Текст книги "Марш 30-го года"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
По поводу таких предположений Соломон Борисович всегда говорит:
– Заводик, скажите пожайлуста, заводик... может, имел фабрику, магазин готового платья? Всем до этого дело, а никто не спросит, сколько часов в сутки спал Соломон Борисович... Подумаешь, фабриканта нашли...
После такого отзыва заводик и квартирка в самом деле начинают представляться в далеком тумане, может быть, было, а может, и не было.
Если бы Соломон Борисович имел более спокойный характер, то и тумана никакого не было бы. Но иногда в совете командиров, когда коммунары доведут его до белого каления, раскричится в обиде:
– Вы понимаете? Много вы понимаете в производстве. Он, смотрите, носа вытереть не знает, а в производстве он все знает. Вы это говорите мне? Эти ваши мастерские, подумаешь, завод! Я имел получше дела, и спросите, как я их делал. Я не видел этой вагранки?..
Говорили также, что Соломон Борисович окончил Политехнический институт в Германии, но когда к нам приехали немцы-рабочие и на собрании в "громком" клубе просили Соломона Борисовича переводить, он сказал:
– Забыл, знаете, товарищи коммунары.
Коммунары мало интересовались его прошлым, ибо настоящее Соломона Борисовича слишком основательно было установлено перед их глазами и отвернуться от него нельзя. Вот вы отвернулись. Но Соломон Борисович, несмотря на свою толщину и некоторую бесформенность фигуры, несмотря на тяжелую седоватую голову и обрюзгшее лицо, перемещается с места на место с быстротой удивительной и при этом настойчиво избегает прямых линий. Не было случая, чтобы Соломон Борисович, желая пройти из деревянного сарая в каменный, просто прошел бы это расстояние по прямой дорожке. По пути он обязательно сворачивает несколько раз в какой-нибудь цех, обходит зачем-то вокрун сарая, снова направляется к прежней цели, но вдруг что-то вспоминает и озабоченно делает зигзаг по направлению к лесному складу, из которого не выходит в дверь, а укоризнено вылезает в одну из дыр, которыми лесной склад изобилует. И в конце концов он подходит к каменному сараю с противоположной стороны или даже вовсе к нему не подходит, а подходит к Шнейдеру в другом конце двора и кричит:
– Если будет дальше такая никелировка, то я вам спасибо не скажу. Что это вам – кустарная мастерская на еврейском базаре или государственное производство?!
И, наконец, Соломон Борисович оказывается как раз перед вами, вы ведь только что от него отвернулись.
Соломон Борисович привез в коммуну производственный фон. До Соломона Борисовича, до марша тридцатого года, положение с фоном у нас было очень тяжелое. Специалисты об этом говорили так:
– Нет производственной базы.
И в самом деле, какая могла быть в коммуне производственная база? Было две комнаты, в которых стояли несколько деревообделочных станков, два токарных по металлу, шепинг и револьверный. В этих комнатах насилу помещалась десятка два коммунаров и никак не оставалось места для материалов и фабрикатов. На всю производственную базу было два инструктора, которые большей частью занимались составлением учебных программ. При таком положении с производственной базой коммунары хоть и работали в мастерских и даже кое-что выпускали на рынок, но больше сидели в долгах и в постоянных конфликтах с заказчиками. Размах наш в то время не достигал 10 тысяч в год. Коммуна никогда не состояла на государственном, или местном бюджете. Сотрудники ГПУ Украины, построившие наш дом, принуждены были и в дальнейшем отчислять от своего жалованья 2-3 процента для того, чтобы коммунары могли жить, питаться и одеваться. правда, и в то время забота чекистов была достаточна, чтобы мы не испытывали особенной бедности. Коммунарский коллектив был всегда весел и полон надежд, всегда у коммунаров была хорошая дисциплина, и мы не переживали никаких страданий. Но двухлетняя совершенно безнадежная борьба за производственную базу, постоянные убытки и неприяности, вечная смена инструкторов, заведующих производством и производственных установок издергали нам нервы.
Все мы понимали, что на наших случайно собранных станках в двух комнатах никогда не родится производственная база#11.
К нам часто приезжали комиссии из разных специалистов, составляли планы более рациональной расстановки станков, обещали рекомендовать хорошего инструктора, при отьезде сочувствовали:
– Нельзя без оборотного капитала. Нужно не меньше десяти тысяч оборотного капитала.
Вновь назначенные старички завпроизводством привозили к нам в портфель дощечки для настольных зеркал и говорили:
– Будем выпускать вот эту продукцию – дело не трудное, и на рынке есть спрос.
– Что, зеркала? – удивленно спрашивали коммунары.
– Нет, зачем же зеркала, вот досточки...
Мы уже совсем потеряли надежду выбраться на производственную дорогу. И в этот самый момент появился на горизонте Соломон Борисович...
Горизонт тогда помещался приблизительно на линии нашего Правленяи в ГПУ УССР. Соломон Борисович пришел в Правление, показал короткий доклад с приложением калькуляции и сказал:
– Я там был, в коммуне, такие хорошие мальчики, очень хотят разработать, почему им не делать замки?
– Замки? Почему именно замки?
– Разве я сказал, что нужно обязательно замки? Можно делать и что-нибудь другое. Нужно что-нибудь делать и продавать государственным организациям. Зачем давать деньги коммунарам, когда они могут давать деньги Правлению.
– Как это?
– А вот видите – калькуляция? Вы же видите, что здесь показано сто тысяч рублей чистой прибыли?
Соломона Борисовича просили зайти вечерком. Вечером в заседании Правления, где были я и два коммунара, и родился Соломон Борисович послереволюционный, не имеющий предков и прошлого.
Калькуляция Соломона Борисовича не вызывала у нас доверия, но нам понравилась глубокая уверенность в возможности нашего производственного оздоровления#12.
– На чем же будем делать замки?
– Не замки, а французкие замки. Важно, чтобы вы решили их делать, а потом вы дадите мне командировку в Киев, и я привезу вам станки и все оборудование по последнему достижению техники.
– Почему в Киев?
– В Киеве меня всякая собака знает, а здесь меня никто не знает.
– Но... видите ли, у нас нет денег ни на станки, ни для оборотного капитала...
– Если бы у вас был оборотный капитал, чего бы я к вам приходил? Разве приятно человеку, когда его выгоняют через двери и через порог? Но нельзя же спокойно смотреть на такое дело: это – детское учреждение, налогов не платит, все для мальчиков, а не делается никакого дела... Нам не нужно денег, нам нужно работать, а когда люди работают, у них бывает много денег, и у нас будут. А какая у мальчиков будет квалификация, ах! Токаря, слесаря, никелировщики, сборщики...
В Правлении разрешили Соломону Борисовичу сьездить в Киев и использовать знакомых "собак" для приобретения в кредит оборудования и материалов. Список всего этого Соломон Борисович прочитал нам с совершенно артистической дикцией. Для коммунарского уха музыкой были такие нерифмованные строки:
токарных станков 14
шлифовальных станков 4
эксгаустеров 2
вагранок 1
прессов 3
револьверных станков 1
опок 30 пар...
Это целое богатство после наших двух токарных и шепинга. Мы возвратились домой, во всяком случае, в приподнятом настроении, однако наш доклад в совете командиров встретили с недоверием:
– Замки? Буза какая-то...
– Замки, наверное, такие будут, что только собачники запирать.
– Это вроде как тот чудак приехал: досточки для зеркал, на рынке сейчас спрос!
– А черт с ним, пускай хоть станки привезет, а там видно будет. Только зачем столько токарных станков, что ж замки на токарных будем делать?
Через три недели в коммуну влетел Соломон Борисович, оживленный и по-прежнему уверенный в себе. В моем кабинете в окружении всего коммунарского актива он разложил на столе какие-то блестящие штучки и сказал:
– Вот! Мы будем делать не французкие замки, а кроватные углы, имейте в виду, мы их сами будем никелировать, а спрос? С руками оторвут...
Начало тридцатого года было до краев напихано непривычными для коммунаров событиями. Соломон Борисович с четырех часов утра убегал в город и потом в течение целого дня свозил в коммуну разные вещи... Сначала были привезены Шнейдеров, Свет, Ганкевич, Островский и два Каневских. Для них в коммуне не было свободных помещений, и Соломон Борисович сказал:
– Ничего, они поживут у меня, пока жена приедет...
– Но ведь у вас только одна комната...
– Это ничего, не пропадать же людям... Ах, вот вы узнаете, какие это мастера...
Вслед за мастерами начали прибывать станки. Их свозили к нам во двор крестьянские подводы и сваливали у дверей нашего столярного цеха. По некоторым признакам можно было догадаться, что это токарные станки, мастер Шевченко смог даже определить их возраст:
– Эти станки, хлопцы, старше меня с вами. Им лет по семьдесят.
Вместе со станками был привезен и знаменитый литейный барабан, составивший эпоху в истории коммуны имени Дзержинского. Наконец, два грузовика высыпали посреди нашего двора целую кучу чрезвычайно странных вещей: между различными решеточками, обрезками, пластинками, подсвечниками, шайбочками торчали церковные кресты, исконные ризы#13 и даже венчальные короны, в которых наши пацаны несколько дней гуляли по коммуне, вызывая осуждение Соломона Борисовича:
– Вам все играться... Это же не игрушки, это медь, вы думаете, мне легко было достать это в Киеве?
Прибыл из Киева и вагон глины и несколько возов железных рамок. Все это увенчивалось множеством всякого лома, назначение которого было покрыто мраком неизвестности. Была здесь между прочим и небольшая железная бочка, но с одним только колесом – она, кажется, и до сих пор где-то валяется в коммуне, никуда ее не пристроил Соломон Борисович, хотя и говорил мне:
– Это же дорогая вещь!.. Попробуйте сделать такую бочку!..
Соломон Борисович не был сторонником строго письма – фон наносился на полотно широкими мазками, и иногда даже трудно было разобрать отдельные его подробности. В течение двух недель мастера Соломона Борисовича перетаскивали и устанавливали на новых местах различные приспособления. Соломон Борисович одобрительно отнесся к нашей столярной и швейной, и вообще он не был склонен к пессимизму и придирчивости:
– Столярная? Разве это плохо?
– Вы еще не знаете, что можно делать в швейной мастерской? Можно делать трусики, не нужно никаких платьев, трусики всем нужны, и каждый может их купить.
Все это богатство трудно было разместить в наших производственных помещениях, и по этому вопросу Соломону Борисовичу пришлось часто ссориться с советом командиров, но он оказался большим мастером находить уголки, щели и закоулки, которые через два-три дня называл уже цехами и обставлял привезенным из Киева оборудованием.
Две комнаты в главном доме, от природы назначенные под производство, он занял деревообделочной мастерской, в красном кирпичном доме расположил токарные по металлу, подвесив к шаткому потолку длинную трансмиссию. Рядом пристроил небольшой деревянный сарайчик – это литейная. В подвальном помещении он разыскал три вентиляционные камеры и, убедив всех, что у нас и без того воздух хороший, организовал в них некелировочный и шлифовальный цехи, перепутав их привезенными из Киева эксгаустерами, целой системой труд блиной в несколько метров. Эта сложная система, впрочем, с первого дня отказалась вытягивать опилки и пыль, как ей было положено по должности.
В один прекрасный день зашмел барабан в литейной, и желтый тяжелый дым повалил из низенькой жестяной трубы, полез в окна классов и спален, квартир служащих. Мы закашляли и зачихали, кто-то выругался, старушки в квартирах потеряли сознание на десять минут, коммунары хохотали и вертели головами в знак восхищения:
– Вот это так химия!..
В это время в коммуне уже работал доктор Вершнев, один из лицедеев горьковской истории, получивший медобразование с нашей помощью, наш общий корешок#14, именуемый обычно Колькой.
Колька Вершнев в ужасе хватал термометр и тыкал его литейщикам под мышку, что-то штудировал в словаре о литейной лихорадке. Но Соломон Борисович был весел и доволен:
– У вас что, санаторий или производство? Скажите, пожайлуста, – вредно для здоровья. Поезжайте в Ялту и кушайте виноград – тогда будет полезно для здоровья, а всякое производство для здоровья вредно. Никто не умер?
– Не умер, так заболеет.
– Ну, когда заболеет, тогда будем говорить.
Два Каневских, Шнейдеров, Свет и Ганкевич летали по коммуне, развевая полами пиджаков, кричали в кладовых, распоряжались в цехах, доказывали Соломону Борисовичу, что они больше его понимают, иногда вступали с ним в настоящую перебранку и в таких случаях переходили даже на еврейский язык. После этого Соломон Борисович прибегал ко мне и кричал:
– Разве с этим барахлом можно работать? Они привыкли к своей кустарной мастерской и никак не могут понять, что такое большое производство...
– Надо выгнать...
– Выгнать! Легко сказать... А с кем я буду работать... А как же я их выгоню, если станки ихние, барабан ихний, даже медь ихняя?
Коммунары сначала не очень ссорились с Соломоном Борисовичем, только смеялись много. Все же много внес Соломон Борисович нового в коммуну: всем нашлось место у станка, всех захватили наполненная материалом и фабрикатом работа, понравилось, что коммунары получают зарплату.
Отряды коммунаров: машинистов, сборщиков, формовщиков, токарей, никелировщиков, шлифовальщиков – в две смены проходили рабочий день, вечером на собраниях осторожно говорили о недостатках и пустых местах, но на другой день убегали в цехи и радостно ныряли в волнах непривычных предметов и терминов: опока, суппорт, оправка, анод, катод, шкив, вагранка...
Еще в самый первый день, как только Соломон Борисович положил на мой стол никелированный кроватный угол, его спросили в совете командиров?
– А на Крым заработаем?
– А сколько вам нужно на Крым?
– Пять тысяч, – с трудом выдохнул кто-то...
– Так это же пустяки, – сказал Соломон Борисович. – Пять тысяч, разве это деньги?
Кто-то отвернул листки моего настолько календаря и сказал Соломону Борисовичу:
– Напишите, вот – первого июля: "Даю пять тысяч на Крым".
– Хе-хе... давайте и напишу...
– Нет, вы и распишитесь...
Коммунары долго собирались в Крым... Это было венцом нашего трудового года, это было непривычно восхитительно – всей коммуной в Крым. Ежедневно к моему столу на переменах и вечером подходили коммунары и перелистывали мой календарь, чтоб не прочитать, а полюбоваться надписью красным карандашом...
С трудом собрал Соломон Борисович пять тысяч... Это было первое наше достижение, достаточно нас восхитившее...
А теперь рабфак бросил наши ряды на неожиданно заблестевшие просторы. Кроватный угол, меднолитейный дым и мастера Соломона Борисовича шли рядом с нами на каком-то фланге, уже явно отставая от нашего движения.
4. АРИФМЕТИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ
Осень тридцатого года мы начали бодро. Коммунарские дни звенели смехом, как и раньше, в коммуне все было привинчено, прилажено, все блестело и тоже смеялось. Подтянутые, умытые, причесанные коммунары, как и раньше, умели с мальчишеской грацией складывать из напряженных трудовых дней просторные, светлые и радостные пятидневки и меяцы. Напористые, удачливые и ловкие командиры вели наш коллектив к каким-то несомненным ценностям, а когда командиры сдавали, общее собрание коммунаров двумя ехидными репликами вливало в них новую энергию, энергию высокого качества.
Коммуна жила во дворце, не будем греха таить. Дворец блестел паркетом, зеркалами, высокими, пронизанными солнцем комнатами, а наши лестничные клетки были похожи на "царство будущего" в "Синей птице" Художественного театра. Дворцом этим нам кололи глаза наробразовские диогены#15. По утверждению завистливых педагогов, мы были богаты, но наше богатство только и заключалось в одном этом доме. Вокруг него расположился Соломон Борисович со своим производством, и общий вид напоминал старую Москву на картинах Рериха#16.
А вместе с тем мы были бедны, просто бедны, гораздо беднее даже Наробраза.
здесь нужны цифры#17. Для того, чтобы жить "по-человечески", нашей коммуне нужно было в месяц тратить шесть тысяч рублей, сотрудники ГПУ отчисляли из своего жалованья на содержание коммуны до лета тридцатого года некоторую сумму. С появлением у нас текущего счета, с появлением зарплаты и прибылей коммунары поблагодарили чекистов за помощь и просили их прекратить дотации. Соломон Борисович хотя и обещал нам богатство, но к осени 1930 года, кое-как выполнив свое обязательство относительно пяти тысяч на крымский поход, он вконец выдохся. Постройка всех его сооружений, запасы материалов и инструментов требовали много денег, а выпуск продукции его цехов в то время еще невелик. Соломон Борисович производил операции, по гениальности неповторимые, могущие ввергнуть в зависть даже Наполеона 1. Именно в эту эпоху произошло нечто, напоминающее Ваграм#18, с энным институтом. Но гениальные фланговые марши Соломона Борисовича только и позволяли ему держаться на производственном фронте, для коммуны же не приносили облегчения. Огромные авансы, полученные Соломоном Борисовичем в результате его стратегии, все были вложены в дело, все обратилось в основной и оборотный капитал. Двести тысяч рублей, однажды задержавшиеся на текущем счету, вдруг исчезли, как дым, в результате какой-то сложной операции. Уже к нашему горлу прикасались лезвия ножей нетерпеливых заказчиков, доверивших нам свои капиталы, а свободных денег у нас все еще не было.
Совет командиров после многих дум и наморщенных лбов, после многократных упражнений в решении ребусов, в которых учавствовали изодранные ботинки, недостаток белья, плохие шинели и даже слабоватый стол, нашел было основание приступить к Соломону Борисовичу с иском:
– Занимает швейная класс – платите, яблоки оборвали ваши рабочие, когда мы были в Крыму, – платите, подвал заняли под никелировочную – платите...
Соломон Борисович презрительно выпячивал губы и говорил:
– Скажите пожайлуста, я им должен платить! Вы же хозяева, зачем я буду платить? Сделайте постановление, чтобы вам отдать всю кассу, и покупайте себе ботинки и шелковые чулки. А если остановится цех, тогда вы все закричите на общем собрании: "Куда смотрит Соломон Борисович?" Потерпите немножко, будете иметь деньги, вот...
Соломон Борисович с трудом поднял руку выше головы, и это понравилось коммунарам. Командир первого отряда Волчок улыбнулся, глядя в окно на золотую осень, и сказал:
– Да мы эту бузу затеяли шутя, какие там мы кассы будем брать. А вот плохо, что даже на нотную бумагу денег нет...
Волчок – командир оркестра и смотрит с музыкальной колокольни. Командир двенадцатого Конисевич более беспристрастен:
– Ничего страшного нет, терпеть нам не надо учиться, а нужно вот прибрать к рукам кое-кого из коммунаров. А то у нас есть такие, как Корниенко, так ему, гаду, ничего не нужно, а только чтобы пожрать.
В совете командиров насчитали несколько человек, страдающих излишней приверженностью к земным благам.
– Не только Корниенко, Корниенко – это уже известно, это разве коммунар, грак всегда был граком...
Граками в коммуне называют людей чрезвычайно сложного состава. Грак это человек прежде всего деревенский, не умеющий ни сказать, ни повернуться, грубый с товарищами и вообще первобытный. Но в понятие грака входило и начало личной жадности, зависти, чревоугодия, а кроме того, грак еще и внешним образом несимпатичен: немного жирный, немного заспанный...
– Не только Корниенко, а возьмите Гарбузова. Дай ему три порции, сожрет и еще оглядывается, может, и четвертую дадут.
– Э, нет, Гарбузова не равняйте с Корниенко. Ну что же, аппетит такой, за аппетит нельзя обвинять человека, за то он и на производстве другому не уступит...
Гарбузова обвиняли в других грехах. У этого человека шестнадцати лет была привычка брать кого-нибудь за плечи и пытаться повалить на землю. Сам он неловкий, тяжелый, с туповатым лицом, мог рассчитывать только на свою силу, но обычно бывало, что сила его не могла устоять против ловкости коммунаров, и Гарбузов всегда заканчивал тем, что его ноги взлетали вверх и опускались на самые неподходящие места: стены, столы, стулья, шкафы. Поэтому спина Гарбузова всегда испачкана, костюм всегда в беспорядке, а окружающие его предметы всегда изломаны и побиты. На общих собраниях неизменно отмеченный в рапорте Гарбузов выходил на середину и безнадежным жестом старался вправить в штаны рубаху, а штаны кое-как зацепить за неловкую, негнущуюся лошадиную талию.
Гарбузова упрекали, не жалея выражения и гнева:
– Когда, наконец, он сделается коммунаром? Ничего емук не жалко, где ни пройдет, все к черту летит. Его нужно в упаковке водить по коммуне.
– И упаковка не поможет... человек не понимает. Слова никакого не понимает... что же, тебе обязательно бюбну нужно выбить, чтобы ты понял? После тебя нужно ремонтировать и поправлять, а ведь знаешь, что у нас сейчас и копейки лишней нету. В командировку идешь, и то на трамвай нет десяти копеек.
Гарбузов тяжело поворачивается в сторону оратора и улыбается виновато красивыми карими глазами.
– Да что же вы пристали, – говорит он грубоватым, обиженно-беспризорным голосом. – Вот уже сказал... ремонтировать из-за меня... и без меня ремонтировали бы...
Ораторы махали на него руками... Но его в коммуне любили за хороший, покладистый характер, за прекрасную работу токаря, за замечательный аппетит. В школе он тянулся изо всех сил и подавал надежды#19. Это, конечно, не Корниенко.
Корниенко в совем роде единственный в коммуне. Бывали и еще ребята, способные изобразить страдающего, но до Корниенко им далеко.
Только он мог с настоящим вкусом на вопрос председателя: "Какие еще есть вопросы у коммунаров?" – солидно откашлявшись и открыто неприязненно повернувшись к начхозу, спросить:
– А когда нам будут давать новые ботинки?
Из каких-то детских домов он принес вот это самое третье лицо: "будут давать", вызывающее насмешку коммунаров.
– Видали беспризорного? Ему будут давать. Сколько человек?
– А шо ж... А как по-вашему: подметок нет и верха нет, а спросишь Степана Акимовича, так у него один ответ: а ты заработал? Конешно ж, заработал...
В зале шум улыбок и нетерпения. Всем нужно положить на обе лопатки этого грака.
– Ты еще что придумай! Тебе ничего не понятно! Может, просить пойдем на улицу? Или с производства возьмем? Потерпишь, не большой барин.
– А производство разве его? Какое ему дело до производства!
– Производство казенное...
– И коммуна казенная.
Сопин в таких случаях нарушает все законы демократии и общих собраний. Он сначала протягивает к Корниенко кулак, а потом и сам выходит, выходит почти на середину... Слов он не может найти от возмущения и презрения...
– Вот... вот... вот же... понимаешь, вот ей-ей я его сейчас отлуплю...
Зал заливается – Сопин вдвое меньше Корниенко. Смущенно улыбается и Сопин.
– Ну, чего смеетесь, а что ж тут делать?... Вы ж понимаете...
Общий хохот покрывает его последние слова. Корниенко густо краснеет...
Общее собрание расходилось с хохотом и шутками. Сопина окружала толпа любителей. Многие любили смотреть, как он "парится".
Уходил с собрания и я со сложным чувством восторга перед коммунарами и беспомощности перед их нуждой.
Дело, видите ли, в том, что коммунары уходили с собрания почти голодные. Сплошь и рядом у нас было так мало пищи, что даже самые неутомимые шутники и зубоскалы туже затягивали пояса и старались больше налечь на работу.
– За работой не так есть хочется.
Наши обеды и ужины на глаз были недостаточны для трудящегося человека, а если этот человек еще учится, да еще и растет, и на коньках катается, то совсем плохо. Только обилие в наших полях свежего воздуха да запасы крымские кое-как поддерживали нас на поверхности. Но многие коммунаы уже начинали бледнеть, худеть и уставать на производстве.
Это было время неприятное для педагога и еще неприятнее для заведующего коммуной. У нас по неделлям не бывало ни копейки...
Служащим тоже задерживали жалованье, и бывали дни, когда и одолжить рубль в коммуне было невозможно.
Капиталы Соломона Борисовича выражались не в рублях, а в кубометрах, тоннах и полуфабрикатах.
Однажды с большим трудом я раздобыл пятьдесят рублей, до зарезу нужных, чтобы завтра оплатить какой-то крайний счет. Возвратился я в коммуну из города и нарвался на неприятность. Временная фельдшерица встретила меня кислым сообщением:
– А у нас Коломийцев заболел...
Фельдшерица в панике показывала мне термометр.
– Сорок... понимаете...
Куда-то позвонили, через час приехал доктор, молодой и нерешительный. Он тоже заразился паникой:
– Надо немедленно отправить в больницу... Знаете, сорок это все-таки... Вы мне дайте мальчика какого-нибудь, пусть он со мной проедет в город, мы устроим место в больнице, а там вы как-нибудь его отправите...
– В больницу? А может, подождать, знаете, в больнице уход...
– Нет, нет, я не могу отвечать...
Сергей Фролов поехал с доктором в город на его извозчике, а перед отьездом я заплатил этому извозчику шесть рублей, и Вася Камардинов, возвращаясь со мной к парадному входу, улыбаясь и грустно глядя на меня, сказал:
– Вот еще, болеть начинают... Шесть рублей – это деньги... А отчего вы не поторговались?
За всякой работой у себя в кабинете я уже было успокоился, а тут же в кабинете Ленька Алексюк смотрит в окно на дорогу и подмыается вдруг на цыпочки:
– О, кто-то едет на машине!..
Кто же может ездить на машине в коммуну? Гости или начальство... Но Ленька кричит удивленно:
– О, смотри, Сережка приехал... на такси приехал...
Смотрю и я в окошко: действительно, Сергей Фролов дает какие-то распоряжения шоферу. Я сразу догадался – Фролов такси нанял, наверное,т доктор дал хороший совет...
Сережка вошел в кабинет румяный и довольный...
– Место есть, я привел такси, доктор говорит, недорого и спокойно... А я думал, что на нашей линейке плохо...
– Ну что ж? Иди к фельдшерице... такси... Если так будем болеть, то и жрать скоро нечего будет...
Сережка серьезно сказал:
– Есть.
И удалился.
Через три минуты в рамке той же двери стоит белобрысая, веснушчатая фельдшерица и улыбается радостно:
– А знаете, больной выздоровел...
– Как выздоровел? А температура?
– Температура сейчас почти нормальная...
– А чтоб вас!
Перепуганная фельдшерица уселась на стул и рот открыла от оскорбления... Я даже воротник рубашки расстегнул от обиды.
– Ну, все равно, везите в больницу.
Фельдшерица в недоумении раскрыла глаза и смотрит на меня, как на удава, оторваться не может.
– Так он же здоров...
Каюсь, я потерял всякое уважение к женщине, закричал на нее, загремел стулом:
– Наплевать! Здоров! Все равно везите, черт вас там разберет, здоров или болен. Сейчас у него нормальная, а через час опять температура... Что у меня, наркомфин? Такси будет для вашего удовольствия писать мне счета?
Фельдшерица больше не сидит на студе и не торчит в рамке двери, она исчезла.
Вышел я на крыльцо. Стоит такси, и ребята с восторгом наблюдают, как "цокают" пятачки за простой машины.
– Ступай, скажи там, чтоб не копались.
Вышел Коломийцев Алешка, веселый и аккуратный. Веселый потому, что такое приятное событие: на такси поедет... Залезла фельдшерица в такси, а за ней юркнул и Алешка и заулыбался в окно:
Я достал из кармана деньги:
– Сколько?
Заплатил двенадцать рублей. Алешка возвратился из города пешком.
5. ДЕЛО ПРИ ВАГРАМЕ И ДРУГИЕ ДЕЛА
Производство Соломона Борисовича было фоном не в переносном смысле, а настоящим физическим фоном. Наш прекрасный дом-дворец глядел на поле, чистенькое, просторное поле. За полем был Харьков. Таким образом, выходило, что публика рассматривает нас из Харькова прямо в упор, и ясно, что на первом плане для нее рисовался наш фасад со всеми коммунами. В представлении этой публики фон должен помещаться на втором плане. Так оно и было. Второй план – это производство Соломона Борисовича, на фоне которого и было все нарисовано. Был еще и третий план. Но поскольку это был обыкновенный молодой лес, следовательно, явление природное, то нам до него никакого дела нет.
Дом наш двухэтажный, серый, изящный и вполне современный. Он покрыт терезитовой штукатркой и на солнце поблескивает искорками. Крыша на доме красной черепицы. Над фронтоном сетчатая большая вывеска, на ней написано золотыми буквами:
"Детская трудовая коммуна имени Ф.Э.Дзержинского".
Перед домом – широкие цветники и упомянутое выше поле. Слева от дома фруктовый сад с дорожками, усыпанными песком, а посреди сада небольшая деревянная эстрада для оркестра. Еще дальше влево площадка для лагерей, а еще дальше пустая природа – поле и зворачивающий в обход нашего правого фланга лес, отрезывающий нас от белгородского шоссе на Харьков.
Дайте вашу руку, любезный читатель, и проникнем в промежуток между нашим дворцом и кирпичноым домом Соломона Борисовича. Пройдем этот промежуток и остановимся. Вы поражены, вы восхищены, вы подавлены. Это потому, что вы увидели производство Соломона Борисовича во всем его великолепии.
Картина, прежде всего, неимоверно сложная. Коммунарка Брыженко, прибывшая к нам из Кобеляк, стоя на этом самом наблюдательном посту, долго разглядывала пораженными серыми очами эту картину и, наконец, кончила тем, что не нашла ни русского, ни украинского слова джля выражения. Она произнесла слово неизвестного нам языка:
– Чортишо!
В производстве Соломона Борисовича не было ни одного кирпичного мазка все было писано деревянными красками – никаких других красок, например акварельных или масляных, здесь не было: Соломон Борисович всегда считал, что расход на разные покраски – это фигели-мигели.
Деревянные краски были когда-то свежими, отливающими золотистыми улыбками только что оструганной еще сыроватой, еще пахнущей смолой сосны. Потом они подчинились законам времени, и производство Соломона Борисовича приобрело тона, не встречающиеся в природе, тона, не имеющие никакого отношения к солнечному спектру – не то серые, не то черновато-серые, не то желтовато-серые.
Только построенный в последнюю эпоху сборочный цех, о котором уже упоминалось не раз, был франтоватее и улыбчатее – это была пора его молодости, впрочем рано увядшей.
Сборный цех – это тоже один из героев нашего повествования.
Даже и сейчас, когда мы заканчиваем наш замечательный штурм, он еще стоит на месте, и даже ночью мы о нем не забываем. Только к двадцать пятой главе мы надеемся его разрушить, если его не угораздит сгореть раньше времени.
В предыдущей главе мы упомянули о Ваграме Соломона Борисовича. Не помню, Наполеон 1 после Ваграма взял с врагов контрибуцию? Соломон Борисович контрибуцию взял и не мог не взять, ибо без контрибуции для Соломона Борисовича не было никакого смысла в Ваграме. Наполеон был такой человек, что не мог удовлетвориться и славой, а для Соломона Борисовича слва – это тоже фигели-мигели.