Текст книги "Марш 30-го года"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
– Лучше не вмешиваться?
– Лучше. Вильгельм и Николай и без меня помирятся как-нибудь.
– Так. А отчество как же?
– Отчество, Семен Максимович, это, конечно, так. Я его два с половиной года спасал, а потом уже и запутался – не разберу, от кого его спасать нужно. Как положили наш полк целиком, да не один наш, так я и подумал: где этот самый враг? Немец или кто другой?
– А если на твою деревню немцы полезут?
– У меня никакой деревни нет, Семен Максимович. А если полезут, надо как-нибудь иначе. Народ у нас не любит, когда к нему лезут. А вот теперь народ обозлился, только видишь, не на немцев.
– А на кого?
– Да черт его знает! На всех. Сейчас, если бы только старший нашелся... ого!
– Война надоела?
– И война надоела, и жизнь надоела. До ручки дошло. Говорят, раньше были войны, и воевал народ, и генералы были, а сейчас все пошло прахом. Россия вроде как перемениться должна, а такая уже не годится в дело.
Долго еще Семен Максимович толковал со Степаном, а больше слушал.
На глаза Алексею Степан старался не попадаться, и Алеша делал такой вид, как будто он ничего не знает и не знает даже того, что Степан вот здесь живет в кухне, самое деятельное участие принимает в домашнем хозяйстве, ходит на базар. Не заметил, как будто Алеша и того, что на Степане появилась сначала его старая "реальная" блуза с золотыми пуговицами, потом и его старые штаны. У Степана была циклопическая шея, воротник блузы не мог достать петлями до пуговиц, и поэтому даже зимой Степан имел такой вид, как будто ему страшно жарко. Степан всегда был в прекрасном настроении и даже пел. Голос у него был обыкновенный солдатский, и тихо петь было ему трудно. Пел все одну любовную песню, в которой с особенной нежностью выводил:
На моих засни коленочках...
Как ни старался Алеша игнорировать существование Степана на кухне, даже сапог свой сам чистил, чтобы не пользоваться услугами, а пения Степана не мог не заметить и, наконец, возмутился открыто в другой комнате:
– Черт! Коленочки! На этих коленочках дрова рубить только!
Степан очень обрадовался Алешиному голосу и подошел к дверям:
– Может, отставить, ваше благородие?
Алеша поднял плечи на костылях и обратил к Степану к Степану большие свои серьезные глаза:
– Чего это ты про любовь распелся?
– А про что петь, ваше благородие?
Алеша повел губами и тронул правый костыль, отворачиваясь от Степана:
– Не о чем сейчас петь.
Степан ступил шаг вперед и прислонился к наличнику.
– Ты это напрасно, Алексей Степанович, на себя тоску нагоняешь. Ты думаешь, как нас побили, так и беда? А может, иначе как обернется?
Алеша опустился на диван и задумался, не выпуская из рук костылей. Потом сказал тихо:
– Нет, не обернется. Мы уже не побьем. Уже кончено.
– У меня было... такой случай был. Работаю я на Херсонщине, у хохла богатого. И он, собака, натравил меня на одного парня, из-за бабы все. Я на парня и полез с куалаками. А он меня и отдубасил, да еще как: два дня лежал. А только поправился, сам у этой бабы поймал на месте не своего соперника, значит, а хозяина. Ну, я тут такой прорыв сделал, даже другие люди жалели хозяина. Видишь?
– Ты это, собственно говоря, к чему? – спросил Алеша.
Выпятив локоть, Степан почесал бок и посмотрел на Алешу денщицким взглядом – домашним, послушным и даже чуточку глуповатым:
– Да ни к чему, ваше благородие, а к примеру. Вот нас немцы побили, а нам обидно. А только это напрасно. Придет время, и мы кого-нибудь побьем.
– Кого-нибудь? Кого это?
– Да подвернется кто-нибудь. Сначала другой какой немец или, скажем, турок, японец также, а может, еще кто?
– А может, и хозяин?
Степан раскурил цыгарку и выдул дым в дверь, ничего не сказал, как будто не заметил вопроса.
– Ты слышал? Кто подвернется? Может, и хозяин?
Степан наморщил лоб и серьезно захлопал глазами, а потом скривился: куда-то попала ему махорка. И ответил с трудом, поперхнувшись дымом:
– Хозяин – это редко бывает, но бывает все-таки. Вот у меня, видишь, был случай с хозяином.
– У тебя? А у меня кто хозяин? Кого бить?
– Мне тебя не учить, Алексей Семенович, ты сам ученый. А хозяев у тебя, голубчик, много. Если захочешь бить, искать не долго придется. А может, и за меня кого отдуешь.
– И за тебя даже?
– И за меня.
– И это ты говоришь мне, офицеру?
Степан грустно улыбнулся:
– Да чего, Алексей Степанович, какой ты офицер? Тебя вот изранили, душу тебе повредили, а война кончится, тебе никто и спасибо не скажет. А батько твой кто? Такой же батрак, как и я.
– Ну... хорошо... спасибо за правду. А только ты дезертир – это плохо. Честь у тебя должна быть, а у тебя есть честь?
– Честь у меня, Алексей Семенович, всегда была. Была честь куска хлеба не есть. А теперь тоже не без чести: если поймаю кого, по чести и поблагодарю.
Алеша задумался и не скоро сказал Степану:
– Ну... добре... иди себе, отдыхай, дезертир.
19
В середине зимы приехал с фронта Николай Котляров и засел в своей хате безвыходно. Говорили на Костроме, будто он совсем рехнулся: сидит и молчит, не есть и не пьет. Алеша в воскресный морозный день направился к хате Котляровых.
Алеша уже научился говорить, только голова иногда шутила, да рваная рана на ноге заживала медленно. И костыли у Алеши не сосновые, а легкие бамбуковые, и лицо порозовело, и волосы стали волнистые. Только в выражении его лица легла постоянная озабоченность. И даже костыли Алешины научились шагать с какой-то деловой торопливостью.
У Котляровых тоже была своя хата и тоже на две комнаты. В первой, в кухне, копошилась мать Николая и Тани, очень напоминающая Таню, но в то же время и очень ветхая, сморщенная, маленькая старушка. У печи сидел на корточках и раскалывал полено на щепки широкоплечий, коренастый мужчина – старый Котляров. Увидел Алешу, он отшвырнул остатки полена и щепки к стене, переложил косарь в левую руку, а правую, растрескавшуюся и обсыпанную древесным прахом, протянул Алексею.
– Ты погляди, Маруся: красивый из него военный вышел, а ведь нашего корня веточка.
Старушка, которую он назвал Марусей, маленькая, нежная, слабенькая, смотрела на Алешу радостно:
– Бог тебя спас, Алешенька. Хоть и хромой будешь... Не поедешь больше, не надо!
– Где Николай? – спросил Алеша.
Котляров озабоченно тронул рукой прикрытую дверь и так и оставил на ней руку. Сказал приглушенно:
– Я сам за тобой идти хотел, Алексей. Не знаю, что с ним делается. Тут и Павло прибегал, говорил, говорил, говорил с ним, а потом выругался чего-то и убежал. Может, ты с ним поговоришь?
– А какой он вообще?
Старушка придвинула табуретку, покосилась на дверь, зашептала:
– И не разберем. И не ранен. Целое все. А билет увольнительный насовсем. Ничего не рассказывает. Молчит. Хоть бы плакал или сердился, а то ровный какой.
– Читает?
– Нет, не читает. павел принес ему каких-то книг, не читает.
Старушка с пристальной надеждой смотрела в глаза Алеши. Алеша поднялся на костыли, глянул на старушку ласково и сказал:
– Ничего, все пройдет. Я сам такой приехал.
– Слышали, слышали, как же!
Во второй комнате стоял Николай и смотрел на огонь в печи. Он медленно повернулся к Алеше, не сразу узнал его и по солдатской привычке вытянул руки по швам, но потом на его бледном веснушчатом лице пробежала вялая улыбка. Он протянул руку и подождал, пока Алексей выпуатл свою из переплетов костыля.
– Здравствуй, друг, – сказал Алеша весело, хотя голова его и начала пошатываться справа налево.
Николай молча пожимал руку Алексея и с той же улыбкой смотрел на его погоны. Алеша направился к деревянному дивану, устроился на нем и хлопнул рукой рядом. Николай как-то особенно нежно и неслышно, как будто не касаясь земли, передвинулся к дивану и легко опустился на него, глядя на гостя с той же вялой улыбкой.
– Почему тебя отпустили, Коля?
Николай отвел в сторону задумчиво улыбающиеся глаза и прошептал с таким выражением, как будто он вспомнил далекую прекрасную сказку:
– Я не знаю.
– Чего ты не знаешь?
– Я ничего не знаю, – произнес Николай с тем же выражением.
– Почему ты не офицер? Ведь тебя должны были послать в школу прапорщиков?
Николай задумчиво кивнул головой.
– Тебя послали?
– Послали.
– Ну и что?
Николай перестал улыбаться, но ответил с безразличной пустой холодностью, как будто язык его сам по себе привык отвечать на разные вопросы:
– Меня потом откомандировали в полк.
– Почему?
Алеша спрашивал громко, энергично, гипнотизировал Николая решительным поворотом больших, серьезных глаз.
– У меня все было не так: строй не такой. Командовать не умел. Там все такой народ был веселый. А я не подошел.
– А в полк подошел?
– Подошел.
– Так неужели ты не знаешь, почему тебя освободили? Почему ты не говоришь? Говори, Коля, не валяй дурака, говори!
Алеша взял николая за плечи и крепко прижал к себе. Худенький, мелкий Николай в старенькой выцветшей гимнастерке совсем утонул в широких Алешиных плечах. Но Николай по-своему воспользовался этой близостью, он прижался к Алешиному плечу отросшей щетиной солдатской стрижки и ничего не ответил.
– Ты был в бою?
Николай вдруг оттолкнулся головой от Алешиного плеча, вскочил с дивана и устремил на Алешу пронзительно-воспаленный взгляд голубых глаз:
– Не нужно это... бой! Понимаешь, не нужно! Это царю нужно, генералам нужно, а народу не нужно...
Алеша мелкими неслышными толчками зашатал головой и прищурил глаза на Николая. Николай еще долго говорил, все громче и возбужденнее. Из кухни тихо приоткрылась дверь, выглянуло испуганно-внимательное лицо матери и быстро спряталось.
20
А еще через неделю Семен Максимович стоял посреди комнаты с палкой – забыл ее поставить в угол – непривычно задорно смотрел на Алешу и непривычно собирал веселые складки у глаз:
– Убрали-таки этого нестуляку! А? Словчился народ! Что ты теперь скажешь!
В дверях стоял Степан и поддерживал Семена Максимовича широкой улыбкой:
– Переменяется Россия. Теперь по-другому пойдет!
Но известие о конце империи не произвело на Алешу никакого впечатления. Он задумчиво смотрел куда-то, и красные жилки в его глазах сделались еще заметнее и краснее.
Семен Максимович присмотрелся к сыну и спросил строго:
– Ты чего это надулся? Может, Николая жалко?
Алеша улыбнулся:
– Ты что это обрадовался, отец? Сам, помнишь, говорил: республика – все равно. Ну, вот тебе и республика: Родзянко, князь Львов. Доволенг?
Семен Максимович сел на край стула, поставил палку между ног, на палку положил длинные свои прямые пальцы:
– Языком пока говоришь – все равно, а на деле как-то иначе выходит. Ты смотри: сегодня первый день, а уже на заводе все друг друга товарищами называют. И флаги какие? Красные. Это тебе не все равно. А завтра совет выбираем.
– Какой совет?
– Совет рабочих депутатов.
Алеша сразу поднялся на костыли, заходил по комнате, остановился против отца, обрадованный:
– Ты серьезно, отец?
– Не будь балбесом. Я тебе не серьезно что-нибудь говорил? Выбирают совет, и меня в совет уже приговорили.
Алеша задумался и... весело:
– Да! Дела большие!
Степан заржал, как будто жеребец со двора вырвался:
– За хозяев взялись, за хозяев! Ах ты черт, где же моя амуниция военная?
Он полез на кухню, так о чем-то громко кричал с Василисой Петровной, хохотал и требовал свои военные доспехи: гимнастерку и штаны. Василиса Петровна улыбалась и спрашивала Степана:
– Куда ты собираешься, Степан Иванович?
– Это я приготовлю. Воевать буду.
– С кем воевать?
– А там будет видно. Найдем с кем.
– Смотри, как бы тебя не нашли, – сказал Алеша, выходя в кухню. – Царя скинули, а дезертиры остались.
– Да какой же я дезертир? Царю присягу давла, а царя – по шапке.
– А теперь народу будет присяга.
– Ну, народу другое дело. Народу мир нужен, а может, и еще что. Народ – это дело справедливое!
21
Алеша целый день бродил по улицам, провожал все демонстрации, заходил на все митинги, заговаривал с каждым прохожим, присматривался к каждому встречному. Надежда Леонидовна по вечерам ссорилась с ним и возмущалась:
– Что это такое? Вы раненый или нет? У вас еще рана не зажила, а вы целый день по городу бегаете! Я вас привяжу к постели.
Но Алеша отвечал ей:
– Все равно и здесь по комнате буду ходить. Усидеть сейчас невозможно, Надежда Леонидовна. Сдвинулся народ с места, понимаете?
– Сколько вам лет?
– Мне лет? Двадцать три.
– Господи, как мало! Тогда вам действительно трудно усидеть на месте. А все-таки я вам не позволяю так много бродить.
– Ну, хорошо, я пойду в гости.
– В гости идите.
Алеше почему-то вдруг захотелось побывать у Остробородько – там всегда самые свежие новости, можно увидеть и Нину Петровну. На нее тянуло посмотреть, как на хорошую картину на хорошей выставке.
У Остробородько действительно сидел и разглагольствовал доктор Васюня, только что прибывший из Петрограда, куда он ездил за хирургическими инструментами для Кавказкого фронта.
– Ничего понять нельзя, – говорил Васюня. – Народ, ну его к черту, просто с ума сошел. Все ходят, кричат, галдят, как будто оглашенные. Теперь его скоро не остановишь. Большую узду нужно, чтобы взять в руки. А кто возьмет? Ах, какой глупый этот Михаил! Теперь сразу нужно было из рук в руки корону брать. Наш народ такой: еще "ура" кричали бы, на руках носили бы. Такая красота:
" Б о ж е ю м и л о с т ь ю , м ы , М и х а и л В т о р ы й , и м п е р а т о р и с а м о д е р ж е ц в с е р о с с и й с к и й ".
Васюня водил пальцем по воздуху и изображал этот торжественный текст.
На него смотрели прищуренные глазки Петра Павловича Остробородько:
– Ничего не вы не понимаете, Васюня. У нас не такой народ. У нас без бенефиса не обойдется.
– Какой же бенефис?
– А вот увидите: по старым программам, но первый раз в этом городе. Панам попадет. У нас ведь, если что, панов били. Правда, Алексей Семенович?
– Да, панов будем бить, – улыбнулся Алеша.
– Вот видите? – Петр Павлович протянул возмущенную руку. – Это говорит офицер, георгиевский кавалер, герой. А что скажет мужик?
– В самом деле будете панов бить? – заинтересованно спросил Васюня и направил на Алешу свои маленькие глазки.
– А как же? – ответил Алеша с прежней улыбкой.
– Для чего? – спросил серьезно Петр Павлович.
– Сначала для удовольствия, потом для дела.
– Ну, и что?
– Хорошие дела готовятся. Подождите несколько месяцев.
– Удирать нужно?
– Вам зачем удирать?
– Меня тоже могут за пана посчитать.
– Ну, какой вы пан? Вы – доктор, человек трудящийся.
– Бить панов это всегда значило бить и культуру.
– Положим, далеко не всегда.
– Вы сейчас же закричите: буржуазная культура! Вы большевик? Ваш Ленин уже в Петрограде? Да?
– Я пока что инвалид, Петр Павлович стоял посреди комнаты и сыпал возмущенными вопросами, острыми взглядами и плюющимися мокрыми словами. Нина Петровна сидела у самовара, заботливо опускала и подымала глаза над
– Довольно вам кричать. Чего вы напали на больного человека! Идите сюда, Алеша, бедненький. Я вам поближе к себе и приблизила к нему милое, мягкое и нежное свое лицо. Васюня и Петр Павлович о чем-то снова оглушительно заспорили.
– Расскажите, что-нибудь, Алешенька, – сказала Нина.
Алеша поднял на нее большие глаза:
– Что же расскаpать, Нина Петровна?
– Расскажите что-нибудь счастливое.
– Не знаю, Нина Петровна, с чего начать.
– Тогда я вам расскажу. Только никому не говорите.
Она наклонилась к нему, и по Алешиной щеке загуляли кончики ее нежных золотистых волос:
– Алеша, только никому не рассказывайте. Я не люблю этого поповича. И не пойду за него замуж. Я хотела идти в сестры милосердия, а он написал: не нужно. Он – попович, понимаете, у него и душа поповская, расчетливая.
– Где он сейчас?
– Он получил все, что полагается. Где-то при индендантстве. Получил капитанский чин. Но он не военный. Он только делает вид, что военный. Он попович. И его солдаты убьют, обязательно убьют. Он попович, а хочет быть барином.
– Нина, почему вы мне об этом говорите?
– Мне больше некому сказать. А кроме того, еще есть одна важная причина. Я даже хотела идти к вам в госпиталь, а потом стало стыдно. А теперь уже не стыдно.
Нина петровна все это говорила спокойно, ничего не изменилось в ее лице, даже улыбка осталась та же: нежная.
– А вы написали ему, что не любите его?
– Я еще не написала. Все папу как-то жалко. Это его мечта. Хотя теперь это уже не модно.
– Что не модно?
– А вот за поповича выходить.
– Пожалуй, что и не модно.
– А вы будете архитектором, Алеша?
– Вероятно.
– А за архитектора выходить модно?
Алеша, улыбаясь, присмотрелся к ее лукавому взгляду:
– В общем, это ничего.
– Я пошутила, Алеша.
– Я понимаю.
– Вы скажите: что мне делать? Я страшно хочу что-нибудь хорошее делать. Разве в учительницы пойти? Как вы думаете?
– Нет, в учительницы не нужно.
– Почему?
– У вас не выйдет.
– Это верно, что не выйдет. Все равно замуж кто-нибудь возьмет. Вот еще горе. Отчего я такая женственная, скажите?
– Разве это плохо?
– Да. Мне не нравится. От поповича откажусь, кто-нибудь другой явится. Интересно все-таки, кто меня возьмет замуж. А теперь такое интересное время начинается.
– Вы думаете, что интересное?
– Голубчик мой, так видно же! Вы не думайте, что я такая пустая или такая, как Борис. Я хочу что-нибудь делать. Наверное, пойду в учительницы. Скажите, Алеша, почему это так глупо: как женщина, так и в учительницы. А если я не хочу никого учить?
Алеша не ответил. Она еще немного подумала над своим тяжелым положением, потом встряхнула хорошенькой головкой и сказала капризно:
– Васюня, что же это такое! Почему никто чаю не просит?
22
И сейчас возвращался Алеша таким же поздним вечером, и сейчас было так же тревожно вокруг, как и в тот вечер. Теперь на Алеше тоже были оба сапога, но ему еще не разрешали становиться на больную ногу. Впрочем, он привык к костылям, привык поджимать больную ногу, ему даже не хотелось расставаться с ними. Он решил дойти до главной улицы и там взять извозчика.
Алеша не спеша переставлял костыли, чтобы не попасть в ямку на тротуаре. На темной улице, освещенной очень редкими фонарями, почти никого не было. Встречалась изредка парочка, привлеченная на улицу первыми днями весны, да изредка пробегал одинокий человек и испуганно бросался в сторону, обходя его костыли. Алеша вдруг почувствовал особый уют в своем неспешном одиноком движении.
Было очень много вопросов, над которыми нужно было подумать. Раньше было все-таки ясно. Нужно было сидеть в окопах, писать рапорты, иногда сидеть под обстрелом и ждать смерти, иногда идти в атаку, нести вперед страх смерти и угрожать револьвером тем, у кого этот страх слишком вылезал наружу. Все это нужно было делать потому, что этого требовали долг и уважение к себе и глубокая уверенность, что за плечами лежит родина Россия, что на огромных ее пространствах все уверены в его чести. Все было ясно, а что было неясно, то нужно было отложить на завтра, в том числе отложить и мысли о многих безобразиях на фронте, о лени, трусости, даже о разврате и пьянстве офицеров, о возмутительном чечевичном рационе, о бесталанном командовании, о проигранной войне. Часто все это было до боли отвратительно и мерзко, часто от этого притуплялся даже страх смерти, но все-таки было ясно: главное и первое – дисциплина и война, его человеческая честь, его достоинство и уважение к себе. И поэтому нельзя было не закричать в отчаянии, ни удрать с фронта, ни пойти в плен. И Алеша привык гордиться этой своей гордостью и привык взнуздывать себя, когда начинали гулять нервы.
Так было раньше. А сегодня как-то не так. Сегодня все не так. В Петрограде еще кричат "до победного конца", но уже ясно, что победы не будет и что в победе нет радости. И вопрос о гордости требовал пересмотра.
В светлом пятне, освещенном окном домика, выросла высокая фигура солдата. Солдат быстро посторонился и с почтением к раненому приложил руку к козырьку. Правая рука Алеши по привычке хотела подняться ответным движением, но остановилась на полдороге, и Алеша крикнул:
– Сережа! Сергей!
В замешательстве Алеша ступил на больную ногу и вскрикнул от боли. В этот момент Богатырчук крепко обнял его вместе с костылями и горячим поцелуем впился в его губы:
– Алешка! Милый мой! Красавец мой!
Сергей целовал его губы, щеки, лоб, он обращался с ним, как с девушкой.
– Да ну тебя, сдурел, – засмеялся Алеша и нашел наконец свои подпорки.
– Идем, – сказал Богатырчук. – Идем куда-нибудь!
– Да куда?
– Идем, вот тут сквер.
– Да там народу много.
– Стой, вот тут я проходил, скамеечка такая славная. Ох ты, калека моя родная!
Скамеечка оказалась действительно славной. Была для нее сделана специальная ниша в заборе и распускались перед ней сирень и еще какие-то кусты. Здесь, у чужого двора и расположились друзья.
– Алеша, я тебя целый день искал. Дома был, в госпитале был. Чего ты шляешься? Что это? Ты и ранен? Мне говорили – контужен. Это на владимирско-волынском направлении? Здорово тебя покалечили.
– Здорово. Буду хромать. И с нервами плохо. Заикаюсь вот, и голова ходит, особенно, если разволнуюсь. И болит часто. И вообще это надолго; говорят, ни пить, ни курить, ни за барышнями не ухаживать, не расстраиваться.
– Так ты и не расстраивайся.
Алеша улыбнулся.
– Не такие времена.
– Ох, и времена, друг! До чего времена замечательные. Я хожу и смотрю, и слушаю, думаю, такая жалость: и это забуду, и это забуду.
– Сергей, расскажи подробно: что случилось в военном училище? Почему тебя солдатом выпустили?
– Шпионили, дряни. А я не очень умею язык за зубами держать. Понятное дело. Да я не жалею. Зато теперь хорошо. Я прямо уморился. И туда поспеть, и сюда поспеть! В Киев попал, как раз валил памятник Столыпину. А нам, понимаешь, написано: "Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия"! Но зато и потрясения, брат, будут, прямо голова кругом идет.
Алеша слушал, склонив голову, и молчал. Сергей на месте сидеть не мог, то быстро поворачивался на скамье, то вставал, то пробовал ходить.
– Мороки много будет. Офицерня, между прочим, гадко держится. Я понимаю, еще дворянчики или там кадровые, тем, конечно, иначе и не приходится, но какого черта прапорщики эти лезут. Такое же пушечное мясо как и мы. А туда же, воевать им хочется.
– А как же, по-твоему? Просто удирать с фронта.
– Удирать нельзя. Зачем удирать? Надо мир. Народ не хочет воевать. Баста, есть дела поважнее.
– А если немцы все заберут?
– Да брось, Алешка, чего там они заберут. Они рады будут, только отвяжись от них.
– Ты – большевик? – спросил Алеша.
– Большевик. И председатель дивизионного комитета. Да постой, а ты как же думаешь? Ты что – с офицерами? Какая у тебя компания?
Алеша поцарапал концом костыля землю.
– Ты, Сергей, брось этот тон, – резко сказал он. – Здесь не митинг, и никакой у меня компании нет. Я здесь один, видишь, раненый, разбитый, через месяц мне дадут чистую; офицером я не буду и на фронт больше не пойду. И не забывай: мой отец – токарь, я отцу никогда не изменю, да он же еще и член Совета рабочих депутатов, наверное, тоже в большевики пойдет, хоть и старый. Да ведь ты отца знаешь.
– Еще бы не знать!
– Ну вот, а ты мне растолкуй, раз ты комиссар. Как у вас дело с честью обстоит?
– С какой честью?
– С обыкновенной человеческой честью?
– Не понимаю.
– Ты что, тоже бросил фронт?
– Нет, я не бросил. Я в отпуск.
– А можешь бросить?
– Как это, просто удрать?
– Ну да, вот как мой денщик. Взял и удрал.
– Тайно?
– Да один черт, хоть и явно.
– Чудак, так ведь я большевик.
– Ну так что?
– Если партия скажет бросай – брошу. Скажет дерись – буду драться. За революцию будем драться, Алеша!
– А честь?
– Вот здесь и честь. Своим не изменю.
– А России?
– Да какой России? Мы и есть Россия.
– Это какая же Россия? Маленькая? То была великая, а теперь маленькая?
Богатырчук засмеялся:
– Ты действительно больной. Потом разберешь. Если бы ты был сейчас на фронте, сразу бы разобрал. Ну, идем... на нашу великую... Кострому.
23
Весной приехала из Петрограда Таня.
В первый же вечер они с Павлом пришли к Алексею. Павел стоял в дверях, черный и сумрачный, и хмуро наблюдал сцену встречи. Таня быстро подошла к Алеше, положила руку на его рукав. У Алеши вдруг заходила голова, он попробовал улыбнуться, но улыбка вышла страдальческая, тревожная. Таня посмотрела ему в глаза, вдруг опустила голову на его грудь и заплакала горько и громко, никого не стесняясь. На ее рыдания из кухни вышла Василиса Петровна, оттолкнула в дверях хмурую фигуру Павла и бросилась к Тане. Она легко оторвала ее от Алешиной груди, обняла за плечи и повела к дивану.
– Танечка, успокойся, милая, что с тобой?
Таня терла кулачками глаза и с облегченным вздохом, похожим на улыбку, опустилась на диван и прислонилась щекой к плечу Василисы Петровны. Алеша с трудом поворачивался на костылях и с серьезной, больной озабоченностью смотрел на женщин, не замечая Павла.
– Вы простите меня, это я, наверное, оттого, что две ночи в дороге не спала! Вы знаете, как трудно теперь ездить. А дома еще и Николай...
Таня виновато улыбнулась и не могла оторвать взгляда от лица старушки. Таня, действительно, сильно похудела, почернела и побледнела в одно и то же время, но тем сильнее блестели ее глаза, и губы ее казались сейчас полнее и ярче.
– Как же твое здоровье? – спросила Таня, подняв на Алешу глаза.
Алеша только крепче сжал губы и ничего не ответил, за него ответила мать:
– Плохо его здоровье, Танечка. Смотрите, голова у него гуляет. И рана никак не может зажить. А он еще такой непослушный, все бегает и бегает. Непоседа такой. Испортили мне сына, Танечка.
Мать была рада пожаловаться женщине и поплакать. Алеша посмотрел на мать с выразительным негодованием, но потом махнул рукой и подошел к Павлуше:
– Видел Сергея? – спросил павел.
– Видел, – ответид Алеша серьезно. – Он теперь большевик.
Павел сверкнул зубами и поднял вдруг повеселевшее лицо:
– Да, молодец! Я тоже вступаю. У нас уже четыре большевика на заводе. Да на железной дороге три. Уже семь!
– Да, – сказал Алеша как будто про себя. – Николай работает?
– Да, поступил.
– Здорово его попортили.
– Разве его одного? И тебя вот.
– И меня. И все даром.
– И все даром, – подтвердил Павлуша тихо.
– Ты спокойно об этом говоришь?
– Я говорю так, как и ты.
– Ну, знаешь, ты не можешь так говорить. Ты не пережил этого ужаса и не пережил... ты не пережил... этой...
– Ты хочешь сказать, что я просидел в тулы?
– А что же, – конечно, просидел.
– Хорошо. Я просидел. А Сергей?
– Я про Сергея не говорю. Я с тобой говорю. Я имею право тебе сказать.
– Я слушаю, Алеша.
– Ты не знаешь, что такое идти в атаку под ураганным огнем и за тобой батальон. В этом есть человеческое достоинство. Мой полк лег в одну ночь. Четыре тысячи человек. Ты понимаешь?
Они уже не говорили тихо, они забыли, что на диване их слушают женщины. И были очень удивлены, услышав слабый голос матери:
– Алеша, зачем ты все вспоминаешь свой полк. Не нужно об этом думать. Погиб твой полк, на войне всегда так бывает.
– Да, да, вот оказывается, что это никому не было нужно.
– А что ж, не бывает так, Алеша? Страдают люди, а, глядишь, никому это и не нужно. И какая же польза от страдания? Разве только на войне? А сколько кругом людей страдает, а подумаешь: для чего страдали? И я вот жизнь прожила несладко. Моего отца, твоего дедушку, бревном убило на пристани, всю жизнь бревна таскал, и жили впроголодь, страдали, детей не учили. И я вот неграмотная, темная, – только и видела, что кухню да нужду. А многие люди и хуже жили. А в деревне как живут: черный хлеб, только и всего, а больше ничего в жизни и не видят. Все люди страдают, а кто об этом помнит? Никто не помнит, забывают люди: у кого свое горе, а кому и так хорошо. Моего отца бревном убило, а Мендельсон богатым человеком сделался.
Мать говорила, сложив сухие сморщенные руки на коленях, покрытых изорванным, бедным фартуком. Ее лицо чуть-чуть склонилось набок, выцветшие серые глаза смотрели печально. Она умолкла и осталась в той же позе: бедственные картины трудовой жизни проходили перед ее душой в этот момент, не вмещаясь в словах.
Алеша быстро подошел к ней, наклонился, поцеловал руку:
– Правильно, мамочка. Правильно. Это я – так... Все думаю: если Россия не нужна, зачем я нужен.
– Россия нужна, – сказал медленно и сурово Павел.
Алеша повернул к нему лицо, не подымая головы.
– Нужна?
– Нужна. Вот увидишь, какую мы сделаем Россию! Настоящую сделаем. Такая будет Россия! Тогда никому не придется умирать даром и будет за что умирать. Это мы сделаем.
– Кто это вы?
– Мы – рабочий класс.
– Мы сделаем?
– Да.
– А кто нас поведет?
– Ты знаешь, что Ленин уже в Петрограде?
– Знаю.
– Мало тебе?
– Мало, Павлуша. Это один человек.
– А что тебе нужно?
– Я не знаю.
– А когда ты узнаешь?
– Я...наверное, скоро узнаю. Если бы мне... поехать, посмотреть. здесь на Костроме как-то не видно.
Таня собралась уходить. Она подошла к Алеше, взяла его под руку, отвела в сторону:
– Ты скорее поправляйся. Милый мой! Скорее выздоравливай.
24
Иногда Алеша ночевал в госпитале, там у него была койка. Он каждый день ходил на перевязку, на разные процедуры. В госпитале почти не было больных, поступление контуженных с фронта прекратилось. Только на другой койке по целым дням сидел артиллерийский капитан, худой и высокий, с носом, далеко выдвинутым вперед. Под носом у него висели тяжелые, плотные усы. Даже летние дни не тянули капитана на улицу, он сидел, набивал папиросы и думал. Когда приходил Алеша, он говорил:
– Сказали, что через десять дней выпишут, и то, если будет лучше. Разве в этом городе будет лучше?
– А куда вам хотелось бы? Куда вы хотите ехать?
– Куда я хочу ехать? У меня нет ни имения, ни жены, ни родственников. Поеду в какую-нибудь команду выздоравливающих. Место спокойное, никому не нужное.
– А воевать?
– Э, хитрый какой поручик! Воевать довольно. Служить адвокату какому-то паршивому?
– Не адвокату, а народу.
– Народу? Поручик, бог с вами, на что я народу сдался. Народ теперь сам с фронта бежит, только пятки сверкают.
– А Россия?
– Была, да вся вышла ваша Россия.
– А что есть, по-вашему?
– Ничего нет. Сплошная команда выздоравливающих. Вот, может, переболеют, выберут царя, станут опять жить. А без царя какая Россия?
Алеше капитан не нравился. Поэтому, бывая в госпитале, Алеша старался проводить время на улице.
В один из жарких июньских дней он долго сидел в палисаднике, потом вышел на тротуар и остановился у входа в госпиталь, рассматривая прохожих. Прохожих было немного, и они не мешали Алеше думать. Думы были все такие же взбудораженные.
Прошла парочка – молодой человек в соломенной шляпе и тонкая девушка с бледным лицом. Девушка посмотрела на Алешу и не заметила его, как не заметила ни ворот, ни убегающей дорожки палисадника. Потом прошла женщина с ребенком на руках, а за нею показался взлохмаченный, без шапки, угрюмый человек. Он шел быстро, его ноги, обернутые в какое-то тряпье, шлепали по кирпичам тротуара с каким-то неприятным, шершавым шумом, но человек не обращал на это внимания. Он шел, опустив голову, а руки заложил за спину. Совершенно ясно было, что он не пьян, хотя, может быть, и выпил немного. Алеша заинтересовался человеком и внимательно следил за ним. За несколько шагов до Алеши человек поднял голову и прямо пошел на него. У человека небритое лицо кирпичного цвета и мохнатые светлые брови. Подойдя к Алеше, он вдруг с силой топнул ногой и прохрипел: