Текст книги "Марш 30-го года"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)
– Ты перечислила разные прелести, а Павла забыла.
– Нет, Павла забыть нельзя. Скажи, что ты думаешь о Павле?
– Как, что я думаю? Павло – мой старый друг.
– Ну, не надо. Лучше я тебе скажу. У нас с тобой как-то получается, как будто мы брат и сесетра,и, знаешь, такие любимые, любимые! Я с Николаем так не могу говорить. Вот и про Павла. Алеша, когда еще гимназистской была, я так мечтала о любви. И вовсе я не рисовала себе царевича или какого-нибудь барчука. Я не знала, какой он будет, но я думала, что он будет такой... огненный, такой... воодушевленный! А сейчас я люблю Павла, вот просто влюблена, и так... сильно влюблена... А не нужно, чтобы он был огненный. Он и кричит, и руками размахивает, а на самом деле он спокойный человек, и мне нравится, что он такой спокойный. Я понимаю это: он может и в бой поти, и умереть, а все равно он такой и останется спокойный. И у нас с ним любовь, как будто мы давно с ним поженились, и на самом деле нам и поцеловаться некогда, да я и не люблю этого. Ты сейчас же скажешь, что мы просто рыбы. Правда?
– Я этого никогда не могу сказать. Павлушка – глубина.
– Это правильно: глубина. А у меня нет. Я какая-то такая обыкновенная. Я и красивая, это я знаю, а все-таки обыкновенная. И до чего это мне нравится, ты себе представишь не можешь.
– Что тебе нравится?
– Да вот же это, что я обыкновенная. Я тебе расскажу. Теперь все люди какие-то необыкновенные. Все – умные, все идут вперед. Идет революция, я это хорошо чувствую, вся наша семья там, даже мама, большая революция, таких еще никогда не было, потому что... большевики, понимаешь? А я хожу и радуюсь: это революция для меня. Для таких может быть такой случай: все бегают, и кричат, и волнуются. Чего волнуются? А вот чего: нужен доктор, обыкновенный доктор, который может лечить. А я тут и выйду: пожайлуста, вот, я – обыкновенный доктор. Ты сейчас же скажешь, что это пустяк, если один доктор. А если много? Много обыкновенных докторов. Ну что ты скажешь, Алеша?
– Я слушаю и поражаюсь, когда ты успела сделаться такой... остроумной?
– Сейчас скажу, когда. Вы все думаете, что я, так себе, курсистка. А я посчитала, сколько у нас на Костроме народу пропало оттого, что не было обыкновенных докторов. В нашей земской больнице есть Остробородько, так он никогда не принимает, а принимает его помощник, он тоже доктор, только он необыкновенный, он дикарь, он просто не может лечить людей. И он неряха, и лентяй, и еще пьяница. Я знаю, сколько у нас на Костроме умерло от туберкелеза, от воспаления легких, от инфлюэнцы, от рака, от болезней печени, от заражения крови, от скарлатины, дифтерита, оспы... А сколько детей? Господи, сколько детей! Скажи, пожайлуста, разве это плохо: обыкновенный доктор?
– Таня, значит... революция – это для тебя, чтобы ты могла лечить людей?
– Нет, не только для этого. Лечить, это само собой. Но я буду читать книги, путешествовать, ходить в театр, покупать сколько угодно глицерина, я буду жить. Мне не стыдно: я хочу почувствовать, как может обыкновенный человек жить с честью. Я хочу это почувствовать на себе. И увидеть, как другие живут. Ты сейчас же скажешь, что я не герой, что я все скучно думаю. Пожайлуста.
– Я так не думаю. Не может же человек ходить и скать: где бы мне проявить свой героизм. А я недавно читал, как работали "обыкновенные врачи" на холере.
– Ладно. Мы с тобой все понимаем. Ты тоже – обыкновенный человек, и за это я тебя люблю, как вот брата. И Павел – обыкновенный, и Муха, и Богатырчук. Только ты не подумай что-нибудь плохое. Обыкновенный, это, знаешь, почему? Потому, что людей миллионы, этим миллионы нужно все-таки уважать, а не думать, что я вот не такой, я лучше всех. Ой, какую мы с тобой философию развели! Это потому, что я очень обрадовалась, давно так весело не ходили в город. Все по делам, все по делам. Ай, Алеша, посмотри, как сзади страшно. И в этом мраке Нина и капитан. Надо им помочь, они же испугаются. А у нас – культура... Смотри.
За последними силуэтами широких стволов деловито горели редкие фонари. Начинался город. Кострома как-то выше. У нас проще: чистенький песок и никаких фасонов. И окошки светятся, правда? А это, смотри, культура! Грязь какая! А фонари освещают.
Поджидая отставших, они остановились в жиденьких воротах парка. Пустынная улица уходила далеко белесым размазанной на булыжнике грязи. У самых домов в тени, под акациями, стучали по дощатым тротуарам шаги редких прохожих. Представлялось, что там в темноте люди по самый пояс бредут в грязи, а стучат потому, что еще не потеряли надежды выкарабкаться.
Таня подняла к Алеше голубые глаза и сморщила носик. Алеша громко рассмеялся. В глубине парка посылашлся голос Нины:
– Нет, капитан, умом я сейчас ничего разбирать не буду. У меня ум бабский, что он там разберет?
– Интересно, – сказал Алеша громко.
– Не мейшайте, не мешайте, – остановил его капитан, – дело важное.
Таня вскрикнула:
– Нина! Как разговорился капитан!
Капитан взмолился непривычным к мольбе хмурым басом:
– Не мешайте, да не мешайте же! Пусть она скажет. Я знаю эту старую, как бы сказать, отговорку: умом не пойму, а вот чувством.
Нина ответила весело, звонко, властно:
– И не выдумывайте! Никаким там чувством! Я о чувствах тоже знаю. Только я чувству не верю. Чувство – оно одноглазое! Я больше верю вкусу.
– Как? Как вы сказали? Вкусу?
– Ну, да! Обыкновенному человеческому вкусу.
– Ба! Барышня! Что такое вкус? Эстетика? Эпикурейство?
– Эпикурейство – это гадость! Не смейте так говорить! Алеша поддержите меня, а не умна спорить!
Опираясь на палку, Алеша стукнул по фуражке, отодвинул ее на затылок, начал пальцами растирать лоб.
– Постойте, Нина. Это что-то такое важное, а только... хвостик есть непонятный.
Нина устало положила руку на его плечо:
– Я все понимаю... а сказать...
Капитан пристал:
– Вы это... сердцем понимаете?
– Нет.
– Умом?
– Нет. И не сердцем, и не умом. А знаете чем?
Капитан повернул к ней лицо, освещенные выоским фонарем, блеснули его маленькие глазки. Нина прошептала:
– Не умею сказать... Не то слово! Капитан показал на мостовую: – Перейдите здесь со вкусом. Если у вас есть галоши – пожалуй перебраться через эту улицу можно и эстетично. А если без галош, вымажетесь. Вот и все.
Нина оттолкнулась от Алеши и с веселой угрозой подошла к капитану:
– Товарищ Бойко!
Он вздрогнул от такого обращения. Никто никогда не называл его товарищем Бойко.
– Товарищ Боко! Как же вы не понимаете? Нет никакой грязи!
– Фу! Да вот же она перед вами! Смотрите, какая симпатичная!
– нет, вы знаете, до чего я люблю, если сапоги вымазаны до самых колен. До самых этих... ушек. Это у мужчины.
– В грязь?
– Какая же это грязь? Грязь, если клопы, потом... другое. Если неряшливость... вообще нравственный беспорядок. Понимаете?
Капитан улыбнулся, махнул рукой, двинулся через улицу.
Таня крикнула на всю улицу:
– Сапоги у вас нечищенные, это действительно грязь. Денщика нет, правда?
Капитан не оглянулся. Нина подняла юбку, игриво попробовала красивой, маленькой ножкой первый булыжник, засмеялась счастливо.
– Вот смотрите, перейду и не замажусь.
Алеша смотрел очарованный. Каждое движение этой девушки было движением точным, ловким и красивым. Даже юбку она держала в двух руках так, что она не могла образовать ни одной безобразной складки. Она переступала с булыжника на булыжник и иногда смеялась. Ее ножки умно и зорко выбирали лучшие места и становились на них с хитрым выражением. Она перешла через улицу, обернулась назад:
– Видите?
Алеша не мог вместить в себе восхищения и не мог его выразить ни в какой форме. Но ему стало свободно и радостно жить на земле. Обеими руками он так же ловко и изящно, отставив пальчики, подобрал полы шинели, осторожно попробовал носком сапога первый булыжник и с размахом зашагал через улицу, нарочно попадая в самые гиблые места и разбрызгивая грязь во все стороны. Девушки смеялись на другом берегу, и Нина встретила его словами:
– С наибольшим вкусом все-таки перешел улицу Алеша!
21
У калитки Остробородько сидели довольно долго. Капитан помалкивал, курил и рассматривал землю. Алеша сидел на скамье, вытянув ноги на палке, и мечтал о прошлом. Он любил иногда пошалить с воображением и подразнить память. Сейчас, вспомнив Фауста, он задал себе вопрос: какое из мгновений его прошлого хорошо было бы повторить? Какое из них было лучше сегодняшнего дня? И он улыбался совершенно несомненному ответу: никакое! В своем прошлом он не находил образцов для подражания. Он выпрямился и удивленно посмотрел на капитана. Сказал вслух:
– Черт! Не может быть!
Капитан ничего не сказал. Алеша снова все пересмотрел и проверил. Сомнений быть не могло. Всякое там счастливое, сопливое детсов, конечно, по боку? Военное училище? Фасон, глупость и фанфаронство. Фронт, патриотизм? Но за патриотизмом сейчас же начинали вырисовываться морды Николая второго, дивизионного командира, водянистого и ленивого "нестуляки", и как итог – страшная гибель его полка. Атаки? Задор, страх, напряжение и большой человеческий гонор? Алеша прислушался к себе. Где-то от этого гонора оставались корни, и Алеша их уважал, но теперь все это представлялось трудной гимнастикой, без смысла и без счастья.
А сегодняшний поцелуй? Это была очень нежная и такая безгрешная ласка. Нужно до боли любить эту замечательную девушку, такую сильную и красивую и такую... одинокую. Алеша оглянулся на калитку с тревогой. Там, за калиткой, представился ему тихий, потонувший в покое уют, богатое семейное гнездо. Какую нужно иметь силу, чтобы так весело и так одиноко уйти из него в мрачные провалы Костромы! Стирать, красные руки! Хотелось, чтобы у него расширилась грудь и поместилось в ней, наконец, невмещающееся чувство. Пусть будет чувство. А счастья не нужно. Просто не нужно. К черту!
– Капитан! Слушайте, капитан!
Капитан сказал, глядя в землю, но сказал настойчиво:
– Алексей Семенович! Я не мешал вам думать, не мешайте и мне.
– Слу... Позвольте... Простите, пожайлуста. Я хотел задать вам только один важный вопрос. Одлин вопрос.
– Хорошо. Только один.
– Вот спаисбо. Скажите, в вашей жизни был хоть один такой счастливый момент, хотя бы один, чтобы вы желали его повторить?
Не оборачивая к нему лица, капитан ответил, не раздумывая:
– Был. Один момент был... то есть, я полагал, оказалось – чепуха!
– Да не может быть! Расскажите, капитан.
Условие было: один вопрос!" И почему "не может быть"? И не мешайте. Я хочу подумать.
– Извините. Думайте.
Какой там у него момент? Поцеловала какая-нибудь полковая красавица. А в будущем это невозможно. Вот и весь момент. Но как странно. Неужели прошла его молодость и нечего вспомнить? Цена человека? Достоинство?
В доме за калиткой стукнула дверь, послышались голоса, скупые, беглые, как будто чужие, хотя Алеша различил и глубокий шепот Нины, и невыразительный, с гнусавым потрескиванием тенорок Петра Павловича. Голоса были сбиты грохотом щеколды у калитки. Неся перед собой широкую коробку, Таня перепрыгнула через порог. Наклонилась к Алеше с шепотом:
– Сюда идет! Говорит: я ему скажу.
Опершись на палку, Алеша поднялся со скамьи. Калитка оглушительно хлопнула, но сейчас же открылась, и нога в широкой штанине переступила на улицу. Алеша вдруг вспомнил другую ногу, такую же широкую и такую же страшную: ногу немецкого солдата, перешагнувшего в темноте через невысокий окопчик. Тогда это была контратака прусского полка. И сейчас, как тогда, рука Алеши дернулась к поясу. Но тогда широкая тяжелая нога пронеслась мимо него и исчезла в ночи, а он сам забыл о ней через тысячную долю секунды в горячке возникшей штыковой схватки. А теперь он растерянно опустил руку по шву галифе и смотрел, как на легком ветру шевелилась неясной мазней волосы на голове Остробородько.
– Ничего, Нина, ничего. Я только ему два слова скажу.
Переступив через порог, он странно зашатался и вообще имел вид встрепанный и невменяемый. Это встрепанность еще больше испугала Алешу: он привык видеть Петра павловича упорядоченным и приглаженным. Петр Павлович, шатаясь, замаячил перед Алешей, поднял кулак, что-то в нем было от человека выпившего.
– Молодой человек, – начал он громко и хрипло. – Молодой человек, не думайте, что перед вами несчастный отец и несчастный гражданин. Не подумайте и не воображайте, что я вышел жаловаться. Она – моя дочь, и я ее понимаю. Она не хочет сидеть в моем доме, потому что ей нравится революция. Пусть! Мне тоже нравится. Это не ваше дело! Может быть, мне нравится, что вы меня арестовали. Это тоже не ваше дело. Я только хочу у вас спросить, а вы мне отвечайте сознательно, без малодушия. Вы принимаете на себя ответственность? Принимаете полную ответственность?
Петр павлович произнес все это с физическим усилием, вытягивая шею и вращая встрепанной головой, как будто он проглатывал трудный и насильственный кусок. Он замолчал, еще раз поднял кулак и прицепился к Алешиному лицу такшим же шатающимся и острым взглядом. Потом завизжал истошно, на всю улицу:
– Вы принимаете на себя ответственность за меня, за мою дочь, за Россию?
Алеша стоял перед ним вытянувшись и смотрел прямо в глаза. Нина прижалась к рамке калитки и растворилась в тишине вечера. Таня, полуспрятавшись за Алешей, опустила глаза. Один капитан сидел по-прежнему, склонившись к земле, и думал% вероятно, о прежнем, о своем, – может быть, о самом счастливом моменте своей жизни.
Алеша весь отдался странному, сложному чувству, похожему на сон. И неудержимый, необьяснимый гнев, который поднялся в нем, тоже был похож на ярость во сне, когда человек странно колеблется между негодующим страстным действием и настойчивым желанием понять свой гнев и остановить его. Петр Павлович, такой знакомый и обыкновенный, казался ему теперь отвратительным зверьком. Он может просто укусить, опасность не так велика, но прикосновение зверька невыносимо. Он смотрел на Алешу, смешно задравши голову, по-прежнему пошатываясь, и вес вздымал свой слабый, интиллегентский кулачок. Голова Алеши вдруг начала мелко и быстро дрожать, губы страдальчески и нетерпеливо надавили одна на друю. Он сказал тихо:
– Послушайтете...
И остановился. Большими глазами с трудом посмотрел на Нину, улыбнулся:
– Нинана!
– Калека! – закричал вдруг Петр Павлович. – Калека и психически больной! Нина! Он болен. Они там все сумасшедшие. Один от фронта, другой от темноты и слабосилия ума!
Он все это прогремел патетически, с жестами, рванулся к калитке, распахнув пиджак, еще выше крикнул:
– Можете! Можете! Я вас лечить не намерен.
Расставив руки, он направился к калитке, но алеша перехватил его рукой через грудь, а другой рукой за плечо повернул к себе. Павел Петрович открыл рот, его лицо было перед глазами Алеши на самой близкой дистанции. Алеша улыбнулся, не весело, не просто, а с уверенной силой мужской уничтожающей гримасы. Он даже чуть-чуть поклонился в сторону Нины:
– Нинана, пожайлуста, простите. Я в вашем присутствии два словава этомуму старичку. Я отвечаю за Россию и за Нинуну. Мою Нину. Слышите? А за вас я снимаю с себя ответственность, потому что вы сами за себя не отвечаете. Идитете!
Он выпустил Петра Павловича, и тот, не оглядываясь, полетел домой. Он не заметил, как его дочь, тяжело, вместе с калиткой, откатилась в сторону, давая ему дорогу. Слышно было, как он прошуршал по двору, как хлопнул дверью и дверь за ним ударила раз и еще раз и под конец слабо звякнула какой-то металлической частью. Вытягивая голову, Таня смотрела вслед ему, а потом бросила коробку на скамью и подбежала к Нине. Нина так и стояла, вытянув руку к щеколде, и не видно было в темноте, о чем думает ее лицо.
– Нинана... вы простите.
Нина аккуратно, не спеша, оглядывалась, переступила через порог, так же аккуратно закрыла калитку. В другой реке у нее оказался небольшой саквояж. Она поставила его на коробку и положила руку на Алешину грудь:
– Алешенька! Приведеите вашу голову в порядок! Так, умница, родной мой!
Теперь скажите: "Нина". Не "Нинана", а просто "Нина". Говорите.
– Ни...на!
– Какая вы прелесть! Разговор у калитки доктора – это не такое большое событие.
Капитан поднялся со скамьи и оказался непомерно высоким. Повернувшись к спутникам, ни на кого не глядя, он наглухо застегнул шинель, сделал шаг вперед, поклонился Нине:
– Нина Петровна! Можно отправляться в обратный путь?
22
До самой вокзальной улицы шли молча. Капитан честно исполнял свои обязанности, поставил коробку на плечо, в коробке что-то постукивало ритмично, и так же мерно ходили вправо и влево полы его шинели. Капитан с места взял несколько широкий шаг, и за ним и все пошли быстро, но никто не запротестовал, а потом этот быстрый ход по кирпичам, вымытым осенью, даже понравился. Было занятно находить впереди выступающий удобный кирпич, моментально заметить рядом другой для соседа и вслед за этим всем вместе шагнуть. Марш получался все же неровный, шаткий, этому очень способствовала неправильная нога Алеши.
За капитаном шли втроем, взявшись под руки. Сначала все думали о том, что в жизни слишком много горестей, что их нужно терпеливо переживать. Но на улицах было непривычно пустынно, мирно покоились отражения фонарей в лужах, ежились у ворот отсыревшие ночные сторожа. Сейчас улица жила своей собственной интимной жизнью, на ней было что рассматривать. И больше всего развлекали вот это дружное прыганье с кирпича на кирпич и невольный бег за капитанской коробкой. После одного из прыжков Таня вскрикнула весело, и сразу обнаружилось, что ничего особенного не случилось, что жизнь не так плоха, а у них еще много богатых человеческих дней. А потом впереди духовой оркестр заиграл "Варшавянку" – событие из тех, в которых быстро и не разберешься: откуда в самом деле в городе духовой оркестр?
Капитан снял коробку и обернулся к спутникам:
– Алексей Семенович, смотрите, вроде пехоты.
Конечно, это была пехота. Играл оркестр очень маленький, вероятно, выделенный из настоящего. Солдаты проходили по четыре в ряд, но шли в полном беспорядке, вразвалку, не держали ноги, шинели кое у кого расстегнуты, у других подпоясаны ремнями. Винтовки болтаются в самых живописных положениях. Кое-где солдаты идут просто кучей и разговаривают вполголоса. Так было в голове колонны, а к хвосту колонна и вовсе растаяла, солдаты шли по тротуарам, наполнив улицу беспордочным шершавым шумом и толкотней. По тротуару же мимо Алеши, задумавшись, прошел пожилой офицер, а за ним еще один, молодой, в новенькой шинели и в новых погонах. Алеша удивленно посмотрела на капитана, Таня крикнула ему в ухо:
– Смотрите, смотрите, товарищи!
Посмотрели и увидели известный всему городу автомобиль и в нем самого Богомола. А рядом с ним полковник Троицкий. Нина сказала с удивлением полустоном, полусмехом:
– Господи! Мой попович! А он чего здесь?
Капитан, очевидно, забыл о своих вечерних думах и воспоминаниях. Он вытянул вперед голову и даже рот открыл, оживился необычно, зубы у него блеснули.
– Войско! Алексей Семенович! Войско!
Нельзя было разобрать, пришел ли он в восторг при виде войска, или его слова выражают насмешку.
– Войско. А вот и войсковое хозяйство.
Медленно, погромыхивая по мостовой, тянулся обоз: кухни, сложный обиходный набор и патронные двуколки.
От всего этого на Алешу пахнуло полузабытой тревогой военного движения, но было очень неприятно, что в движении нет никакого военного порядка и четкого напряжения.
– Плохое войско, капитан! Интересно, для чего оно нужно Богомолу?
– Это солдаты Троицкого? – тихо спросила Нина, провожая отчужденным холодным взглядом проходящих мимо солдат, бородатых, измятых, в бестолковых смушковых шапках, на которых изредка увядали красные банты. От солдат исходил сильный острый дух: запах вагона, грязи, портянок.
Гуськом, уступая дорогу солдатам, стали продвигаться дальше к вокзалу. Капитан снова поднял коробку на плечи и сказал как будто про себя:
– Две роты.
– Эй, земляк! Демобилизовался? – крикнул, оборачиваясь на ходу, молодой остроносый унтер. – Домой подался?
Капитан не успел ответить, оглянулся, но другой, широкоплечий, с большими усами, засмеялся ему в лицо:
– У него демобилизация с бабами! Веселое дело!
Несколько человек вспыхнули смехом и внимательно присмотрелись к Нине, идущей за капитаном. Пожилой бородач в распахнутой шинели крикнул задорно:
– Держись, молодайка, расцалую нечаянно!
Другой такой же бородач добродушно отозвался:
– Брось ты, не пугай народ!
– Да я только расцалую! А? Товарищ, ты не обижайся, я в шутку. Тебе все останется. Хоть ты и хромой6 а свое получишь!
Алеша ответил в тон:
– Доберись до своей и целуй, сколько хочешь!
– Доберусь! Эх-ма! Голубчики мои, не по дороге этот город, да к моей милой не по направлению!
Последние слова он произнес жалобно-дурашливо. Ему неожиданно ответил размашистый знакомый голос:
– Три года ждала, одного дня не дождалася, плакала, рыдала, с другим целовалася!
– Степан! Ты чего здесь?
– О! Да это ж родные мои!
Степан из потока прибился к деревянным воротам, потащил Алешу в сторону:
– Так и знал, что вам увижу. Я прослышал – войско идет, – да и на вокзал. И старик же сказал: посмотри, какая армия и по какому делу! Встретил, как же, дорогие друзья приехали: вояки не вояки, – пехотники, до казенного хлеба охотники!
– Прощай, земляк, заходи! – кто-то хлопнул Степана по плечу.
– А как же!
Мимо проходили отставшие, заполняя улицу грохотом тяжелых сапог. Степан проводил их взглядом:
– Армия! Запасного батальона первая рота. Из губернии.
– Одна рота? Что ты!
– Одна. Теперь у них роты большие. На фронт не посылают. Богомол призвал.
– Их?
– Да их же.
– Для чего?
– На свою погибель. Выпросил. Народ свой, деревенский, трудящий народ! А мы плакали: оружия нет! Вот тебе, сколько хочешь оружия.
23
Семен Максимович нашел Алешу на свободной части заводского двора уже под вечер. Здесь были сложены бревна и обрезки досок. Сегодня красногвардейцы должны были сдавать Алеше винтовку. В течение нескольких дней они занимались в школе "по теории", а сегодня первое отделение решило воспользоваться теплым солнечным днем и устроить занятия во дворе.
Старый Котляров на отдельном бревне расположил части винтовки и, держа в руках отнятый ствол, задумался над ним. Увидев Семена Максимовича, тяжело поднялся и пошел навстречу.
– Вот, Семен Максимович, укротил бы ты твоего сына, честное слово!
Сдавай ему винтовку! Я ему вчера говорю: а если не сдам, что ты мне сделаешь? Допустим. Что ж ты меня из Красной гвардии выставишь? А он, знаешь, что отвечает? Не сдашь, говорит, винтовку, отцу пожалуюсь. Это тебе, значит. Ну что ты скажешь? Приходится сдавать. Выходит так, как будто я тебя испужался. Скажи, пожайлуста, почему это такое? Времена такие или еще какая причина?
Семен Максимович был выше Котлярова и прямее его. Легкая его борода гуляла под ветром.
– Мне уже кое-кто говорил: зачем сдавать? А только ему виднее – он человек военный. А я тоже порядок люблю. Если у тебя в руках инструмент, ты должен понимать, какая часть к нему.
Алеш стоял в сторонке, вытянувшись, как на смотру. Котляров взмахнул дулом, засмеялся:
– Да это я понимаю. Я и должен знать, и знаю. А только зачем сдавать? А если нужно, пускай спрашивате. На пятерку, меньше не отвечу. А только, пожайлуста, пускай в одиночку спрашивает, чтобы Колька не знал, если спутаюсь. А он все норовит при всех. Колька Таньке расскажет, а Таньке только дай! К чему, скажи ты мне, стариков паскудить?
Алеша шагнул вперед, отвечал Котлярову, но посматривал на отца: одобрит или не одобрит?
– Если я тебя в одиночку спрошу, другие скажут: потрафил старому Котлярову. Никто и не поверит, что ты винтовку сдал.
Широкий, тяжелый Котляров поворачивал дуло в руках, посматривал на небо:
– Беда какая! Скажут! Могут сказать, потрафил, знают, что у нас с тобой отношения. Вот, Семен Максимович, как оно все цепляется. Пошел в Красную гвардию революцию оборонять, а тут выходит экзамен, да еще гляди, чтобы кому не показалось. А надо. Верно, что надо. Тогда я еще помудрю, посижу. Степана позову, пускай он проверку сделает.
Он побрел к своему бревну. У других бревен тоже занимались красногвардейцы – по одному, по двое, по трое.
– Слуашй, Алеша, я вижу, тебе одному трудно.
– Степан помогает. Колька Котляров знает винтовку, а по части построения и команды – слаб.
– Так. А капитан ни разу не был?
– нет.
– Не хочет?
– Он – артиллерист.
– Артиллерист! Что же, он винтовки не знает?
Алеша промолчал.
– Завтра Муха приезжает. Важное что-нибудь привезет. А вот этот вопрос мне не нравится. Карабакчеевские ходят?
– Двенадцать человек.
– Мало. Кто у них старший?
– Асейкин.
– Конторщик?
– Да.
– А шпалопропиточные?
– Один записался у меня – Груздев. Но... винтовки для него нет.
– Винтовки будут, надо полагать. А почему один? Там двести человек работает? Почему один?
– Отец... как же я... Я не знаю.
Семен Максимович мотнул бородой, жестко посмотрел на Алешу. По привычке Алеша сдвинул каблуки и убрал живот.
– Не знаю! Что это за разговор! Имей в виду, Алексей, я тебя учить не буду. Ты учился довольно.
Молчание.
– В реальном учился. В военном учился. На фронте. Жизнь тоже...
– Но отец... здесь же не реальное, и не военное, и не фронт.
– Я тебя спрашиваю? Ты мне будешь рассказывать, где реальное, а где завод? Ты почему до сих пор не вошел в партию?
Семен Максимович повернулся к Алеше, руки заложил за спину, наклонил голову. Видно было, что он этой позы не оставит, пока не получит ответа. Алеша смотрел на переносье отца, чувствовал, что смотрит глупыми глазами, был рад, что отец этих глупых глаз не видит.
– Отец!
Семен Максимович его перебил:
– Дома тебе некогда сказать, и народ кругом. Ты – человек умный, ученый, и я – не дурак. Был ты больной, другое дело. Теперь ты здоров. Я тебе ни о чем напоминать не буду. Понял?
– Понял, отец.
– Почему Варавва в партии, а ты нет?
Семен Максимович так и не глянул на Алешу, повернулся к небу боком, и Алеша увидел, как на спине сложенные руки шевелят длинными темными пальцами. Алеше вдруг до слез стало жаль отца и захотелось поцеловать эти пальцы. Алеша понял, что отец от него требует. Он быстро шагнул в сторону, вытянулся перед лицом Семена Максимовича, сказал громко, прямо, открыто:
– Слушай, отец...
Семен Максимович медленно поднял лицо. Его светло-голубые холодные глаза с спокойным вниманием, не спеша нашли Алешины взволнованные зрачки, прямой уверенной наводкой остановились на них, с терпеливой стариковской силой ожидали.
– Отец! Я, понимаешь, заленился: душой заленился. И... задумался все... лишнее... Я тебе страшно благодарен, что ты мне сказал.
Семен Максимович кивнул головой, снова повернулся боком, произнес сухо:
– Хорошо. Иди по своим делам.
Алеша не смел ослушаться. Его рука хотела вздернуться к козырьку фуражки, он остановил ее на полдороге, быстро повернулся и направился к группам красногвардейцев. По дороге его подмывало оглянуться на отца, но он удержался. А когда подсел к группе Николая Котлярова и посмотрел на то место, где оставил Семена Максимовича, там уже никого не было.
24
За ужином Семен Максимович сказал:
– Вот что, мать. Я не мешался в твои дела, а теперь ты мне скажи, откуда... ты это сало взяла?
Василиса Петровна строго поджала губы, быстро глянула на Алешу, сложила руки на коленях, ответила серьезно:
– Там, нде и все берут: на базаре.
– Своих кбаанов у нас не было, это верно. А только это сало – для рабочего человека – дорогой продукт. За какие деньги ты его купила?
– Это Михаил Антонович ходил в город, принес сало – полфунта.
Капитан не поднял глаз от тарелки, чувствовал, видно, что разговор заведен не для благодарности. Глаза Степана быстро пробежали по лицам, тоже глянули на Алешу.
– Наши заработки теперь... никакие заработки. Не только на сало, а и на хлеб не должно хватать. Это мои... а эти красногвардейцы еще меньше получают. Дело ясное – жить мы должны бедно.
Капитанов нос покраснел и опустился еще ниже. Семен Максимович в упор смотрел на капитана:
– Сколько у вас денег еще осталось, Михаил Антонович?
Семен Максимович вдруг улыбнулся. Но капитана не обрадовала эта улыбка. Он вскочил со стула, одернул гимнастерку, снова сел, захрипел:
– Семен Максимович! Не все на деньги, знаете, меряется. Разве можно ваше отношение оценить деньгами?
Семен Максимович взмахнул вилкой:
– Бросьте. Получается так: наши отношения, ваши деньги. Так?
Капитан вскочил:
– Василиса Петровна! Будьте защитницей! Какие же мои деньги? Я сколько раз хотел, понимаете, все равно, строгий учет, раскладка точная, ни копейки моей лишней не приняли. Ну... сегодня я действительно кусочек сала встретил... купил, так, знаете, для десерта. Для десерта исключительно, Семен Максимович ?
– Скажите, сколько у вас денег?
– Деньги? Да это глупые деньги. Когда выписался еще, набралось... капитанское жалованье, за ранение, отпуск, подьемные, то, другое, а теперь осталось немножко.. ну... несколько сотен рублей.
Капитан замер в ожидании какого угодно приговора над этой суммой.
Семен Максимович осторожно половил вилку на стол, посмотрел на нее и коротким движением руки отодвинул ее дальше.
– Михаил Антонович, ничего не поделаешь, у нас теперь будет плохо. Пища будет совсем... бедная. А у вас деньги, вы можете лучше кормиться. Где-нибудь найдете, вот Степан Иванович вам поможет.
Капитан затих на своем месте, забыв о еде, забыв даже о том, что на него смотрят. Он сидел вполоборота на стуле, смотрел вбок, в одну точку. Потом осторожно, неслышно отодвинул стул, поклонился, как всегда, Василисе Петровне и на носках ушел в чистую комнату. Степан округлил глаза и сказал Семену Максимовичу:
– Отец родной, за что же ты его обидел?
Алеша проделал несколько движений в мускулах лица, грустно прищурился. Семен Максимович посмотрел на Алешу, на Степана, на Василису Петровну, опустившую глаза:
– Не нужно ему у нас приучаться. Все равно не по дороге. А чем я его обидел? С деньгами он найдет себе ласку.
Степан ответил уверенно:
– Не найдет. Ты, Семен Максимович, думаешь, он – офицер, что ли? Вот, ей-богу, тебе говорю: он – как дите, куда он там пойдет? Плакать здесь будет, а не пойдет. Человек жизни никогда не видел, а теперь его приучили...
– К чему?
– Да к жизни ж...
– Нам, Степан Иванович, некогда такими детьми заниматься. А потом и ты скажешь: я – не Степан Колдунов, а ребенок.
Но в этот момент открылась дверь из чистой комнаты и появился капитан. Он молча выложил на стол завернутый в газету пакет. Посмотрел на всех, посмотрел даже на стул, но не сел.
– Семен Максимович, я понимаю. Люди вы не такие, как я, у вас все прямо и честно. Работает, живете. А я человек брошенный. Мысли всякие, думаю, думаю, поверьте мне, голова от мыслей болит. К Василисе Петровне привык, а других... боюсь, Семен Максимович, а может быть, стесняюсь. Вот это плохо, а не деньги. Деньги же... куда-нибудь можно... куда-нибудь деть...