Текст книги "Марш 30-го года"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 41 страниц)
Митинг начался. И как только Муха открыл его и сказал первое слово, стало понятно, что собрание сегодня серьезное, что все придают ему большое значение, что никто не собирается шутить и другому шутить не позволит. Даже мальчишки, рассевшиеся на заборе, серьезно смотрели на трибуну и слушали.
Гости взобрались на трибуну по шаткой, узкой доске. У Петра Павловича Остробородько в этот момент было такое выражение, как будто он всходил на эшафот.
Муха обьявил:
– Первое слово пусть скажет владелец завода, гражданин Пономарев.
Пономарев сказал коротко, просто, терпеливо. Голос у него был громкий, отчетливый, круглый, но не не давал ему полной силы, впрочем, этого и не было нужно: он никого ни в чем не хотел убедить, ему было все равно, что о нем думают, он шел через вьюгу, и впереди для него еще не показались огни. Вопрос был ясен, и ясно было его, Пономарева, хозяйское благородство. В кассе осталось ровно столько денег, чтобы рассчитаться с рабочими, продавать нечего. Стаканы для снарядов работаются теперь в убыток, да для стаканов и металла нет. Пиленого леса во всем городе нет. И угля нет. И ничего нет. На заводе тысячи деталей металлических, а дерева нет, веялки и молотилки собирать не из чего.
– Сами видите: штурвалы, шестерни, штанги – все лежит, а собирать нельзя. Лесопильные заводы стоят: того нет, другого нет.
Голос издали крикнул:
– А чего им не хватает, лесопильным заводам?
Пономарев не ответил, даже не оглянулся на голос. Ответили с другого края площади:
– Совести у них не хватает! Лесопильные закрылись, и наш закрывается. Одна шайка!
Из шпалопропиточного завода на площадь в беспорядке высыпала толпа рабочих и двинулась к митингу. Через головы стоящих Пономарев следил за ними и мямлил:
– Все, что можно сделать, я сделал бы. Я не отказываюсь. Я только ничего не вижу...
Пономарев отодвинулся в тыл трибуны. Его последние слова просто остались несказанными.
На земле переглянулись, переступили, кое-кто с досадой переложил завтрак под другую руку.
Алеша стоял рядом со старым Котляровым. Котляров поддернул винтовку, улыбнулся Алеше, двинул одним плечом вперед.
– А вот я пойду им скажу. С винтовкой ничего?
– Еще лучше, только не убей никого.
Винтовка Котлярова поплыла над толпой. Колька Котляров проводил отца грустными голубыми глазами.
– Котляров будет говорить! – обьявил Муха.
– Давай, давай!
– Говори, Котляров, ближе к делу!
Котляров вспорхнул на трибуну и занял, казалось, большую ее часть. Он расставил ноги в широких сапогах, заложил руки в карманы пухлого своего пиджака, локти развел по трибуне. Повернулся в одну сторону – ткнул локтем Муху, повернулся в другую – ткнул Богомола. Муха дружески огрызнулся. Богомол глянул на локоть с негодованием. Кроме локтей во все стороны, тоже всем угрожая, ходил приклад его винтовки. А сверх того развернулись на трибуне и плечи сатрого Котлярова. Говорил он медленно, подбирая слова, веселым основательным басом.
– О наших делах говорить нужно коротко: завода мы закрывать не будем. Что касается нашего, как бы это сказать, хозяина Пономарева, про него разговор тоже короткий. Как это бабы говорят: с глаз долой, из сердца вон. Нам гражданин Пономарев без надобности: идите себе домой и отдыхайте после трудов – полная вам свобоад. А заводом пускай управляет заводской комитет. Там есть люди получше Пономарева. Нечего тут на лесопильные заводы сворачивать. Плоты стоят на реке, скоро замерзать будут, угля там не нужно, опилками топят. Вот теперь и интересно, как это Совет рабочих депутатов позволил такое дело: остановиться лесопилкам. А другое дело: нам туда послать нужно, посмотреть, и пускай Муха сделает. Меня пошлите, и Теплова пошлите, и Криворотченко, и кого хотите – всякий сделает. А для нашего завода угля достать тоже можно, хоть и на железной дороге выпросить, нам много не нужно. Тут не в этом дело, а в другом. Пускай вон Богомол, председатель Совета, обьяснит, почему он сюда приехал завод закрывать. Это его такое дело? Почему? Прямо скажу: потому, что ему до рабочего человека никакого дела нет. Наговорил ему Пономарев, а он и доволен: материалов нет. А почему? Ясно почему – эсер! И вашим, и нашим. Председатель рабочих депутатов! Рабочих! А когда твоя партия Ленина преследует, так это какая партия? привез сюда этого доктора. Какое ему тут дело? Говорят, от городской управы. Зачем ты его с собой возишь? Что, мы его не знаем? Земский доктор, а кто видел его в больнице? А на чем он богатство нажил, на каких больных? А может, он тоже эсер? Угадал?
Богомол ничего не ответил. Стоял, улыбался, глядя в сторону.
– Видите, угадал. Чего они сюда ездят? Провокацию наводить. Городская управа! Какое ей дело до Костромы. Что у нас – электричество есть, или мостовые, или эти... тротуары? А может, театр есть? Сейчас клуб открывают, кто – может, городская управа? Муха открывает да наши дети. А он сюда приехал. Остробородько, бесстыдник. А его дочка молодая, видно, человек чести не потерял, бросила его, богатого отца, у нас живет, на Костроме, у стариков Афанасьевых. А мы что ж? Он дочке родной не нужен, а нам нужен? Гнать их отсюда в шею, вот мое предложение.
Котляров в последний раз взмахнул кулаком и снял с плеча винтовку. Богомол быстро отскочил в сторону. Котляров перевесил винтовку на другое плечо и, перегнувшись, показал всем веселые крепкие еще зубы. Все расхохотались и захлопали. Котляров присел на краю трибуны: – Берегись, на голову прыгну!
Перед ним мгновенно раступились, и он большим пухлым мешком слетел на землю и начал пробираться к отряду.
– Хорошо я сказанул? – обратился он к Алеше.
– говорил ты, как надо, а винтовку зачем снимал?
– А чтоб видели. Пускай знают, с кем говорят.
На трибуне парламентски беспристрастный Муха, подергивая бородку, обьявил:
– Теперь скажет гласный городской думы гражданин Остробородько.
– Не надо, – закричали, – черта нам время тратить!
– Перекинь его через забор!
Но закричали и другие:
– Да чго вы?! Пускай скажет!
– На что он тебе нужен?
– Да интересно.
– Пускай говорит!
– Вместо театра!
Муха поднял руку:
– Так что? Пусть говорит?
– Валяй!
Остробородько подошел к краю помоста, спокойно, умненько осмотрел толпу. Ему крикнули:
– Чего глазеешь? Говори!
– Ты кто будешь? Эсер?
– Да, я имею честь принадлежать к той партии, которая выставила дорогие для нас имена Каляева и Сазонова.
– Ты не хватайся за Каляева! Азеф у вас был?
Остробородько развязно, с досадой отмахнулся рукой:
– Наша партия говорит вам правду. Она не будет вас обманывать и назавтра обещать вам социализм. Без жертв нельзя спасти революцию. Наша партия не может сказать: давайте мир, хотя бы и позорный. Мы видим у вас замечательный отряд Красной гвардии. Это русские люди, вооруженные русские люди, которые не могут позволить Вильгельму растоптать нашу великию революцию. С такими людьми мы добьемся победы.
– Понравилось? – спросили громко.
– Что понравилось?
– А наши красногвардейцы?
– А как же, очень понравилось! – голос Остробородько зазвучал тем воодушевлением, которое всегда бывает у оратора, когда у него наладился контакт со слушателями. – С такими людьми...
– Да брось!.. – снова крикнули.
– Тебе что, воевать хочется?
– Не мне...
– Ага, не тебе! Гони его в шею!
– Товарищи!
– Убирайся отсюда! Долой! Гони его!
Муха поднял руку. Утихли.
– Пускай кончает или не надо?
Ему было ответом многоголосый крик, в котором уже нельзя было разобрать слов.
Муха комически развел перед оратором руками. Остробородько посмотрел поверх голов, тронул ушко очков, отошел к Пономареву.
– Давай Богомола!
Богомолу, видно, стало жарко. Он распахнул свой макинтош, и глазам всех представился хорошо сшитый светло-серый френч и на нем – приятным мягким блеском серебрянная медаль на георгиевский ленте.
– За что у тебя награда? За что медаль получил?
Керенский дал, что ли?
Богомол откинул волосы, придал голове гордый вид, на толпу смотрел из-под полуопущенных век, прикрывающих большие выпуклые глаза:
– Медаль я не украл – достаточно вам этого?
Сразу почувствовалось, что будет говорить сильный оратор. В голосе Богомола звучали глубокие грудные ноты, теплые и приятные, владел он голосом уверенно и умел придавать ему сложные намекающие оттенки, забирающие за живое. Он не спеша, толково, основательно нарисовал картину военных бедствий, разрухи, остановки жизни. Он называл цифры, приводил факты, еще мало известные, делал это с несомненной честной убедительностью. Многие придвинулись ближе.
– Эсеры – не такие плохие люди. Есть и хуже. Мы – не бандиты, не воры, мы стараемся быть честными людьми. С нами можно говорить. Я знаю, для вас было бы приятнее, если бы я обещал вам прибавить заработок, дал бы лес и уголь. Но я не могу вас обманывать, в своей жизни я немало сидел в тюрьмах за ваше право, за ваше счастье, и поэтому вам я обязан говорить правду, даже если она вам покажется горькой правдой. И я призываю вас: не думайте только себе, подумайте и о России, освобожденной, великой России. Надо кончать войну. Это первое, священное...
– Правильно!
– Надо кончать войну победой!
– А для чего тебе победа?
На этот вопрос Богомол налетел с разгона, крепко ушибся, перевел дух, и это погубило его ораторский успех. Он неловко переспросил:
– Как?
Может быть, ему и ответил кто-нибудь, но за общим смехом не слышно было ответа. Если бы на этом смехе кончилась его речь, все прошло бы благополучно, но Богомол оскорбился и потерял власть над собой. Глубокие и грудные ноты, теплые и приятные, исчезли в его глосе. Он сделал шаг вперед и закричал на тон выше, в той истошной истерической манере, которая может только раздражать слушателя. Теперь слушали, поглядывая на него сбоку, рассматривая его медаль и макинтош, улыбаясь в усы. Он кричал:
– Да, мы не боимся говорить: война до победного конца! Да, мы не сложим оружия, мы не отдадим наших знамен, облитых народной кровью, мы не опозорим свободную Россию, как это хотят сделать большевики!
Его слушали молча, сумрачно до тех пор, пока веселый бас Котлярова не произнес сочно, с добродушной улыбкой:
– А не арестовать ли нам этого господина?
Только на мнгновение этому возгласу ответило молчание. А потом оно разразилось сложнейшим взрывом, в котором было все: и слова, и крики, и смех, и гнев, и требование, и просто насмешка:
– Правильное предложение!
– Бери его сразу!
– Тащи его вниз!
– Пускай за решеткой подумает!
– Держи его крепче, а то он на фронт убежит!
– Арестова-ать!
Богомол стоял на помосте, опустив глаза и зажав в кулаках полы своего макинтоша. Котляров поднялся на носках, посмотрел на трибуну, глянул на Алешу. Алеша понял, Улыбаясь, он одернул шинель, потрогал пояс:
– Пойдем! Остальные – на месте.
Пробираться сквозь толпу было не трудно. Алеша только один раз сказал:
– Сделайте здесь дорожку, товарищи!
Здесь первый раз в жизни Алеша ощутил прилив нового гражданского чувства. Кто-то крепко сжал его руку выше локтя, он посмотрел в глаза этому человеку, и человек – бледный, небритый, измазанный слесарь поддержал его нравственно:
– Иди, иди, Алеша – действуй!
У трибуны все расступились. Крики еще продолжались, а Богомол все стоял в своей окаменевшей позе. Алеша и Котляров взбежали на помост. Одно их появление вызвало аплодисментов и крики. Муха боком придвинулся к Алеше и заговорил тихо:
– Ты чего прилез? Тебя кто послал?
Алеша удивленно открыл глаза:
– Все... требуют...
– Вот... черт... требуют! Я здесь стою, думаешь, не знаю, что мне делать. Покричат и перстанут.
– Не перестанут.
– Как это можно... взять и арестовать! А что мы с ним будем делать?.. Ты соображаешь?
Но в это время Котляров уже предложил Богомолу следовать вниз по узкой шаткой досочке. Внизу несколько рук приняли Богомола и не дали ему свалиться на землю. А с площади кричали Котлярову:
– И другого бери, чего смотришь!
– Доктора, доктора!
– Что же ты городскую думу забываешь?
– Он тоже воевать хочет!
Алеша вопросительно посмотрел на Муху. Муха двигал черными взволнованными бровями:
– Наделали делов. Забирай, что ж?
Алеша шагнул к Остробородько. Тот сам двинулся к досочке, сохраняя на лице умеренно-мученическое благородное выражение. До краев площади снова разлилась волна аплодисментов. Алеша захромал к досочке. На него снизу глядел высокий, черномазый, спокойный Борщ и протягивал руки, как мать:
– Теплов! Тебе, хромому, трудно. Прыгай на меня!
Рядом все ласково посторонились. Проказливо, по-мальчишески улыбнулся Алеша и прыгнул. Нескольк рук подхватили его на лету и осторожно поставили на землю. Чей-то голос произнес:
– Эх ты, хромой воин!
Алеша кому-то пожал руку, и счастливый, бросился догонять Котлярова, но вспомнил, что здесь близко торчит еще Остробородько.
– Вот он, вот, что ж ты его бросаешь без всякой защиты!
Остробородько даже обрадовался Алеше и сказал с некоторой иронией:
– Куда прикажете идти арестованному?
14
Митинг продолжался. После ареста Богомола и Остробородько настроение у всех стало веселее. Котляров и Степан повели арестованных в заводской комитет. Их проводили взглядами и обернулись к трибуне. Муха в своем слове не коснулся вопроса об арестованных. Он говорил исключительно о дальнейшей работе завода, разбирал этот вопрос дельно, не спеша, отделяя в нем самые мелкие пункты. И по каждому пункту выходило, что завод работать может, что на лесопильных заводах тоже еще не сдались, что уголь можно выпросить на железной дороге. Он сомневался только в одном: помогут ли служащие завода. Вспомнил о правой руке На – Соколовском, о котором ходила слава как о коммерческом гении. Соколовский тут же закричал в толпе, потребовал слова, без приглашения полез на трибуну. Муха засмеялся и уступил ему слово. Соколовский был в поддевке, острижен, по-старому, под горшок, и, кажется, его прическа была смазана маслом. У него широкое лицо и узенькие глазки, на верхней губе усики, свисающие тоненькими хвостиками. Он снял шапку и немедленно приложил ее к груди, заговорил ловким, быстрым, стрекочущим говорком, сбиваясь на отдельных словах, бросая их, чтобы скорее сказать другие слова, более нужные и удачные.
– Дорогие товарищи! Товарищ Муха высказывает такое заключение: дескать, ему моя фамилия упомя... с неприличием, можно сказать, произнес. Если мы служили, как вы сами зна... по нужде и по общему обыкновению, при царском само... при старом режиме и това... вот, госпо... гражданину Прокофию Андре... одним словом, Пономареву, то неужели вы ду... народу не послужим? И Мендельсона, и Ковригина, и Назаренко лесопилки, если приложить голову при тяжелом нашем поло... в государственном деле и с мастеровы... с ихними товарищами. Народу послужим... и не сомневайтесь ни капельки. Пускай товарищ Муха прямо не боится. Свои люди, тоже пролетарии, страдали при царском режиме. Будьте уве... надейтесь на меня...
– Ну, довольно, довольно, понимаем!
– Какой ты хороший!
– Ох, и шельма же!..
Соколовский спрыгнул с трибуны и еще долго в толпе подмигивал всем, давая понять, что с ним никто не пропадет.
Потом говорил Криворотченко, большевик и член завкома, один из самых молчаливых людей на заводе, угреватый и суровый. Он говорил с таким видом, как будто и говорить ему не хочется, но что-то нужно повторить, что всем давно известно, но еще как следует не сказано. Он нехотя бросал веские, нахмуренные слова, и они становились железными и несомненными истинами, когда доходили до слушателей:
– Некого спрашивать. Слышали, здесь болтали, как заводная шарманка. Война! Воевать нам теперь не с кем иначе, как с господами. И с господами воевтаь будем, если добром не уйдут. Наступают времена, это главное. Ничего, что Ленина преследуют. У Ленина тоже есть помощники. Наступают времена. Народ наш ярма больше на шею не наденет. Не наденет, гражданин Пономарев! Это все знают: и народ, и крестьяне, и солдаты – все в одну сторону пошли. И нечего с этим ярмом носиться. Завод у нас не такой знаменитый, и Карабакчи, и шпалопропиточный, а вот видите, и наша Красная гвардия готова. Будем стоять крепко и своего не отдадим! Кто нас победит? Советы трудящихся по-своему дело повернут, а если в Советах эсеры, выкурим. Ты, Муха, тут шептал Алешке, зачем председателя берет. Ничего, пусть знает, у кого власть должна быть. Большевики, они все сделают с народом вместе.
– Верно говорит Криворотченко! – закричал в толпе высокий тенор.
Щербатый Марусиченко подскочил возле трубины, поднял высоко руку:
– Большевики, не зевайте, не зевайте!
Закричали кругом, проводили Криворотченко бодрыми хлопками аплодисментов. Марусиченко еще подпрыгивал и кричал, когда на трибуну поднялся невысокий человек, взлохмаченный и нескладный. Белеющие мохнатые брови что-то знакомое напомнили Алеше. Он сделал несколько шагов впереди и узнал Груздева. Быстро пронеслись в памяти два Груздева: один – дикий, гневный, насильник и оскорбитель, другой – вежливый, нежный, задумавшийся и грустный. Как будто эти Груздевы не имели к Алеше никакого отношения. Они вспоминались как очень далекий сон, испугавший и взволновавший душу и поэтому незабываемый. Алеша смотрел на Груздева и старался представить себе все-таки, что такое Груздев. Его слов не было слышно. Устремив неподвижное лицо все в одну сторону, куда-то поверхголов, неподвижно поддерживая на напряженной высоте светлые брови, он говорил что-то, идущее от души, но не сопровождал своей речи ни мимикой, ни жестами. На площади становилось все тише и тише. Что он такое говорит, – может быть, это третий Груздев появился сегодня в народе?
Алеша начал осторожно продвигаться вперед и чувствовал, как тихонько продвигаются вперед, подталкивая его, красногвардейцы:
груздев говорил:
– Разве у нас была жизнь? Разве у нас был какой свет? В темноте жили, в голоде, тугой жили жизнью, а умирали старики – и вспомнить было нечего. Легко это сказать: народ! И я – – народ, и вы – народ, и все нами сделано. Кто города строил? Мы. Кто государство наше защищал? Кто кровь проливал, умирал? Мы все! А они нас презирали и считали нас дикими, некультурными, и темными, и глупыми. А они от нас сторонкой жили, своя них жизнь. И платье у них чистое, и пахнет от них хоршо, и книги они читают, и гордятся перед нами, всем гордятся: и наукой своей, и вежливостью, и образованностью, и лицом красивым, и честью, а про нас говорят: простой народ! А чем я простой? Только тем простой, что загнали меня в угол! И вот мы теперь видим: пришли справедливые люди, большевики. Первый раз такие люди, которые не хотят нас обманывать, душевные люди, за народ стали. Они смело действуют, смело правду говорят, надо, чтобы и народ сам им помог полной своей силой. Какой я есть, темный или бесчестный, какая у меня есть сила и голова, – вам говорю: отдаю себя большевикам. Куда пошлют – сделаю, скажут умереть – умру, скажут жить нужно – жить буду. Если останется один народ, какая жизнь будет... светлая жизнь!
Груздев произнес эти слова, задумался, медленно повернулся и побрел к доске. Его проводили взглядами, никто не хлопнул в ладоши, как будто боялись потревожить переполненные сердца. Алеша тихонько начал продвигаться к своему месту, и ему захотелось где-нибудь в одиночестве подумать над тем, о чем говорил Груздев.
15
В маленькой комнатке заводского комитета он застал арестованных и Степана с Котляровым. Вероятно, Степан о чем-то разглагольствовал, потому что Богомол сидел в углу на табуретке и негодующим взглядом следил за ним, да и Котляров как-то смущенно рассматривал приклад винтовки между ногами.
Увидев Алешу, Богомол поднялся, подошел к столу, сказал резко, постукивая сложенными пальцами по доске стола:
– Я хочу знать: кто меня арестовал. Вы, товарищ офицер?
Он нажал на слово "офицер" и пристальным, немигающим взглядом вонзился в Алешу. Степан мотнул на Богомола головой:
– Вот я ему толкую, а он бессознательный какой-то... Народ тебя арестовал.
– Я прошу ответить, – приставал Богомол, не обращая внимания на Степана.
– Я не офицер, но арестовал вас я: на основании общего народного требования.
– Какого народного, я хотел бы знать? Где постановление? Где постановление? Наконец, чье постановление? Толпы? Самосуд? Требую немедленного освобождения. Сейчас! Сию минуту! Наконец, где наша машина?
Степан хмыкнул и отвернулся. Алеша ответил:
– Машина? Я, право, не знаю?
– Вы не знаете? Вы, мальчишка, держите под стражей председателя Совета рабочих депутатов?
Степан возмутился:
– да я ж тебе обьяснял: не за то, что ты председатель, а зачем ты в эсеры записался? Вот теперь и расхлебывай! Я тебя не тянул в эсеры? Не тянул. А ты ещше и про войну начал молоть, ребенок и тот скажет...
Степан все это выговаривал нежно, убедительно, но Богомол его не слушал. Он подошел к стене, остановился перед каким-то плакатом, задумался гордо.
Вошли Муха и Семен Максимович.
Муха полез к ящику. Семен Максимович провел по усам пальцем, взял за рукав Степана, прогнал его со стула, положил руку на стол, свесил пальцы, кашлянул и замер в неподвижном строгом ожидании. Муха порылся в ящике стола, поднял глаза:
– Ваша машина здесь, товарищ Богомол. Можете уезжать. И вы, товарищ Остробородько.
– Машина меня не интересует. Вы скажите, какое вы имели право меня арестовывать?
Муха еще раз заглянул в ящик, пошарил в нем рукой, улыбнулся:
– Да какое там право? Арестовали – да и все!
– Нет, скажите, какое право? Вы думаете, это так пройдет?
Муха еще раз улыбнулся:
– Я думаю, что, – он уверенно кивнул головой, – пройдет!
– Значит, вы надеетесь на безнаказанность?
– Надеюсь, – сказал Муха и закрыл ящик.
– Пользуетесь всеобщим безвластием?
– Пользуемся...
Богомол засверкал взглядом, у Остробородько за очками заиграла тонкая, просвященная ирония. Муха поднял ясные глаза на Богомола. Тот начал застегивать свой макинтош.
– Не доросли вы до демократии, товарищи. Вам нужна палка, Корнилов нужен!
Слово "Корнилов" Богомол провизжал громко, подбросив маленькую, белую руку к потолку.
Муха поднялся за столом, оперся руками:
– А вы себе заведите Корнилова.
– Кого?
– Да Корнилова. Сильная власть, палка, никто вас не арестует, вы будете проповедовать войну до победного конца, никто вам слова не скажет! Хорошо!
Богомол бросил на Муху гневный взгляд и толкнул дверь. Двекрь открылась, но Богомол еще не все сказал:
– Из ваших этих... ленинских химер... все равно ничего не выйдет! Химеры!
Остробородько поднялся, тонко улыбнулся и протянул вперед поучительный палец:
– Химеры и преступление! И преступление!
– Напрасно их выпускаешь, товарищ Муха, – начал Степан, – в каталажку нужно таких или прикладом по голове! – Степан грозно двинулся вперед, но Богомол уже вышел, за ним направился и доктор.
Степан тоже шагнул за ними, но Алеша строго сказал:
– Степан!
– Да я, Алеша... понимаешь... два слова ему скажу...
– Обойдешься.
Степан страдал у двери, – мучили его, видимо, невысказанные слова. Муха двумя ладонями начал растирать лицо, растирал, растирал, даже кряхтел при этом:
– Так. Поехали, значит. Хай большой подымут. Не нужно было, Алеша, ни к чему. И на какой конец ты их арестовал? Где их держать? У нас государственной власти еще нет.
Семен Максимович острым взглядом пробежал по лицам:
– Ничего, Григорий! Хорошо вышло. Очень хорошо. Народ – никакого тебе погрома, никакого тебе беспорядка, вежливо, как полагается, посиди часика два. Вроде как в карцере. Хорошое наказание и справедливое.
16
Рабочий клуб, еще только организуемый в бывшей "столовой" сделался местом, куда Алешу тянуло посидеть в свободный вечер. В клубе всек еще находилось в стадии становления: по всем комнатам шла работа, на полу шуршали стружки, и хозяином расхаживал по ним и распоряжался веселый Марусиченко, возглавляющий троку столяров, выделенную заводским комитетом. Марусиченко с первого слова сдружился с Ниной и на правах дружбы вмешивался во все клубные дела, всюду совал нос и подавал советы. Он придумал особую систему быстро разбираемых кулис и в одну бессонную ночь смастерил хитрую и красивую модельку. А когда рамки для кулис были готовы, он сам натянул на них холст – и заявил даже, что и декорации будет писать собственноручно. В доказателсьство своих прав на эту работу он представил несколько подержанных открыток, на которых были изображены зеленые глади прудов и кровавые закаты. Но нашелся художник, перед которым должна была спасовать его буйная энергия. Он не обиделся и с таким же энергичным оживлением занялся грунтовкой и небесным фоном. Главным же художником выступал Николай Котляров, который еще в высшем начальном училище прославился копиями с Шишкина и Киселева.
В течение целого дня в клубе шла работа: делали сцену, переделывали кухню под библиотеку и читальню, строили диваны для зрительного зала и прилаживали занавес. Нина – в синем бязевом халатике – успевала за день побывать везде: слетать в город, распорядиться, дать многочисленные консультации, поговорить с Марусиченко, полюбоваться работой Николая, и у нее еще оставалось время для работы самой любимой – приводить в порядок сотни книг, которые она каким-то чудом находила в городе. Книги нужно было записать, пронумеровать, расставить на полках, но прежде всего их нужно ыбло доставить из города. Транспортное средство было единственное: костромские мальчишки. Кажде воскресенье веселой гурьбой вместе с Ниной они отправлялись в город. Из города они возвращались всешда почему-то гуськом, и каждый из них на плечах и на груди нес одну или две связки книг. Таня Котлярова называла это шествие караваном в пустыне. Мальчишки ходили в караване не совсем бескорыстно: в их полное и бесплатное распоряжение обещана была отдельная скамья во время спектаклей и киносеансов.
Работа с книгами оказалась сложной еще и потому, что их нужно было выдавать читателям, не ожидая конца работы. Как только "караван в пустыне" первый раз проследовал по Костроме, читатели явились немедленно, а Нина не считала возможным отложить хотя бы на один день удовлетворение этой важной потребности. Даже у Василисы Петровны на ее кровати под подушкой лежала переплетенная "Нива" за 1899 год. Василиса Петровна по вечерам усаживалась в убранной кухне и осторожно перелистывала страницы книги, внимательно рассматривала иллюстрации к "Демону", "Пожар на море" и картинки, изображающие стариков в шляпах и голландских женщин в высоких чепцах. Капитан деликатно, как будто к слову, читал ей надписи под картинками. Однажды между делом он сказал:
– Василиса Петровна! Пустое дело! Давайте покажу вам, как это... как читать.
Василиса Петровна сделала вид, будто она очень заинтересована очередной иллюстрацией, отвернулась, ничего не ответила, но через несколько дней она уже с большим интересом рассматривала журнальный заголовок и шептала:
– Ни...в...а...ва Нива.
Это проходило в секрете и отца, и от Алеши, даже и Нина узнала о нем не скоро: когда обстоятельства потребовали отьезда капитана из Костромы.
По вечерам в клубе было особенно хорошо, в нем оставались только люди, преданные идее, и никому не позволялось болтаться без работы. Нина к этому времени крепко привязалась к Тане, в одиночку теперь трудно было встретить и ту и другую. Они предавались новому делу почти без отдыха, тем более что количество книг все увеличивалось и увеличивалось: "караван в пустыне" работал регулярно. У Николая Котлярова тоже задача была длинная, и он разрешал ее с привычной для него миной молчаливого одиночества. Павла Варавву допустили к составлению каталога, и это устраивало его во многих отношениях: во-первых, Павел был выдающийся читатель на Костроме и к книгам относился с нежностью, а во-вторых, рядом была Таня. Пробовали к книжному делу допустить и Алешу, но из такой затеи ничего не вышло. Алеша добросовестно работал до тех пор, пока в руки не попадалась интересная книга, – в этот момент его добросовестность рушилась. Кругом идет работа, а Алеша уже замер над книжкой, развернутой на руке. Еще через три минуты он уже куда-то побрел, не отрываясь глазами от страницы: оказывается, что целью его движения является диван, только вчера вышедший из рук Марусиченко. На диване Алеша распологается настолько уютно, что скоро и записная книжка, и карандаш появляются в его руках. Такое поведение Нина называла распущенностью. Алеша получил новое назначение: для него ответибольшой участок стола, и скоро он с голвоой окунулся в полезное занятие. На кусках ватмана Алеша самым идеальным и самым художественным шрифтом разделывал надпили, необходимые в каждом порядочном клубе: "вход", "выход", "просят не курить", "касса"... А когда принесли только что сделанную доску для вывески, ему пришлось для художника Николая Котлярова сделать рисунок букв:
Рабочий клуб имени Карла Маркса
Теперь частенько в город заезжал Богатырчук. Он работал в губернском комитете партии большевиков, очень много путешствовал по губернии и по дороге всегда навещал старых друзей. Его приезд очень часто нарушал спокойное течение строительства клуба.
В вечер того дня, когда происходил митинг, все и без того были взбудоражены, а тут еще и Сергей приехал. В этот раз он даже не пытался кому-либо помочь, а с первого момента засел с Алешей в углу дивана, заваленного кучей неразобранных книг, и они долго говорили, склонившись к коленям. Сначала им никто не мешал, потому что вид у них был серьезный, прически в беспорядке. Потом Павел Варавва присел против них на стопке книг.
Девушки присматривались к ним снисходительно, но потом Таня сказала:
– Хорошо! Наговорились, товарищ мужчины! Можно и нам узнать о ваших тайнах?
Богатырчук охотно ответил ей:
– Наша тайна – жизнь. Выходит, это и твоя тайна, Танечка.
– Значит, это такая тайна, которая всем известна?
– Известна-то известна, а кто знает решение?
Богатырчук произнес это загадочно, откинув голову на спинку дивана, мечтательно направил взор в потолок. Таня без достаточного уважения отнеслась к этой позе:
– Посмотри, Нина, какое дикое соединение большевика с восточным мудрецом.
нина посмотрела на Богатырчука, но ничего не сказала, отложила перо и приготовилась слушать.
Не меняя позы, Богатырчук продолжал:
– Был один такой вечер в четырнадцатом году, у преддверия этого самого дворца просвещения. Нас было пятеро, и каждый из нас тогда... какие мы все были чудаки! Честное слово, даже удивительно! Николай Котляров возгордился передо мной: он работает, а я не работаю. Алеша возгордился перед Павлом: у Алеши не было денег, а у Павла было два рубля. Я возгордился против всех: все рабы, а я – свободный человек. Таня гордилась своей девичьей властью и своей мудростью.
Павел спросил: