Текст книги "Марш 30-го года"
Автор книги: Антон Макаренко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
Непонятным было и его отношение к комсомолу. Он бывал на всех комсомольских собраниях, часто брал слово и высказывался, как всегда, очень серьезно и дельно, всегда блистал знанием коммунарских традиций и коммунарских законов и всегда был по обыкновению прав, но не вступал в комсомол и не подавал никакой надежды на вступление.
Комсомольцы проводили его регулярно в органы самоуправления и поручали ему самые ответственные посты в коммуне, но в общем держались по отношению к нему с некоторым предубеждением.
Осенью тридцатого года Воленко один из немногих вел открытую и настойчивую политику сбережения коллектива. Он упрекал коммунаров на общих собраниях в обособлении, преследовал пацанов за всякие проказы, работал в клубном совете и много делал в развитии кружковой работы. Он сознательно делал большое и полезное дело, в ценности которого у него сомнений как будто не было. С открытием рабфака он попал на второй курс и шел в нем одним из первых.
И как раз на Воленко упали первые удары судьбы, вздумавшей бить по коммуне имени Дзержинского. О, нет, мы не верим ни в какую судьбу. Но слово такое удобное, оно прекрасно итожит невидимые и непонятные с первого взгляда предрасположения.
В жизни нашего коллектива в то время были неизбежны заболевания, но об этом можно с уверенностью говорить только теперь, а тогда немногим из нас было понятно, что мы не совсем здоровы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . #22
8. ЧУДЕСА ТЕХНИКИ
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Коммунары смотрели на Соломона Борисовича, как на музейный экспонат, и спрашивали:
– А как делают хорошие хозяева?
Во время таких мирных разговоров Соломон Борисович умел иногда отбросить брюзжащий тон скупого и обиженного человека и делался мудрым и проникновенным проповедником. Его массивная фигура в эти моменты прочто укоренялась на пьедестале какой-то незнакомой для нас философии, глаза и прочие приспособления на его голове приобретали тоже более крепкую установку. Это несколько противоречило его невысокому росту, но не мешало ему говорить с таким же приблизительно выражением, с каким львы и тигры разговаривали с ягнятами и телятами в эдеме.
– Хороший хозяин должен иметь в банке сто тысяч рублей, не меньше. Нет у вас ста тысяч рублей, вы себе сидите тихо...
– А сколько сейчас в банке?
Но Соломон Борисович терпеть не мог выдавать секрета госбанка:
– Ну, сколько там, сколько там... – передразнивал он коммунаров. Сколько там в банке... Чепуха... Вам если сказать пять тысяч, десять тысяч, так вы сейчас же: давайте их сюда – мы себе новые спецовки пошьем...
Коснувшись спецовок, Соломон Борисович совершил неосторожность. Это было больное место у коммунаров, ибо ни в каком другом месте так не просвечивала их душа, как в вопросе о спецовках. А часто вместе с душой просвечивало и белое коммунарское тело.
– А как же, – кричали коммунары на присмиревшого Соломона Борисовича. Что это, спецовки? Да, спецовки?
Представители младшего поколения при этом обязательно задирали ноги и показывали Соломону Борисовичу нижние части брючных клешей или тыкали ему в живот истрепанные и промасленные рукава.
Спецовка – это костюм из самой дешевой материи, которую только способен был придумать гений Соломона Борисовича. Соломон Борисович нежно именовал эту материю – "рубчик". "Рубчик" был мало приспособлен к роли, навязываемой ему режиссером. Это была действительно дрянь – жиденькая, прозрачная ткань, не способная ни к какому серьезному делу. В токарном цехе она в первый же день промасливалась до самых глубин своего существа, так как коммунарам Соломон Борисович не выдавал ни тряпок, ни концов и заменял все эти вещи правом вытирать руки о собственный живот и колени. Наступал момент, когда старшее поколение добивалось перемены спецовки, но разве мог Соломон Борисович выбросить пару штанов и рубашку? отвергнутая старшими спецовка после стирки переходила к пацанам. Пацаны и сами по себе не отличались чрезмерной требовательностью, а, кроме того, спецовка Соломона Борисовича имела и некоторые особые достоинства, реализуемые исключительно пцанами. Рукава рубашек, шитых для старшего поколения, были на полметра длиннее, чем нужно, и это было чрезвычайно удобно. Именно этими излишествами вытирали пацаны свои станки и агрегаты. К сожалению, почти невозможно было использовать с таким же производственным эффектом дополнительные части брюшных холош, и они, сложившись на пацаньих ногах в некоторое подобие гармонии, без пользы увядали на наших глазах.
Но и эта сносная коньюктура подверглась действию времени: концы рукавов и брюк очень быстро истрепывались, вся спецовка украшалась дырами, и пацаны начинали приобретать определенно кружевной стиль, не соответствующий ни нашей эпохе, ни нашим гигиеническим капризам.
Соломон Борисович, впрочем, был другого мнения.
– Скажите, пожайлуста, – дырочка там... Ну что ты на меня тыкаешь своими рукавами! Длинные – это совсем неплохо. Короткие – это плохо, а длинные, что такое? Возьми и подверни, вот так...
Соломон Борисович собственноручно подвертывает на руках пацанов промасленное кружево рукава, но пацан только хохочет и пищит:
– Э, ой и хитрый же Соломон Борисович!..
Ни пацаны, ни старшие никогда не были склонны к разоружению, и война из-за спецовок то затихала, то вспыхивала, но никогда не прекращалось. Периодически наступал момент, когда на фронте раздавались залпы совета командиров или общего собрания, и тогда сильно страдал Соломон Борисович шил новую партию спецовок для старших. Старшие ходили в швейную мастерскую и торопили девочек, пацаны с вожделением поглядывали на спецовки старших, а Соломон Борисович страдал:
– Двести пятьдесят метров рубчика, вы подумайте, сколько это стоит?
В такие моменты даже я начинал злобиться на Соломона Борисовича, несмотря на мое постоянное перед ним преклонение:
– Ну как вам не стыдно, сколько стоит двести пятьдесят метров – сто рублей?
Соломон Борисович взрывается оскорблением и болью:
– Двести пятьдесят метров – сто рублей? Как вы дешево привыкли жить... сто рублей. Что же, по-вашему, рубчик стоит по сорок копеек метр?
– Ну, не по сорок, так по сорок пять. Материя дрянь, что она там стоит?
– Дрянь? Я бы хотел иметь этой дряни миллионы метров... Дрянь. Может
быть, шить для коммунаров спецовки из чертовой кожи? Или, может быть, из сукна? Так чертова кожа стоит полтора рубля, к вашему сведению...
Сколько стоит сукно, не знал никогда Соломон Борисович, ибо он никогда не имел дела с этой роскошной тканью. Он и сам одевался в костюмы, сшитые из рубчика, а на сукно смотрел с презрением, как Франциск Ассизкий на бутылку шампанского.
Мне становилось жаль Соломона Борисовича, и я продолжал с ним ласково: – Все-таки нужно не пожалеть ребят. Вы видите, в чем они ходят на работу. И белье у них в масле и теле. И некрасиво, вы же все это прекрасно понимаете...
Соломон Борисович был всегда склонен к сентиментальности. Он смотрит на меня дружелюбно-понимающим взглядом:
– Чудак вы, разве я что-нибудь говорю? Я же понимаю, и они хорошие мальчики и хорошо работают. Ну, что же, пошьем им спецовки, можно пошить, можно истратить и триста метров рубчика, что, это мое все? Это все ваше, шейте, можно шить...
Он уходит от меня, расстроенный и своей любовью к пацанам и трагической необходимостью тратить деньги и метры. А деньги – это всегда сумма копеек, а каждая копеечка рождается с мучением на производстве Соломона Борисовича.
Глубокая осень тридцатого года. Ни снега, ни мороза. К белгородскому шоссе на Харьков мы добираемся через море грязи, через разьезженное, распаханное подводами поле. Это море разжиженного чернозема плещет о самый цоколь коммуны и блестящими затоками и рукавами разливается между цехами Соломона Борисовича. Только пристальная настойчивость нашего часового у парадного хода не пускает его в наш дом, но в цехах Соломона Борисовича нет часовых, и поэтому в цехах пол покрыт еще свежими морскими отложениями, станки забрызганы и стены измазаны.
В литейном цехе#23, пристроенном еще летом из ненужных для деревообделочной мастерской материалов, в углу огромной кучей насыпано сырье – старые медные патроны. При помощи каких хитроумных комбинаций доставал это сырье Соломон Борисович, никто не знает. Коммунары отрицательно относились к патронам. По их словам выходило, что парторганы – самое негодное сырье, медь в них плохая, и в каждом патроне кроме меди много еще посторонних примесей – свинец, порох, грязь. Коммунары именно патроны винили в том, чтобым, выходящий из трубы литейной, слишком удушлив. Соломон Борисович был другого мнения... Коммунары готовы были примириться с патронами, если бы литейный дым действительно выходил в трубу и отравлял только окерстное население, ибо население держится все-таки ближе к земной поверхности, а дым, даже самый нахальный, все-таки подымается к небесам. В том-то и дело, что дым этот не очень выходил в трубу, а больше пребывал в самой литейной и отравлял самих литейщиков.
Соломон Борисович по этому поводу много перестрадал. Даже ночью его преследовали кошмары – снились ему кирпичные трубы, протянувшиеся до облаков, целый лес труб, целая вакханалия мертвых капиталов.
Одного из подчиненных ему чернорабочих Соломон Борисович сделал кровельным мастером, и из старого железа, оставшегося от разобранного сарая, этот мастер в течение двух недель приготовил нечто, напоминающее самоварную трубу, и воздрузил ее над литейным цехом под аккомпанемент ехидных замечаний коммунаров, утверждающих, что труба делу не поможет. Действительно, она не помогла, и Колька-доктор ежедневно писал протоколы, удостоверяющие, что в коммуне свирепствует литейная лихорадка. Тогда Соломон Борисович прибавил к трубе еще одно колено. Труба вышла довольно высокая и стройная. Единственный ее недостаток – слабое сопротивление ветрам – был уничтожен при помощи проволок, которыми она была привязана к крыше литейной.
На некоторое время Колька прекратил писание протоколов, ибо дым стал направляться туда, куда ему и полагается, но коммунары-литейщики и теперь предсказывали, что установившееся благополучие долго не протянется. В самом деле, крыша литейной была сделана только для того, чтобы литейщиков не мочил дождь. Ее скелет был слишком нежен и не подготовлен для тяжелой службы – удерживать высокую трубу. Коммунары предсказывали, что во время бури труба упадет вместе с крышей. Соломон Борисович презрительно выпячивал губы:
– Сейчас упадет, как вы все хорошо знаете вместе с вашим доктором... и крыша упадет, и вся литейная развалится... От бури развалится. Какие бури придумали... подумаешь, какой Атлантический океан!
На этот раз коммунары ошиблись – крыша осталась на месте, литейная тоже не развалилась, и даже нижняя часть трубы еще и до сих пор торчит на фоне украинского неба, только верхняя ее часть надломилась и повисла на железной жилке, но в это время у коммунаров появились более серьезные заботы, и на трубу не обратили внимания. Только доктор снова принялся за протоколы, да старик Шеретин, математик рабфака, комната которого была недалеко от литейной, уверял, что во время ветра труба стучит, трепещет и мешает ему спать...
В литейной помещался барабан. Это был горизонтально установленный цилиндр с круглым отверстием на боку. В это отверстие и набрасывались патроны, и из этого же отверстия выливалась расплавленная медь. К барабану была приделана форсунка, на стене бак с нефтью – на первый взгляд все просто, и нет ничего таинственного. На самом деле барабан был самым таинственным существом в коммуне. Он очень стар, продырявлен и проржавлен, форсунка тоже не первой молодости. Вся эта система накопила за это время своей долгой жизни у киевского кустаря так много характерных черт и привычек, что только бывший хозяин, наш мастер Ганкевич, мог с ними справляться. Во всяком случае, обыкновенные смертные могли взирать на барабан и даже подходить к нему только до того момента, когда он начинал действовать. Когда же наступал этот момент, Ганкевич всех удавлял из литейной и оставался наедине с барабаном. Через полчаса отворялись двери и присутствующие приглашались удостовериться, что медь готова, Ганкевич жив и барабан на месте. Даже Соломон Борисович не решался нарушить жреческую неприкосновенность Ганкевича и терпеливо гулял по формовочной, пока в литейной совершалось таинство претворения патронов в расплавленную медь.
Вообще Соломон Борисович очень уважал Ганкевича и боялся больше всего на свете его ухода с производства.
Много было в литейной и других вопросов и производственных тайн, но не все сразу они были нами замечены.
рядом с литейной формовочная. На двух машинах коммунары формовали кроватные углы, в соседней каморке пацаны делали шишки. В формовочной уже начинало складываться небольшое общество коммунаров-специалистов Миша Бондаренко, Могилин, Прасов, Илюшечкин, Терентюк и другие. Они уже формировали по тридцать пар опок в день и начинали разбираться в производственных тайнах Ганкевича. Ганкевич старался ладить с ними и кое-как мириться по вопросу о глине.
Глина – это не просто глина, а проблема. Глина перевозилась к нам вагонами из Киева. Соломон Борисович уплачивал за доставку глины большие деньги и каждый раз после такой уплаты приходил ко мне и грустил:
– Опять заплатил за вагон глины семьсот рублей. Ну, что ты будешь делать? Ганкевич не хочет признавать никакой другой глины, подавай ему киевскую...
Только в токарном цехе отдыхала душа Соломона Борисовича. На пятнадцати токарных станках работали токари-коммунары и точили кроватные углы. Привешанная к потолку трансмиссия вместе с потолком сотряасалась и визжала, коммунары к трансмиссии относились с предубеждением и боялись ее#24. И сама трансмиссия, и ее шкивы, и все токарные станки часто останавливались от старческой лени, старенькие пасы рвались и растягивались, но все это мелочи жизни, и они не требовали больших расходов. Правда, наш рабочий день весь был украшен нарывами конфликтов и споров, но эти вещи ничего не стоят, а нервы у Соломона Борисовича крепкие.
Соломон Борисович в цехе был похож на домашнюю хозяйку. Сколько забот, сколько мелких дел и сколько экономии! Был в цехе мастер Шевченко. По плану он должен инструктировать коммунаров, но одно дело план, а другое жизнь. На самом деле он в течение целого дня занимался разным ремонтом все станки требовали ремонта. Ремонт – понятие растяжимое. В нашем цехе оно не было растяжимым и выражалось точной формулой: один Шевченко на пятнадцать станков и на тридцать метров трансмиссии. Корректировалась эта формула самим Соломоном Борисовичем – его указания были категоричны и целесообразны.
– Тебе что нужно? Тебе нужно точить кроватный угол? Так чего ты пристал с капитальным ремонтом? Пускай Шевченко возьмет гаечку и навинтит...
– Как гаечку? – кричит коммунар. – Здесь все расшатано, суппорт испорчен, станина истерлась...
– Не ты один в цехе, пускай Шевченко найдет там в ящике гаечку, и будешь работать...
Шевченко роется в дырявом ящике и ищет гаечку, но Соломон Борисович уже нарвался на другого коммунара и уже кричит на Шевченко:
– Что вы там возитесь с какой-то гайкой, разве вы не видите, что в трансмиссии не работает шкив? По-вашему, шкив будет стоять, коммунар будет стоять, а я вам буду платить жалованье...
– Тот шкив давно нужно выбросить, – хмуро говорит Шевченко...
– Как это выбросить? Выбросить этот шкив, какие вы богатые!.. Этот шкив будут работать еще десять лет, полезьте сейчас же и вставьте шпоночку...
– Да он все равно болтает...
– Это вы болтаете... Болтает... Пускай себе болтает, нам нужно, чтоб станок работал... Поставьте шпоночку, как я вам говорю...
– Да вчера уже ставили...
– То было вчера, а то сегодня... Вы вчера получали ваше жалованье и сегодня получаете...
Шевченко лезет к потолку, Соломон Борисович задирает голову, но за рукав его уже дергает коммунар:
– Так что ж?
– Ну, что тебе, я же сказал, тебе поставят гаечку...
– Да как же он поставит, он же полез туда...
– Так подождешь, твой станок работает?
Откуда-то из-за угла душу раздирающий крик...
– Опять пас лопнул, черт его знает, не могут пригласить мастера...
Соломон Борисович поднимает перчатку:
– Был же шорник, я же сказал, исправить все пасы, где вы тогда были?
– Он зашивал, а сегодня в другом месте порвался... Надо иметь постоянного шорника, а то на два дня...
– Очень нужно, чтобы человек гулял по мастерской... Шорник вам нужен, завтра вам смазчик понадобится, а потом подавай убиральницу.
Возмущенный коммунар швыряет в угол ключи или молоток и отходит в сторону, пожимая плечами.
Соломон Борисович вдруг соображает, что пас все-таки не сшит и станок не работает. Соломон Борисович гонится за коммунаром:
– Куда же ты пошел? Что же ты уходишь?
– А что же мне делать? Буду ждать, пока придет шорник...
– Это трудное дело, сшить пас?.. Ты не можешь сам сшить пас, это какая специальность или, может, технология...
– Соломон Борисович, – пищит удивленный коммунар, – как же это сшить?.. Это же не ботинок, а пас...
Но Соломон Борисович уже покраснел и уже рассердился. Он с жадностью набрасывается на шило и кусочек ремешка, валяющийся на подоконнике, и торжествует:
– Ты не можешь сшить пас, а я могу?
Он по-стариковски тычет шилом в гнилой пас. Коммунары улыбаются и с сомнением смотрят на сшитый пас. У Соломона Борисовича тоже сомнение – пас не сшит, а кое-как связан неровным некрепким швом. Соломон Борисович, отнюдь не имея торжествующего вида, спешит удалиться из цеха, а коммунары уже вечером в совете командиров ругаются.
– Что такое, в самом деле. Пас порвался, шорника нет, Соломон Борисович сам берется за шило, а разве он может сшить, это тоже специальное дело... И все равно через пять минут станок стоит...
Соломон Борисович в таком случае помалкивает или пускается в самую непритязательную дипломатию:
– Что ты говоришь? Ты говоришь так, как будто я шорник и плохо сшил. Что я буду заведовать производством и еще пасы сшивать? Я тебе только показал, как можно сшить, а если бы ты захотел и постарался, ты бы сшил лучше, у тебя и глаза лучше...
Коммунары заливаются смехом и от того, что дипломатия Соломона Борисовича слишком наивна, и от того, что Соломон Борисович выкрутился, и даже хорошо выкрутился, приходиться коммунарам даже защищаться:
– Когда же нам сшивать? Если сшивать, все равно станок стоять будет.
Соломон Борисович молчит и вытирает вспотевшую лысину. Настоящей своей мысли он не скажет, настоящую мысль он скажет только мне, когда разойдется совет командиров спать, а Соломон Борисович смотрит, как я убираю свой стол, курит и говорит дружески доверчиво:
– Эх, разве так надо работать? Разве такой молодой человек не может остаться после работы и сшить себе пас... Что там полчаса, а шорнику нужно заплатить семьдесят пять рублей в месяц.
Я молчу – все равно спор имеет академический характер.
Но иногда и мне приходится идти огнем и мечом на Соломона Борисовича. Утро, из классов еле слышен прибой науки. В мастерских шумят станки, в моем кабинете никого – вся коммуна рассыпалась по трудовым позициям. Вдруг открывается дверь. К моему столу быстро подходит Коля Пащенко, мальчик пятнадцати лет, смуглый, стройный коммунар. Сейчас Коля плачет. Он пытается удержать слезы и говорит неплаксивным, спокойным голосом, но слезы падают на спецовку, и на его руках целые лужи слез, смешанных с машинным маслом и медными опилками.
Он протягивает ко мне руки:
– Смотрите, Антон Семенович, что же это такое... прямо... шкив испорчен... я говорил, все равно никакого внимания...
– Ты говорил Соломону Борисовичу, чтоб исправили шкив? Чего же ты так волнуешься...
– Я пришел, чтобы вы посмотрели сами... Пусть бы там не исправляли, пусть бы там прогул или как там... простой... а он говорит – работай... Как же я могу работать... я боюсь работать.
Я знаю Колю как смелого мальчика. Это живой, способный и энергичный человек, он в коммуне с самого начала и всегда умел прямо в глаза смотреть всяким неприятностям. Поэтому меня очень удивили его слезы.
– Я все-таки не понимаю, в чем дело... Ну, идем...
Мы входим в цех. Коля обгоняет меня в дверях и спешит к токарному станку. Он уже не плачет, но в борьбе со слезами он уже успел свой нос выкрасить в черный цвет.
– Вот, смотрите...
Он пускает свой станок, потом отводит вправо приводную ручку шкива, деревянную палку, свисающую с потолка. Станок останавливается. Коля левой рукой отталкивает меня подальше от суппорта, на который я оперся.
– Смотрите.
Я смотрю. Смотрю и ничего не вижу. Вдруг станок завертелся, зашипел, застонал, заверещал, как все станки в токарном цехе. Я ошеломлен. Подымаю голову и вижу: палка уже опустилась и передвинулась влево, шкив включен. Я смеюсь и гляжу на Кольку. Но Колька не смеется. Он снова чуть не плачет:
– Как же я могу работать? Остановишь станок, станешь вставлять угол в патрон, а станок вдруг начинает работать... Что ж, руку оторвать или как?..
За нашими плечами Соломон Борисович.
– Соломон Борисович, надо же как-нибудь все-таки... Ведь так нельзя.
– Ну, что такое, придет мастер завтра, исправит шкив, так что? Сегодня нужно гулять?.. Я ж тебе сделал, можно работать...
– Ну, смотрите, Антон Семенович, разве можно так?
Колька лезет куда-то под станок и достает оттуда кусочек ржавой проволоки, на концах ее две петли. Одну – он надевает на конец приводной палки, а другую – цепляет за угол статины. Станок перестает вертеться, палка крепко привязана проволокой. Колька смотрит на меня и смеется. Смеется и Фомичев, подошедший к нашему станку:
– Последнее достижение техники, здравствуйте, Антон Семенович...
– А что? – говорит Соломон Борисович. – Чем это плохо?
Ребята хохочут...
– Нет, вы скажите, чем это плохо?
Колька безнадежно машет рукой. Фомичев, спокойно, с улыбкой обьясняет, глядя сверху на Соломона Борисовича:
– Ему нужно станок останавливать раз пять в минуту, как же он может все время привязывать проволоку, а вы посмотрите. – Он снимает петлю с угла станины. Станок завертелся, но петля бегает перед глазами, цепляется за резец.
– Ну и что ж?
– Как, что же, разве вы не видите?
Я приглашаю Соломона Борисовича к себе, но уже на дворе говорю, сжимая кулаки:
– Вы что, с ума сошли? Что это за безобразие? Вы еще веревками будете регулировать станки, к чему вы приучаете ребят... это простая халтура, просто мошенничество...
Соломон Борисович терпеть не может моего гнева и говорит:
– Ну, хорошо, хорошо... ничего страшного не случилось... завтра привезу мастера, начнем капитальный ремонт...
Вы думаете, завтра Соломон Борисович привез мастера?
– Я не привез? Ну, конечно, он не поехал, потому разве теперь люди? Он хочет заработать двадцать рублей в лень. Я ему дам двадцать рублей, а Шевченко на что, а Шевченко будет гулять...
9. ТРАГЕДИЯ
Кроватный угол, выпускаемый Соломоном Борисовичем на рынок, представлял собой очень несложную штуковину: в литейной он отливался почти в совершенном виде – с узорами. На токарных станках ребята только очищали резцами его цилиндрические плечики, и после этого, он поступал в никелировочную. Поэтому мы выпускали этих кроватных углов множество. По сложности работы кроватнй угол немногим отличался от трусиков, которые изготовляла швейная мастерская. В столярной мастерской производились более сложные и громоздкие вещи: аудиторные и чертежные столы и стулья, но и здесь особенной техникой не пахло. Отдельные детали выходили из машинного цеха с шипами и пазами, в сборном нужно было их привести в более блестящий вид и собрать в целую вещь.
В самом содержании производственной работы было очень мало интересного для коммунаров. Их увлекла только заработная плата, постоянная война с производственными "злыднями" и, пожалуй, еще общий размах производства вот это обилие вещей, горы полуфабрикатов и фабрикатов и ежедневные отправки готовой продукции в город.
По вечерам коммунары заходили иногда в кабинет покалякать и посмеяться. Уже никакой злобы и огорчения к этому времени у них не оставалось. Посмеивались всегда над производством Соломона Борисовича и говорили:
– А все-таки удивительно: не производство, а барахло, куча какая-то старья всякого, а смотришь, все везут и везут в город.
В это время давно исчезло то удовлетворение, которое было вызвано постройками Соломона Борисовича. Всем уже начинало надоедать сарйное богатство Соломона Борисовича, приелись вечные споры о печах и зимних рамах, надоело говорить о засоренности производственного двора, о плохих станках и плохом материале. Коммуна стояла оазисом среди производственного беспорядка и грязи, и у коммунаров начинало складываться отношение к производству, как к чему-то постороннему.
В это время к нам очень редко приезжали члены Правления, в самом Правлении происходили перемены. Стихия Соломона Борисовича разливалась вокруг коммуны безудержно, все шире и шире, захватывая территорию, и уже располагается перед фасадом, заваливала цветники обрезками и бросовым материалом.
Коммунары знали цену своей коммуне, любили чекистов и были благодарны им за свой дом, и за порядок, и за рабфак. На производство же они смотрели несколько иронически, как на необьяснимое недоразумение "сборным стадионом", отражая в этом названии и его грандиозные размеры и его неприспособленность к цеховому назначению.
Соломон Борисович очнь обижался за это название и даже просил меня запретить его приказом по коммуне:
– Обязательно отдать нужно в приказе. Скажите, пожайлуста, "сборный стадион"... А где они работают?
Соломон Борисович гордился стадионом до приезда в коммуну председателя Правления#25. Он приехал в счастливый день, когда немного подмерзла жижица грязи на производственном дворе и до стадиона можно было легко добраться, остановился пораженный в центре стадиона и спросил Соломона Борисовича:
– Это, что же, вы выстроили?
Соломон Борисович выкатился вперед и с гордостью сказал:
– Да, это я конструировал. Деревянное, конечно, строение, но оно будет долго стоять...
Председатель но это ничего не сказал, а обратился к коммунарам с вопросом, никакого отношения не имеющим к стадиону:
– Понравилось вам в Крыму?
– Ого, – сказали коммунары.
– Что ж, на лето еще куда-нибудь поедем?
– На Кавказ, – сказали коммунары...
– На Кавказ – это хорошо. Только нужно выполнить промфинплан...
– Выполним...
– Да, на Кавказ хорошо. Поезжайте на Кавказ. Ну, до свидания.
Председатель уехал, а Соломон Борисович пришел ко мне и спросил:
– Как вы думаете, какое впечатление произвел на него сборный цех? Он так посмотрел...
Васька Камардинов не дал мне ответить:
– Какое же впечатление? Вы думаете, он не понимает. Отвратительное впечатление.
– Вы еще молодой человек, – сказал Соломон Борисович, покрасневший от гнева, – а обо всем беретесь рассуждать.
Но через два дня к нам дошли сухи, что действительно стадион произвел впечатление отвратительное. Соломон Борисович загрустил:
– Так кто виноват? Виноват Левенсон? А где деньги? Правление, может, думает, что нужно построить каменные цехи, так почему оно не стоит? А все Соломон Борисович должен строить: и литейный цех, и сборный, и квартиры.
В это время заканчивается триместр, и у коммунара головы были забиты
зачетами. Кроме того, в коммуне происходили события печальные и непонятные. В середине ноября командир третьего отряда поразил всех рапортом:
– У Орлова пропало пальто с вешалки#26.
Коммунары во время разбора рапорта сказали:
– Поискать надо лучше. Кто-нибудь захватил нечаянно или не на свою вешалку Орлов повесил...
– Ты поищи лучше, – сказал я Орлову.
– Да где я буду искать? Я уже всю вешалку перерыл и у всех смотрел моего пальто нет...
– Поищи все-таки.
Через день пропало пальто в седьмом отряде. Делаи общий сбор и приказали всем коммунарам надеть пальто и выстроиться во дворе. На вешалке не осталось ни одного пальто, а Орлов и Кравченко все же своих пальто не нашли.
Опросили весь сторожевой отряд, но он ничем помочь не мог. На вешалке висит сто пятьдесят пальто, разве разберешь, какое пальто берет коммунар с вешалки – свое или чужое.
На общем собрании Фомичев предложил:
– Надо пока что пальто держать в спальне. Ясное дело, между нами завелся гад. Он и теперь сидит здесь и притаился, а завтра еще что-нибудь утащит.
Харланова возмутилась:
– Вот тебе и раз. У нас завелся вор, так мы будем от него прятаться, все будем в спальни тащить. Это безобразие, и нужно сейчас же поднять с этим борьбу.
– Да как ты поднимешь борьбу, если мы не знаем, на кого и думать. Кто может у нас взять?
– Раз взяли, значит, всякий может...
– Как это всякий?.. Я вот не возьму, например...
– А кто тебя знает? На тебя нельзя думать, а на какого коммунара можно можно думать? Покажи, на кого?
– Так что же делать?
– Надо найти вора.
– Найди...
– Надо собаку привести в коммуну, предложил кто-то. – Вот как она на этого года бросится, тогда уж мы будем знать, что делать.
В собрании закричали:
– Вот еще, собак тут не хватало. Сами найдем.
– Найдите.
Редько взял слово:
– Найдем. Все равно найдем. И если я найду, он у меня все равно не вырвется. Так пуская и знает. А вешалку, действительно, нечего переносить в спальню. Да больше он и не возьмет. Я его все равно поймаю...
Коммунары улыбнулись.
Через неделю в кабинет вошел Миша Нарский. Совет командиров три месяца назад командировал его на шоферские курсы, которые он регулярно посещает и о которых каждый вечер отзывается с восторгом. Живет он в коммуне в одном из отрядов и болеет коммунарскими делами по-прежнему.
Миша Нарский ввел в кабинет Оршановича и Столяренко и сказал:
– Вот они, голубчики, видите?
Миша Нарский, несмотря на многие годы, проведенные в колонии Горького и в коммуне Дзержинского, остался прежним: чудаковатым, по-детски искренним, неладно одетым. Он по-прежнему причесывается только по выходным дням и лучшим украшением для человеческого лица считает машинное маслое. Он сейчас горд и от гордости на ногах не держится.
– В чем дело?
– Да вот вы их спросите...
– Ну, рассказывайте...
Оршанович грубовато отворачивается:
– А что я буду рассказывать? Я ничего не знаю.
Столяренко молчит.
– Видите, он не знает... А как пальто продавать, так он знает.
Полдесятка коммунаров, находившихся в кабинете, соскочили со стульев и окружили нас...
– Пальто? Что? Оршанович? Здорово...
Оршанович с недовольным видом усаживается на стул, но Миша сильной рукой металлиста берет его за воротник:
– Что? Ты еще будешь тут рассиживаться? Постоишь...
– Чего ты пристал? Чего ты пристал? Пальто какое-то...