак изготовил ему лежак, и после долгих уговоров, мол, здесь ему будет хорошо, здесь солнце, Мутавац улегся. Лежит он на спине, но из-за горба чуть боком, лицом к стене.
Солнце уже заходило за крышу тюремного корпуса, и последние яркие лучи падают именно сюда, в угол, но граница тени уже приближается к Мутавцу. Край черного покрывала поднимается от земли, ползет по ножкам козел – скоро уже солнце уйдет от Мутавца, и мрачная тень покроет его полностью. В городе звонит колокол – служат панихиду по принявшим смерть на Голгофе; звонит печально, как в пустыне, где никто не отзовется.
Мутавац лежит с закрытыми глазами, делая вид, что дремлет. А на самом деле даже теперь, отвернувшись от писарей, он закрыл глаза только из предосторожности и в надежде, что спящего, да еще во дворе, возле самой караулки, его никто не тронет.
Спустившись во двор, он сперва хотел подойти к дровам: может, все, что случилось в камере, было сплошным обманом, кто знает, а вдруг письмецо Ольги здесь? Ах, нет, оно в руках у Рашулы, пусть хотя бы картинку возвратит! Интересует его, конечно, и записка; но помимо прочего он не решился ее попросить у Рашулы еще и потому, что боялся узнать, о чем ему Ольга пишет. Непременно что-то страшное. Уж лучше не знать. Но картинка! С мыслью о ней Мутавац молится, не шевеля губами, сокрушенно молится. Но все-таки сомнения одолевали его, росла убежденность, что он и, разумеется, Ольга будут осуждены. Полдень давно миновал, а ее нет! Уже дважды она могла бы сварить обед. Уж не случилась ли с ней беда на кухне? О да, так оно и есть. Черно на душе у Мутавца, в груди теснит. Он открывает глаза, неотрывно смотрит в окно караулки и молится еще усерднее, еще сокрушеннее. Стекла на окнах отсвечивают и блестят, как фольга на теплой ладони. Горят и сияют, как алтарь, на котором зажжены все свечи, и в их пламени сверкают мрамор, подсвечники и распятие. Как похоже это окно на алтарь! Бормоча молитву, он поднимает глаза вверх, как будто на этом алтаре видит святыню. Вот если бы сейчас в окне появилась Ольга! Охранник, какой-нибудь добрый охранник впустил бы ее в караульное помещение, она бы сидела там, внутри, а он здесь, снаружи. И вот так смотрели бы они друг на друга через стекло. Никакого другого желания у Мутавца сейчас нет, только бы смотреть на нее. Ох, почему невозможна хотя бы эта малость?
В городе все еще звонит колокол. Как прекрасно было бы сейчас встать на колени в соборе перед алтарем, прикоснуться лбом к каменному полу и молиться, молиться – вместе с Ольгой! А потом, получив утешение, радостно вдвоем пойти домой! Так было, когда они опасались, что его арестуют. Уныло, безнадежно закрыл Мутавац глаза. На пальце у него толстое обручальное кольцо. Он подносит его к губам, целует, не может оторваться. Как будто его губы навеки прикипели к кольцу, этой последней реликвии разрушенной жизни.
Он и не подозревает, что ему готовится. За курятником столпились писари, о чем-то договариваются. Рашула посвятил их в свой замысел, который хотел осуществить еще в камере, но приход Бурмута ему помешал. Мачек еще там согласился. Розенкранц здесь, во дворе. Отнекивается пока только Ликотич. То, что Рашула предлагает, кажется ему несерьезным. А потом, разве они не слышали, что после случившегося во дворе меры внутреннего распорядка ужесточены? Но он поддался заверениям, что сейчас охранники спят, и все пройдет без шума. Кроме того, его утром опять взбесили вши – не чьи-нибудь, а Мутавца, разумеется! В конце концов он тоже присоединился к остальным.
Несмотря на робкие протесты Майдака, Рашула поднял с могилы канарейки еще целый крестик и прикрепил его к картинке утавца. Все построились в колонну один за другим. Впереди с поднятым вверх крестиком Рашула, за ним Мачек звякает своими ключами, которые всегда носит с собой, потому что жена его гостит у родных. За ним хромает и почесывает ногу Розенкранц. Последним скрипит шеей Ликотич. Не обращая внимания на возмущение Майдака, процессия приближается к Мутавцу. Рашула и Мачек вполголоса поют: