Текст книги "Спать и верить. Блокадный роман"
Автор книги: Андрей Тургенев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
59
– А Тимур и Тамерлан, значит, одно лицо? – спросил Рацкевич. Он этого не знал, но слышал, что Тимур был хромой. – А он хромой был?
– Тимур настоящее имя, а Тамерлан – значит как раз «хромой Тимур», – слегка забеспокоился Максим.
Беспокоился зря. Рацкевичу как раз импонировало, что хромым был баснословный выдающийся полководец.
60
– Снег! Как хорошо! – захлопала в ладоши Варенька.
Мама последние дни просила не зашторивать, но вчера Варенька забыла и зашторила, а мама не заметила и не перепопросила. И вчера же Варя впервые легла спать одетой. Не в новой до пят с ромашками, в субботу перед войной купленной сорочке: Варя выбрала с ромашкой (девять лепестков!), потому что на двери красовалась арькина ромашка. И еще думала, краснея, что Арьке сорочка понравится. Вот не успел он ее оценить. И он, дурачок, сам не поторопился. Ничего, скоро! Сразу же после Победы.
Легла вчера в рейтузах и свитерке. Пижамы с детства не имела, казалось – глупо. А вот холодно, хоть и одеяло пуховое, тепло не включали, а тут прошел слух, что пока и не включат. Только в позапрошлом году их дом подключили к паровому отоплению, пока немного таких в Ленинграде, вот был праздник! Не надо топить печь, носить дров, угля, который горит лучше, но от которого столько мелкой гадкой пыли, что иной раз лучше бы и померзла. И вот – направили тепло в квартиры, в радиаторы. Словно по мановению! И надо же, война. Все теперь заваливается. Неужели впрямь не дадут тепло? Нет-нет-нет!
С непривычки спалось тесно, не сразу заснула. Но лучше, чем последние две-три ночи: Варенька уже тогда мерзла, но крепилась в сорочке, думала, может, мороз своей стойкостью отогнать.
И потому что шторы, потому что вообще темнело, осень клонилась к зиме, да и еще в одежде спала: приснился Вареньке закрытый ящик.
Будто в нем что-то важное и ценное, Варенька хочет достать, но не может открыть. А потом стук из ящика, там кто-то есть, кого надо спасти, но открыть невозможно.
В таком настроении вышла в кухню, а там за окном белые хлопья, и Варенька закричала – «Снег!»
Она всегда, с далекого детства, каждый новый снег приветствовала таким одновременно испуганным и обрадованным вскриком. Не специально, а так получалось, само вскрикивалось. Душа словно приседала каждый раз.
То же самое – в начале весны, когда в Грибном канале, или на Фонтанке, или на Мойке взламывался впервые лед, и сквозь студяные оковы блестела вода. «Вода!» – вскрикивало в Вареньке, и сердце екало.
Варенька вообще считала себя трусихой, и потому вскрикивала испуганно: а ну как чего случится? Такая снежная зима, что город завалит по макушки соборов. Или наводнение, что всех унесет в Финский залив. На самом деле она радовалась, что жизнь идет, что снова зима и впереди Новый год, нарядить с Арькой елку, он вместе с Юрием Федоровичем всегда придумывал разные игрушки… В прошлом году дедмороза склеили в форме красноармейца! – где кстати он? – поискать!
И весна здорово, все зацветет, и будет лето, и они снова… Варенька взволновалась.
Патрикеевна как раз что-то шебуршала на кухне в кастрюльке, хотела проворчать на Варино «Как хорошо!», что ничего хорошего.
Немцы застынут в лесах, глупые, не нюхавшие нормальной зимы. Не освободят город, скоченеют.
Но видя, что девушка переволнована, не стала ворчать.
А в Вареньке суетились хозяйственные мысли: валенки у них с мамой есть, два одеяла пуховых, и полушубок у мамы, а у Вари пальто новое. Это хорошо. У мамы платков толстых сразу несколько штук, и ушанок у них три, включая оставшуюся папину! У нее самой еще осенняя шапочка, красивая, пока не мороз. Нет вот пижамы, сегодня поняла, что неплохо бы. Зря не хотела. Какая же она еще все же невзрослая!
На эту декаду выписали по допвыдычам по 100 мяса, по 200 крупы, по 100 рыбопродуктов, конфет и растительного, и сахара по 50. Мало, но если все взять, то больше чем ничего. И еще обещали долги за прошлую декаду восполнить! Надо сосредоточиться и ничего не упустить!
61
Дверь замкнута на ночь сургучной печатью, какое-никакое, а государственное учреждение. Но начальник его был, видимо, стихийным мистиком: полагал, что печать – защита не только необходимая, но и достаточная. Окно же между задней стеной и высоким брандмауэром повиновалось легкой стамеске. Начальник не мистиком был, а пьяницей: в кабинете его стоял крепкий многолетний запах спиртного, а в шкафу обнаружилась недопитая «Главспирттреста».
Вторая комната, для сотрудников, одежная вешалка, два шкафа с бумагами да четыре стола. Пишмашина, как и положено, прибрана в шкаф, но не запертый, против всяких инструкций.
Четырехпалый помедлил – может, забрать машину с собой?
Он часто решал важнейшие вопросы в последнюю секунду. Усмехался над собой: «Плохой шпион. Ненастоящий».
Чем опасно забрать? Начнутся поиски – причем для начала в округе. Он не знает, какие оставит следы. У него у самого может сделаться проверка. По улице тащить, наконец, заметят. Стук соседи расслышат. Хранить в тайнике? Найдут мальчишки, вызовут кого следует, к тайнику засада приставится.
Ладно. Перенес машину в темную подсобку, подальше от окон. Втиснул под стол в углу, чтобы свет фонарика не высочился, короткими порциями – прислушиваясь к улице – настучал в три погибели донесение.
Все тихо.
Убрал машину в шкаф, вылез через то же окно. Путь удобный – пьянчужка не сообразит. Батюшки, снег. Мелкие белые точки в утробе ночи.
62
Максим третий раз ночевал в конспиративной, но впервые один, и оказалось ему несколько грустно. Кровать в спальне чересчур велика на одного, самим размером предполагает компанию. Компания, конечно, восполнится, но в одиночку лучше на Литейном, уютнее.
От фрица остались какие-то книги, на немецком в основном, полдюжины патефонных пластинок, альбомы по архитектуре, горстка. Как-то освещение в квартире переменилось, не сразу сообразил, что это за окнами – белое вращение. Как подушку распотрошили в немом кино.
63
Мама потеряла, что ли, вкус времени. Сменив Вареньку в очереди, она стояла три часа еще, но как-то не заметила и не слишком замерзла. Подпрыгивала только без конца. И разговоров не запомнила. Пока стояла, отмечала автоматически, сколько же сегодня интересных слухов, и страшных, и наоборот, но таких интересных! Но забыла, а стала вспоминать – сразу устала и отвлеклась.
Выдача была по долгам за ту еще декаду: по две селедки вместо всех долгов за мясо, крупы дали по норме, но ячневой, ее мама не очень. Масла зато дали по норме.
Желтый фонарь горел на перекрестке с Колокольной, и снег шел будто из фонаря: выше мама не видела. Сделала вдох – вроде лучше видать, а на выдохе – хуже чем до вдоха. Еще вдох – лучше чем после прошлого выдоха, но на выдохе – хуже чем после прошлого вдоха.
Человек исчезает по частям, и это незаметно. Вот Варенька утверждает, что все похудели, а другие не соглашаются: не очень еще, не очень. Вот она мама слепнет, в ней зрение исчезает, а Варвара – не замечает.
А душа выпрыгнет лягушкою – совсем ведь не углядеть, она же незримая.
Ее, может, и нету, души.
64
«Мой фюрер! Необходимо учитывать, какую роль в жизни Ленинграда играет местный партийный лидер, секретарь обкома, а с недавнего времени и командующий войсками Марат Киров. Горожане испытывают к нему поистине мистическую любовь. Девушки вышивают и носят на теле его портреты, женщины мечтают рожать от него детей, на митинги с его участием собираются безо всякого понуждения со стороны властей стадионы, поэты слагают поэмы. Последнее, конечно, в куда большей степени касается вождя С.С.С.Р. Сталина. Но в том и отличие, что любовь к Кирову лишена того оттенка ужаса, с которым связывается в сознании советского народа имя Сталина. Напротив, в сознании ленинградцев эти два имени противопоставлены как светлое и темное начала. Возможно, лучшие умы Рейха найдут в этом противопоставлении основание для раскола С.С.С.Р изнутри…».
Ну и все в таком духе.
Запускал уже утром, с прежнего места, воздух и Фонтанка словно в пуху, хлопья таяли на лету, город словно заштриховался.
Как окно закрашивать: сначала побрызгать белилами, потом валиком, первые полоски стекают, стекло мокрое, но постепенно краска стынет – раз-раз, и нет ничего.
Снег, впрочем, пока не задерживался, оттенял черный блеск мостовой и воды, размывал контуры особняков: по-своему эффектно.
65
Теперь Киров видел наконец сквозь карту. Но не то, что хотел. Комки новобранцев, что воробьев, в холодной грязи, раздавленные в клопов танки, вспаханное разрывами небо, скрюченные хоботки пушек.
Безымянную высоту, которая переходила в эту неделю из рук в руки ровно двадцать раз: и все склоны покрыты трупами, как паломниками: недоползшими к небу.
Атака, казалось, захлебнулась сама в себе: не хватало одной дивизии на таком-то участке, одного усилия на другом, получаса на третьем. Прорыв бился как прилив-отлив, только вот силы всякого следующего прилива были все скромнее.
Уперев руки-столбы в столешницу, согнув над картою бычью выю, Марат Киров видел краями зрения мутные тени соратников, а прямо, в фокусе, нереалистично подробно, стакан янтарного чаю в подстаканнике с красной звездой. И почему-то этот глупый чай казался символом поражения.
Одна из теней, а именно комфронта, качнулась недавно с поганой вестью: захваченные разведчиками гитлеровские офицеры утверждают, что бутафорские танки расшифрованы и фашист срочно стягивает туда силы для контрудара, который может и до города долизнуть. Дырку необходимо срочно заштопать теми последними силами, которые Марат намеревался бросить в последний прилив.
Похоже, отбой. Положил без толку сотню тысяч бойцов, свою судьбу на волосок подвесил, жировой слой обороны города до прозрачности истончил. Чучела.
Армия и Ленинград эти дни полнились слухами о наступлении и о том, что лично он, Марат Киров, в решающие мгновения посещает ключевые участки фронта на ленинском броневичке, том самом, с которого Ленин задвинул знаменитую речь революции.
На немца броневичок действует хлеще, чем на русского круглый танк: немец гнется, и надежда – не умирает.
И что теперь людям сказать?
Что броневичок лопнул? Картонный был, из театра?
Чучела на броневичке в пассиве. Объявил:
– Сворачиваем наступление, товарищ командующий фронтом. Согласен с вашим планом по переброске корпуса товарища…
Стакан вместе с подстаканником Киров раздавил, как помидор какой-нибудь. Левой ладонью.
66
Рабочий патруль – сосредоточенные ответственностью мужчины в фуфайках, штыки из-за спины, двое, красные повязки – видел, как Четырехпалый подымается от Фонтанки.
На голой набережной, один, в непогодь.
Приосанились, сейчас спросят документ. Четырехпалый кивнул уверенно-дружелюбно-снисходительно, глянул строго, пересек им путь сосредоточенно-задумчиво… Запутал, с толку сбил: патруль не пристал. В кураже он иногда умел сыграть на психике. Документ, конечно, можно и показать, но лучше не показывать. Чем меньше контактов…
«А вот поймают! – развеселился вдруг Четырехпалый. За руку. Спустился патруль в Фонтанку помочиться, а я тут с бутылкой. Меня цап-царап. Записка рейхсфюреру. Поверят, что шутка? Как я буду объяснять: бутылка не может через Финский залив и Балтийское море невредимой доплыть к адресату, это абсурд,
Шехерезада… Там такой Гитлер стоит на берегу в Гамбурге или где там, ручки в нетерпении потирает, бутылку ждет… То, что душу крюками через задницу вынут – это понятно. Но вот сами-то – поверят? Что подумают вообще? Видно же, что не обычный сумасшедший. Удивятся! Ученым сдадут на вивисекцию как случай за гранью действительности? Или им в этом городе ни к чему не привыкать?».
67
– За гробом времени нет, все едино: прошлое, настоящее, будущее. Все существует разом, – сообщил академик, звучно шмыгнув.
Нос ему разбили впервые. Академик с удивлением и даже любопытством изучал слюдянистую структуру подсыхающих кровавых соплей.
– Да и сейчас… Здесь, в смысле, с этой стороны гроба. Нету времени. Не находите, гражданин академик?
– Говорят, что тюрьма придумана, чтобы заменить пространство временем.
– А Россия-то – чтобы заменить время пространством. Если вы останетесь по эту сторону гроба, что не факт, – то не в тюрьме, гражданин академик, а на великих стройках Сибири.
Заде поежился. Следовательница улыбнулась.
Странно, он не испытывал ненависти к этой женщине. Не боялся ее, хотя как раз по ее приказу ему колотили по костяшкам пальцев линейкой: кто бы мог подумать, какое мучение может доставить безобидный, а зачастую полезный измерительный инструмент. И соленую клизму – не без ее ведь ведома.
Она ему даже нравилась. Хва-Заде, мудрый гном, понимал почему: она последний человек в этой жизни, выказывающий заинтересованность в общении с ним. И становилось неважным, какова природа заинтересованности и каковы результаты. Результаты, понятно, плачевны, Сибирь – это если сильно повезет, а роскошь человечьего общения – последнее, что у него теперь есть.
Когда этот серый, невежливый, который все время в перчатках, пришел за консультацией по поводу легенды о могиле Тимура и о войне, академик лишь удивился. Покрутил мысленно пальцем у виска. Дерзко прикрикнул – «Это чушь, услышьте меня!».
Себя, по заслугам обласканного ручьями регалий, покрытого глазурью авторитета, он естественным образом считал неприкасаемым. Но и не в этом дело. У него было сложное отношение с тимуровой мавзолеей, сложные личные отношения с тимуровым духом, и доблестные спецслужбы, при всей их формальной инфернальности, не могли претендовать…
Могли, оказалось, и, главное, хотели.
Он решил гордо молчать, тем более углядев перед собой не тонкогубого палача, а миловидную, хотя и несколько демоническую, рыжеволосую барышню. Сломали его быстро и грубо, с таким небрежным презрением к сединам и статусу, всему высокому что только может быть высокого, что вопрос о человечьем достоинстве как-то сам собою вытек за скобки.
Службисты, честно сказал себе Хва-Заде, только орудие, избранное судьбой. Чрезмерно жестокое, но по существу справедливое: слишком уж самоуверен был он в своем диалоге с Историей.
Втайне Хва-Заде всерьез относился к надписи на могильной плите в самаркандском подвале: разоривший эту могилу разбудит демонов великой войны.
То есть в демонов войны, как и в прочих демонов, как и в Бога с его ангелами, во всех этих эмир Эрмитажа не верил как раз. Но он верил в человечью волю, в энергию биополей. Академик не сомневался, что Хромой Тимур сам был автором мстительного пророчества: академик горел желанием доказать, что просчитался Тимур. Пшик его пророчество, похвальба пустая. Не дотянуться покорителю Анкары, Багдада и Дамаска, пыльного и гулкого евразийского пространства, до его, Хва-Заде, грозного, но высокого времени. Тонка кишка, коротки руки и бесконечно невечен монгольский дух.
Человек с иранскими корнями, Хва-Заде испытывал к Тимуру личную неприязнь. Хва-Заде не забывал стонущих стен, кои монгольский герой возводил из залитых известью раненых, гигантских пирамид из отрубленных голов его, Хва-Заде, предков. Вскрыть гробницу безо всяких предсказанных последствий – это была бы историческая победа над легендарным тираном. Война, между тем, уже гремела в Европе, Хва-Заде, цепкий администратор, готовил Эрмитаж к эвакуации, вероятность того, что огонь перекинется в С.С.С.Р., сам он лично оценивал как критичную, но…
Это был упрямый гном. В глубине души – в чем она не признавалась более атеистичному разуму – он даже надеялся, что осквернение Гур-Эмира затушит гитлеровский пожар. От противного.
Он прибыл в Самарканд в середине июня, когда предварительные раскопки заканчивались, жара стояла такая, что баранина коптилась внутри живого барана, и горячо было даже дышать. В воздухе кипела густая тревога, но Хва-Заде не привык отступать. Отступать было и некуда. Молнировать в Москву «тревожусь сбычи древнего пророчества зпт предлагаю остановить раскопки вскл»? – хорошо, если сочтут свихнувшимся от жары.
Ночами академик вскарабкивался на минарет мавзолея, к огромной самаркандской луне, и долго вглядывался в ее поверхность в тщетном поиске знаков. Подсказки не было.
Телефонировать, что летом 1395-го, когда Москва ждала удара Тамерлана и на Оке под Коломной Василий Дмитриевич выстраивал скорбную, готовую к поражению рать, – самаркандский хромой повернул прочь, не пошел на Москву, пощадил. Может быть и его пощадить: не трогать могилу? Абсурд, абсурд.
Меж тем прорвало арык близ Гур-Эмира и вода пошла в мавзолей. Мальчик-таджик из помогавших ученым зачем-то полез на купол, упал и разбился. У оператора засветилась пленка, полэкспеднции пробил понос, у одного из археологов пропали часы, подарок отца. Три старика привлачились к раскопкам с толстой арабской книгой и долго тыкали сучковатыми пальцами во все то же роковое пророчество. Ночами из могилы исходило серебристое свечение, ночь от ночи ярче и ярче. Археологи неуверенно шутили, что надо спешить, пока объект не вылез сам.
Приступили двадцать первого с утра. Датчики биополя попискивали, как летучие мыши, путались в показаниях. Поднимая четырехтонную плиту, сломалась лебедка. Плиту стаскивали два часа руками-веревками-рычагами, всем творческим коллективом. Под ней обнаружилось еще три поменьше. Когда принялись за них, неожиданно погасли все прожектора. В душной темноте сочилось, как пар, лишь жуткое серебристое свечение. Один из рабочих-узбеков упал в обморок, остальные нанятые из местных отказались работать дальше.
Остановиться было уже невозможно. В прожекторах заменили лампы, наладили факелы, отдышались, отдохнули: к вечеру сковырнули последнюю плиту. Оплетающий запах смолы, камфары, ладана, белых роз сшибал с ног, выталкивал из подвала.
В начале ночи на двадцать второе, когда запах выветрился, Хва-Заде с фонарем и факелом спустился в гробницу.
Тимур, сохранившийся до жути прекрасно, кривился в зловещем оскале. Губы тирана дрогнули, академик уронил-разбил фонарь, поднес дрожащей рукой факел… До последнего оставались сомнения, что в могиле именно Тимур, существовали и другие версии, но теперь сомнения развеялись. Длинный человек с выпуклым, загадочно немонгольским, скорее европейским лицом, с рыжими волосами и бородой клином, хорошо знакомый по иранским и индийским гравюрам и по словесным описаниям, улыбался не кому-нибудь, а ему, Хва-Заде: в лицо, в лицо.
Под утро началась война. Академик скоро улетел хлопотать по Эрмитажу. Первые недели он порывался пойти к Кирову или полететь к Сталину даже, упасть в ноги, вымолить вернуть Тимура в гробницу, но сам себя ругал чернокнижником и паникером и не решался, а потом уже и решиться было поздно.
– После такого переживания… – задумчиво сказала рыжая. – Странно, что человека могут сломить какие-то пытки… уверяю вас, достаточно детские. Ну, юношеские, так скажем. Удивительно мир устроен, правда? Великая душа вложена в хрупкое тело…
Она будто его мысли читала, рыжая. Умная женщина, встретишь не часто.
Что до дела, то есть именно «дела», зашнурованной в картон совокупности букв, препинаний и цыфр, – рыжая предложила весьма практично, академик оценил:
– Давайте поймем, какие показания будут удобны и для вас, и для нас. Я подскажу, какие фамилии в деле принесли бы пользу советскому государству, ну а вы… Вы тоже кого-то выберите по своему усмотрению.
– Плохих людей! – выпалил академик. – Мерррзав-цев!
Вот они, отблески высшей справедливости: уходя, он сможет стереть с лица земли тех негодяев, которые иначе продолжали бы расхаживать, жировать, творить гнусности и отравлять воздух. Если бы каждый честный человек имел, уходя, такую возможность: мир стал бы лучше!
Или не уходя? Рыжая должна придумать формулу как попасть ему в Сибирь!
Или не надо? Пусть уж сладкая пуля. Теплая, сонная. Чего не видал он в Сибири?
Ничего не видал, и уж начинать не стоит.
– Ваших врагов, вы хотите сказать? – уточнила рыжая.
Академик задумался.
– Я не подозреваю вас в мелкой мстительности, – пояснила рыжая. – Вы – иной породы. Я просто думаю, что коли вы человек прямой и принципиальный, то мерзавцы, которые вам встречались на жизненном пути, автоматически становились вашими врагами.
– Есть, вероятно, исключения. – С ходу академик исключений припомнить не мог, но решил ответить так. – Не думаю, что я всегда… что я был всегда и во всем прав. Мне следовало бы хорошо обдумать теперь…
– Мы уважаем вашу позицию, – это «мы» рыжей звучало как бы от имени страны.