Текст книги "Спать и верить. Блокадный роман"
Автор книги: Андрей Тургенев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
13
Максим…….. – ой, стройный тридцатисемилетний полковник, присланный из центрального аппарата Н.К.В.Д. на подмогу питерским товарищам, лицо имел безбородое и безусое, волосы несколько пегие, глаза серые, нос обыкновенный, некрупный, губы тонкие, уши средние, и все это без особых примет.
Ражий часовой Большого Дома долго изучал предписание, а главным образом удостоверение пришельца: вроде таковой на фотографии, а может и не таковой, лицо слишком обычное, и не запомнить.
Человек в штатском, встретивший Максима в приемной начальника питерского Н.К.В.Д. генерала Рацкевича, генералом Рацкевичем быть ни в малейшей мере не мог. Большой и круглый, но рыхлый, и лицо рыхлое, формы сбежавшего теста, розоватое, глазки маленькие и плутовские, бегают и посверкивают. Голова лысобритая и вся буграми и вмятинами.
– Здренко, – широко улыбнулся рыхлый.
– Простите? – не понял Максим.
– Здренко Филипп Филиппович, заместитель Михал Михалыча. Для своих Фил Филыч, хе-хе. А Михал Михалыча нету, извольте заметить. В Москву вызван срочно, хе-хе.
Здренко рассмеялся мелким дребезгом. Будто в факте срочного вызова в Москву было что-то смешное. Здренко, впрочем, тут же пояснил:
– Михал Михалыч туда, а вы оттуда, хе-хе! Парадокс!
Потом здренкино лицо на секунду стало серьезным:
– Люди нужны! Вы нам кстати! Но пока… хе-хе… пока Михал Михалыч в Москве, указаньиц нету, так что… того…
– Простите?
– Ну, вы ведь, наверное, того? С дорожки устали? Разместиться, непременно разместиться! Первое дело! Дом наш тут же, через переулок, общежитие официально именуется, но у вас, не замедлите заметить, номер будет, что не подточите. Особый этаж! Ну, без излишеств – война, сами знаете, так сказать. Боец вас проводит. Конспиративную квартирку для встреч с агентами, все такое, сами по адресу подберете или походите посмотрите, пока время есть. Науезжало людишек-то, хе-хе, есть квартирки для нужд, имеются. Там и проживать, если заблагорассудится, но у нас тут и белья поменять, и прибраться, чтобы не беспокоило. И бомбоубежище у нас – на уровне, как говорится. А то вот во дворе-то Гостином обрушилось, так считай сто с лишним душ тю-тю как в песок, хе-хе! Так построили, инженеры, ручки-то кривенькие! Риск! И потом – война, сами знаете, электричество, отопление, все такое, а у нас тут выделенные линии, все при всем. Михал Михалыч настоял категорически, все отлажено, функционирует, как маятник Фуко! Опять же продовольствие, паек, в столовую пропуск, все по первой категории, оформляем уже, боец проводит! Скучать не будете! Потом по городку прогуляться, окинуть, что да как. Вы пиво уважаете, извольте полюбопытствовать?
– Нет, я…
– Да и ладно! – Здренко ухитрился перебить Максима на середине слова «нет». – Так, из любопытства, заглянули б в пивную, решеньице пришло, последний день сегодня пивные, завтра замочки на дверях, а людишки-то и не знают! Интересно глянуть: тут психология! Я и сам бы попозже одним глазком, но лишен возможности, увы, увы! Пьют и не знают, что все – хе-хе! На хлеб пойдет солод-то, на хлеб, хе-хе! А если дебошир или измена, что такое заметите – Михал Михалыч просил не стесняться. Война! Если что – стреляйте, исходя из ситуации. Михал Михалыч одобряет, если, конечно, не в кого попало, а точно враг. Менжеваться не время! И воздух какой! Снежок ведь повалит, неровен час, темень с утра до утра, климат-то у нас – отмерь да отрежь. Такой климат… я бы сказал, парадоксальный! Сейчас деньки последние, осень, гуляйте, дышите, зимой взвоете, я вас положительно уверяю! Столовая для нас отдельная, на третьем тут этаже, вас боец проводит, я бы составил, но дела поджимают – хе-хе! Если что дополнительно, так вы спросите, запретов нет, работа на пределе жил, на нервишках, опять же риск, Михал Михалыч все понимает, так что спрашивайте и вперед!
Всю эту удивительную речь Здренко произнес будто не к Максиму обращаясь, вовсе на него и не глядя, а в потолок, отвлеченно-мечтательно, словно он сам и впрямь был лишен нехитрой возможности заглянуть-взглянуть на «психологию» людишек в пивной, и маленькая мягкая рука его совершала при этом многочисленные приплясывающие движения.
Максим отправился «размещаться».
14
Высыпали вскоре после полудня в ленинградское небо вражьи бомбардировщики, словно лопнул у нас ка-кой-то участок обороны, словно проспали наши: все небо чужое. Никогда Юрий Федорович столько их не видал: не меньше десятка. Похожие на готические когтистые буквы, на зловонных мух. И прямо над головой. Бомбы градом!
Госпиталь ринулся, ломая костыли, горшки переворачивая, в убежище. Старое, надежное, быстро заполнилось невпротык, заполнилось и новое, еще недопеределанное из бывшей котельной. Сюда и шальнула, прорвав потолки, как бумагу, жирная лоснящаяся бомба.
Пятеро, кажется, полегли под ней, треща костями.
Бомба не взорвалась. Защемилась в красных-желтых трубах, повисла невысоко от пола. Прямо у выхода. Дверь вышибла, но сама и перегородила. Казалось, чуть покачивалась даже. Весь мир, впрочем, покачивался в глазах. Сквозь рваные потолки небо очистилось: наши ястребки отработали за опоздание.
– Товарищи, внимательно меня слушаем. Никто н-не двигается. Б-бомба может… упасть. Я… сапер по армейской специальности. Кто поможет? Еще есть саперы?
Лишь по легкому заиканию Юрий Федорович удивленно определил, что это собственный его голос.
Саперов больше не было. Никто ни слова не проронил. Да и сам Юрий Федорович соврал. Никакой не было у него армейской специальности.
Бомбу, впрочем, проходили на курсах ОСОВИАХИМа. Даже с макетом. Правда, не такую. Там был макет типа сигары, а эта похожа на ананас. Пышный хвост и пузатенькая. По вороному металлу рябь желтых и зеленых мазков. Кто-то старался, раскрашивал.
«Еще бы пальму нарисовали», – подумал Юрий Федорович.
Удивился сам, почему про пальму подумал.
По аналогии с ананасом?
Потом вспомнил, как Арька с Варькой резвились, заклеивая окна в квартире, когда налеты пошли. На одном окне у Варьки изобразили узоры с обезьянами-пальмами.
Подвал напряженно ждал. Юрий Федорович стоял, как на сцене. И санитарка Настя рядом, верная его помощница. Хорошо, не один. Фонарик у нее в руке, тоже хорошо.
Юрий Федорович осторожно придвинул ухо к адскому предмету. Потом покрылся. Взрыватели бывают часовые и с механическим детонатором. Мерный стук: время небытия. Часовая! Или почудилось? Снова ухом.
– Кажется, нет, Юрий Федорович, – сказала вдруг Настя. – Можно я послушаю?
Она всегда спрашивала «можно», даже если рану бойцу забинтовать. И ОСОВИАХИМ прилежно посещала. Вместе сидели.
Послушала: нет.
– Это ваше сердце стучит, Юрий Федорович. Я отсюда слышу, – сказала тихо, чтобы до других не долетело.
– Значит, м-механический.
Так Юрию Федоровичу стало стыдно, что успокоился вмиг. Стук перестал.
– Детонатор скорее снизу.
Впрямь: не в хвосте же. Вспомнил картинку с курсов: там у таких бомб взрыватель. На жопке как бы. То есть наоборот, на носу. Просто бомба летает носом вниз. Юрий Федорович лег на спину, пролез под бомбу, затылком прямо в чье-то липкое мясо. Хоть врач, а не по себе. Настя встала на колени, включила фонарик.
Настя в ОСАВИАХИМе лучше всех запоминала, какие отравляющие вещества пахнут гвоздикой, какие сеном, хотя будет ли при случае время и смысл принюхиваться…
И еще вещами такими хорошими пахнут: гвоздикой, сеном!
Красный кружок внизу бомбы. Как жопка у обезьяны в зоопарке. Что же в голову лезет. Сцены какие-то: зоопарк, маленький Ким, лето, мороженым вымазал Ким рубаху новую, павлин с хвостом орет как недорезанный. Белый медведь – ему жарко. Юрий Федорович плотноплотно закрыл глаза. На обратной стороне век мерцал красный кружок.
– Стрелка, – подсказала Настя.
Жена мелькнула в памяти, махнула юбкой, черный завиток волос намотала на палец.
Да, стрелка, упирающаяся в букву F, боевую. Буква N, мирная, против часовой. Углубление в стрелке, чтобы включать-выключать.
И нож перочинный у Насти, вот молодец! Уперевшись лезвием в паз, долго уговаривал себя не перепутать лево и право. А что? Ким маленький путал. Учили его определять, где сердце бьется. Сердце замерло как раз.
Но не перепутал.
15
Разместившись, Максим вышел на Литейный, сначала побрел налево, в сторону Невского. Витрины магазинов позаколочены наискось темно-зелеными досками. Окна позаклеены однообразными бумажными иксами, словно город хочет грозно выругаться, но в силу преувеличенной интеллигентности осекается на первой букве. Нимфа на крыше, одетая по-пляжному, если не сказать – для райского сада, съежилась на ветру. Симметричной нимфы не видать: или войной снесло, или, может, сама отлетела.
Максим помешкал, сменил направление, вышел к Неве. Мелкая морось вилась как мошкара. Гофрированная Нева текла куда-то, на мосту маячил кислый милиционер, людей попадалось мало, все шли быстрым шагом, по-гоголевски скрывая носы в воротниках: не столько по делам торопились, сколько исчезнуть, унестись вслед за нимфой. Петропавловская крепость под низким небом вкрадчиво, по-пластунски прижалась к земле. Покрашенный безвольно-коричнево, сливался с небом шпиль, башни мечети и далекие Ростральные колонны тоже как будто съежились, чувствуя свою неуместность в этом плоском пространстве. Васильевский остров оторвался словно бы только что и медленно уплывает в морось, а город еще долго будет думать, спасать ли его, прикнопливать якорями к болотистому краю света, или пусть ну его в море. Все сыро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно… как он и запомнил с прошлого раза.
Летний сад закрыт, лепестки на воротах завяли, непривычно голые тропинки, будто скульптуры выкорчевали как сорняки. Максим помнил нелепые деревянные туалетики, в которые прятали на зиму минерв и аврор, но теперь на месте будочек – маленькие курганчики, как у кротов.
На Марсовом поле военная оживленность, поутыкано зенитками, патрули, милицейский кордон у «Ленэнерго», унылое кладбище посередине, вечный огонь оказался не вечен, затух на войну. Жерло его было как пуп площади. Если армия наша отступит, то всосутся полки под алыми звездами через пуп в недра, в расплавленную геенну. Немецкие полчища войдут торжествовать, но тоже всосутся, только свастика застрянет, зацепится углом, да и она – струхлявится и ссыпется в пуп.
Зимний манеж разбух, как мокрый хлеб, или оттого, что что-то его внутри распирает. Например, колоссальный секретный танк, ожидающий своего часа. На Доме Радио – большой Сталин, через площадь на бывшем кино «Рот-фронт» – Киров поменьше, но потом, по берегу Фонтанки и по Невскому, Кирова больше чем Сталина, едва не два к одному. Максим сначала подумал, что померещилось, стал считать: ну точно ведь, два к одному.
16
Пока бомбу укатили, пока выбрались из подвала, перенесли обморочных, которых не меньше десятка набралось – не сразу, в общем, почувствовал Юрий Федорович запах хлеба. Сам воздух пропитался нежным запахом свежего теплого хлеба! Оказалось, горит хлебозавод.
Его еще тушили, когда Юрий Федорович шел домой по развороченной набережной Обводного, и сотни людей стояли вокруг, зачем? Юрий Федорович тоже постоял. Запах дурманил, запах проникал в легкие, и казалось, что насыщал, но только первые секунды: желудок мгновенно отозвался сосущим желанием.
«Надо же, крапинки нарисовали, – думал Юрий Федорович. – Кто-то ведь разукрашивал! И что, на всех бомбах так? Нет, осколки обычно черные… Что же, теперь бомбы решено разукрашивать? В полосочку, в ромбик? Узорчиками? Обезьян с пальмами рисовать? Череп с костями? Смерть с косой? Да что угодно! Свинарку с пастухом! Хлеб с маслом! Курицу с мясом! Пруд с лилией! Дерево с птицей! Писать прокламации! Объявления. Рекламу, рекламу! Покупайте акции Круппа – рост на 100 процентов перед каждой войной! Хенкель – всегда высокий полет!».
17
– А народное ополчение, Маратик? Ты кому раздал винтовки, гранаты, автоматы, штыки?
– Ленинградцам, Иосиф. Людям, которые под танки легли, чтобы защитить город.
Сталин не отвечал. Набивал трубку. В сизом дыму на периферии зрения покачивались расплывчатые фигуры клевретов.
Киров тоже молчал.
– А если они повернут оружие против… – заговорил, наконец, Сталин. – Против тебя, Марат?
«Ленинградцы? – усмехнулся внутренне Киров. – Против меня?». А вслух сказал:
– Да его нет уже почти, ополчения, Иосиф. Огнем смыло.
18
Двадцать второго июня, когда сообщили войну, дома все будто бы перепуталось. Люди суетились, бегали по комнатам и коридору – туда-сюда и снова обратно – и как-то шумели опасно, взвинченно. Суматошились по полной. Отнимали друг у друга телефонную трубку. У пса Бинома, на которого никто не обращал, хоть лапу дважды и отдавили, закружилась голова, в глазах помутнелось, и он вдруг прыгнул и укусил Юрия Федоровича за ногу. Больно укусил; не до крови, через штанину, но больно.
Завизжал тут же, не понимая, как так случилось, любимого хозяина цапнуть. Упал, подполз, хвостом по полу замолотил. Юрий Федорович на Бинома не обиделся.
Война. То ли еще будет с разными существами. За ухом почесал, погладил. Бином тут же заснул от нервного стресса и тяжело дышал во сне, будто много пробежал километров.
19
На Невском оказалось неожиданно людно, у кинотеатра толпилась очередь (Максим не знал, что главным образом ради буфета), дребезжал переполненный трамвай с гроздью пацанов на колбасе. На колбасу – чичерявую, позеленевшую – были похожи и аэростаты заграждения, стадо которых вели по проспекту на веревочках девушки с красными повязками.
Максим толпы не хотел, скоро свернул в Лассаля. Выводок маленьких лип, словно скошенных гигантской косой, ровненько лежал на тротуаре. Часы на филармонии слиплись в блин, минутная стрелка валялась под ногами. Максим думал стрелку подобрать, но не стал.
В подвале в Ракова многоголосила пивная, люди может уже и знали, что последний день, так их было много, так навязчиво они гудели, как мухи. Максим заглянул: длинные грязные столы, заскорузлые в полумраке кружки, закуска одна в ассортименте – какая-то чрезмерно ароматная копченая рыба.
Мгновенно захотелось на воздух, Максим и пошел. Уровень шума в пивной повысился. Максим обернулся. «А мне в часть, а мне в часть!», – надрывался тщедушный красноармеец, протискиваясь вне очереди, его грубо пихали. Красноармеец чуть не плакал, споткнулся на четвереньки у лестницы, над ним смеялись.
Красноармеец вскипел, выхватил гранату, маленькую, как и он сам, но несомненно боевую: «А вот подорву, а вот подорву!» Стихло. Максим вспомнил науськивания Здренки стрелять в бузотеров, пощупал ствол, но решил не начинать ленинградскую карьеру слишком уж активно.
Поднялся на улицу, остальные не могли, боец как раз заслонял выход. Уже сверху видел, как дурачок выдернул чеку, граната завертелась на полу, большой усатый рабочий схватил красноармейца поперек живота и положил на гранату. Остальные отпрянули, граната пыхнула, красноармейца разнесло, больше никто не пострадал.
20
Мама дважды спускалась в бомбоубежище, устала, второй раз еще бежать пришлось лютым бегом… Споткнулась на лестнице, ушибла колено. Жаловалась вечером Вареньке:
– Ты вот знаешь, доча, я не люблю совсем когда снаряд свистит. Совсем не люблю! Он свистит! Я думаю, что в меня. Все обмирает внутри, доча, будто уже убили. Глаза закроешь, глаза раскроешь: живая! А потом еще другой летит и свистит. Сви-истит, позвоночник высасывает. И будто опять убил. И другой. Будто несколько раз в день убивают! Мне не нравится, Варвара, совсем!
21
– Она сегодня заходила… Два дня осталось решить.
Голос Юрия Федоровича звучал немножко виновато.
Ким не отвечал. Смотрел на стену: отпала с гвоздя и повисла картонка с папиной акварелью Музея Арктики, а под ней открылась мохнатая приснопамятная клякса: сюда во время семейной ссоры тюкнулась однажды чернильница.
– К-ким!
В Музее Арктики Ким был на встрече с папанинцами, и ему понравилось, что Папанин, который двигал речь, сам невысокого, как и Ким, роста, а герой.
Ким мечтал стать папанинцем или хотя бы челюскинцем, и весной, когда подтаивало уже, долго прыгал по Неве, что может быть льдина оторвется и унесет его в открытое море.
И оторвалась же! Правда, ее быстро догнали на лодке и Кима сняли. Уши тогда надрали памятно.
– Ким, ты слышишь?
– Да, па…
– Что – да? Ты п-поедешь?
– Я же давно решил. Не поеду я с ней.
Юрий Федорович вздохнул тяжело, но как бы при этом и облегченно.
– Время трудное наступает, Ким.
Сын упрямо мотнул головой.
– На завод пойду, снаряды точить.
– Мал ты еще на завод.
Еще в Музее Арктики оказался невысокого роста сухой пингвин, и не один, а целой семьей. Это Кима скорее расстроило: он считал, что пингвин – птица более крупная. А она даже и не летает.
22
…………………………………..
…………………………………..
…………………………………..
23
– А полк курсантов пехотного училища, Иосиф? Набранных после Финской, с боевым опытом. Швырнули на передовую, испепелились за час. Командующий отдал приказ. Без меня. Будущих командиров – на мясо? Полторы тыщи душ.
Сталин нахмурился. Раскурил потухшую трубку. Киров ждал.
– Я не знаю, чье это решение, Марат, – сказал Сталин. – Я разберусь. Обещаю тебе. Виновный будет наказан.
Мутные фигуры на краях зрения раскачиваться дружно перестали.
24
От порога сразу Варя охнула, какое у Александра Павловича бледное лицо. Почти прозрачное, словно он уже исчезает частично. На стене за кроватью выцветший коврик: салатовый лес, песочные олени, серебристое солнце. Александр Павлович растворялся, что ли, в этом лесу.
Без всегдашних очков на веревочке с толстенными стеклами Варя видала Александра Павловича нечасто. И забыла, какие у него огромные глаза. Раза в два больше обычных человечьих. Как неземные!
– Вот и Варенька, – сказал Александр Павлович ласково, но как-то отвлеченно. Он всегда спрашивал «как дела?», иногда не однажды в день, и не по формальной привычке спрашивал, а хотел выслушивать ответ и давать советы. И третьего дня, когда Варя в комнату заходила, спросил как дела. А теперь – нет. Добавил:
– Юра сейчас заглянет еще. И начнем.
Сколько раз Варенька слышала в классе это «начнем»! И каждый раз, много лет, было интересно.
Генриетта Давыдовна протирала тряпочкой старый глобус. Тщательно, и будто именно благодаря тряпочке глобус бледнел, и мир исчезал. Можно было бы раз – и стереть с лица глобуса фашистскую Германию, и она в мире исчезла. Два – и соскрябать милитаристскую Японию…
Дверь скрипнула, появился дядя Юра Рыжков. Высокий, сутулый, с ранней лысиной. Усталый. «Привет, Варька» сказал, к локтю прикоснулся. Он единственный называл ее Варькой. Вареньке нравилось. Получалось: Арька и Варька. И у нее больше на букву!
– Не ест, – сказала в пустоту Генриетта Давыдовна. Села на стул, сложила руки на коленях.
– Не ем! – с каким-то даже удовольствием, почти весело подтвердил Александр Павлович. – Но обо всем по-порядку. Присядьте, друзья! Варенька, помнишь, я задавал вам сочинение «Один день из жизни старого сапога»?!
– Да-да-да! – всколыхнулась Варенька. – Очень помню. Я написала, как сапога уже хотели выбрасывать на помойку, прибирались дома генерально, все кладовки, весь мусор… Но ребята захотели сделать веселье и смастерили из сапога и из другого мусора куклу. Куклу трубочиста! И поставили в комнате на самое видное место!
Варя присела на стул, а дядя Юра остался стоять, лишь подошел к изножью кровати.
– Отличное было сочинение, – кивнул Александр Павлович. Закрытый под подбородок мохнатым пледом, на фоне оленей, он выглядел удивительно довольным. – Все-таки я неплохой педагог! Теперь можно в этом признаться…
– Ты лучший, Саша… – Генриетта Давыдовна сказала тихо и опять как бы никому, в пустоту.
– А что Арвиль написал, ты помнишь, Варя? – не дослушал жену Александр Павлович.
– Арька… – припомнила Варенька. – Арька написал, как сапог трудно живет, старый, весь порванный, каши требует. Подвязан веревочкой, ходить тяжело, не хочется. И вдруг его не надевают. День доволен – наконец-то дали не походить! Второй день доволен! На третий смутился. Потом забеспокоился. Арька еще написал «забес-поклепился», а вы ему сделали за неуместный жаргон. Ну вот, сапогу уже снова хочется походить немного, а хозяин-то умер… Ой!
Варя хлопнула ладонью по рту, ей показалось ужасно неправильным говорить теперь «умер». Генриетта Давыдовна – ладони к лицу. Александр Павлович усмехнулся, и даже как-то недобро, что ли, чего ни разу с ним во всю жизнь не бывало. У Юрия Федоровича, лучше других разглядевшего усмешку, аж глаза на лоб покатились.
– Не паникуйте, прошу вас, – начал Александр Павлович с невеликой, но заметной в силу неожиданности толикой раздражения. – Я сейчас лежу, думаю… Вот я умру, а вещи останутся. Ботинки мои, чашки. И нет им дела до моих радостей и бед. Они неодушевленные – вещи. Я не раскаиваюсь в теме сочинения! – Александр Павлович чуть оборотился к Вареньке. – Пусть это обман, но важна мысль, что во всем есть частичка души. Но… Они ведь и сами не уцелеют. Чашки придется продать, не бог весть что за ценность, но все ж кузнецовские. Пальто, Генриетта, у меня неплохое, весной шили, отрез брали по первомайскому ордеру… Придется продать!
– Что же вдруг – пальто продать? – растерялась Генриетта Давыдовна.
– А стол сжечь. И шкафы, и книги… Зима идет, Генриетта. Печку топить!
– Да у нас и печки-то нету, – так растерялась Генриетта Давыдовна, что и плакать перестала. – У нас отопление включат…
– Не включат! – нехорошо выкрикнул Александр Павлович. – Ничего не включат, еды не будет, воды не будет!
– Нет! – вскрикнула Варенька.
– Саша, Саша, ты это…. – прокашлялся Юрий Федорович. – Не нагнетай! Я сегодня в партком з-заходил. Всерьез сведения, что немецкое н-наступление почти з-захлебнулось. Резервы у Гитлера на пределе. Мы готовим серьезную к-контрат-таку!
– К-контрат-таку! – передразнил Александр Павлович, и так это было в нем странно и ново. – 200 хлеба по новой норме! Вот и вся к-контрат-така!
Александр Павлович сел в постели. Под белой-белой сорочкой Варя увидела на теле Александра Павловича серый религиозный крестик. «Неужели он носит крест?» – с ужасом подумала Варя. Александр Павлович тут же лег, будто сильно устал от одного движения. И продолжал спокойнее уже:
– Пока мы терпим поражение, друзья мои, и катастрофическое. Чтобы отыграть упущенное, нужно время. Не раньше чем к Новому году… А знаете, мне ведь было откровение, – вдруг прозвучало такое редкое слово, – что победим мы к весне. Победа наша будет прекрасна, но до этого предстоят великие испытания. Ленинград ждет голод и холод.
Генриетта Давыдовна съежилась, Варенька дрогнула, как стекло оконное в бомбежку.
– М-мороз в первую очередь ударит по фашистам! – уверенно начал дядя Юра. Варенька глянула на него с надеждой. – Н-немецкие в-войска не готовы к холодам! Нет обмундирования, условий, они непривычны.
– Они в лесу поумирают, а мы в городе, – кивнул Александр Павлович.
– Саша! – решительно заявил дядя Юра. – Я понимаю твое состояние, но ты все равно не должен поддаваться панике! То, что ты говоришь, совершеннейшим образом неуместно!
– Хорошо, хорошо! Я перехожу к делу. Генриетта, Варенька, Юра, вы мои любимые друзья и я хочу сообщить вам о своем решении. Вы знаете, что я умираю, что операция невозможна…
– Я н-написал Кирову, и в з-здравотдел, и… И, знаешь, бывают случаи, что организм вдруг сам, внутренними резервами…
Юрий Федорович сам не верил своим словам. Александр Павлович поморщился: не мешай.
– Значит, умираю. В откровении было явлено, что жизненных сил во мне осталось чуть менее чем на месяц. Это значит, что в течении месяца я буду тебе, Генриетта, тяжкой обузой…
– Обузой! – всплеснула Генриетта Давыдовна. – Саша, опомнись! Ты мне светом будешь и солнцем!
– Да не мешайте же мне! – рассердился Александр Павлович. – Я говорю важные вещи. В школе начнется учебный год, у тебя, кроме бесполезного мужа, хлопот достанет. Стало быть, нужно умереть как можно быстрее. Сначала, Юра, я хотел попросить тебя достать мне йаду. Но потом решил, что это будет прямое самоубийство, а это грех… Да, грех! Я… Я уйду из жизни сам, да, но более естественным путем. С сегодняшнего дня я перестал есть. Я думаю, что протяну неделю. Это очень удобно: смотри, Генриетта, я успею получить карточки, а потом ты сможешь пользоваться моими карточками почти целый месяц! Кроме того, ты с помощью Юры, и Кима, и Вари успеешь похоронить меня по-людски. Скоро, было дано мне в откровении, мертвецов будет множество, и их придется хоронить в общественных могилах. Ты, Генриетта, ведь не хочешь…
«Об-щест-вен-ны-е-мо-ги-лы», – по складам прощелкало в варенькином мозгу.
– С другой стороны, и мне удобнее умирать от голода, пока еще есть еда. Многие умрут, страстно желая есть, а для меня это будет скорее не мучение, а эксперимент. Мне будет легче, поскольку это мое собственное решение.
– Я не смогу без тебя, – сказала вдруг Генриетта Давыдовна, подтянула свой стул к кровати. Александр Павлович взял ее за руку.
– Генриетта, драгоценная, но я же все равно умираю. Друзья! Я согласен, я… бросаю вас. Я хочу уйти раньше, пока ужас еще не встал над городом во весь свой гигантский рост. Вас ждут великие мучения, а я… трусливо… Друзья, мне кажется, я заслужил… Я горд своей жизнью. У меня много прекрасных учеников. Генриетта, ты ведь знаешь, что я всю жизнь любил тебя больше света. Я хочу… Позвольте мне побыть эгоистом. Я хочу прожить эту неделю для себя. Я буду лежать и вспоминать свою жизнь. Наплевав на всех. Тешить гордыню, да. Упиваться, что я способен на такое решение… Богатырское решение!
В коридоре что-то проурчал Бином.
– Я даже… – Александр Павлович вновь не очень хорошо усмехнулся. – Я даже хотел покуражиться. Потребовать от вас, чтобы вы нашли мне священника. Для исповеди. Я ведь крещеный, хоть в церковь и не ходил, и… Где бы вы его нашли? – трудно, опасно. Но вы бы искали, ведь вы меня так любите, а последняя воля… Но потом я подумал, что вы бы сказали мне, что нашли священника, что он уже идет, и я бы ждал, а вы бы сказали, что священник шел и погиб под налетом в пути. Вы бы мне так сказали, обманом!
«Это не он, не он говорит», – стучало в Вареньке.
– Да тебе не в чем исповедоваться, дурак, – спокойно сказал дядя Юра.
– Не в чем, согласен! – усмехнулся Александр Павлович. – А может и есть в чем, откуда ты знаешь? А? Откуда вы все знаете? Да хотя бы в этих словах моих, и в мыслях, словам соответствующих – должен я покаяться, должен?
Руку он от Генриетты Давыдовны давно отдернул, теперь она его за руку пыталась схватить.
– А йаду, йаду – ты, Юра, все же достань. Там можно в госпитале, я уверен. Достань, чтобы у тебя самого был, и Генриетте дай, и Вареньке, чтобы у всех был! На случай крайних мучений, когда придут, когда терпеть сил не станет… Или давайте сейчас, а? Давайте вместе! Завтра! Тогда и я с вами, не буду неделю ждать, грешить так грешить! Завтра! А? А?
Усмешка не сходила с лица Александра Павловича, а казалось, напротив будто путешестовала по нему, слезла с губ и по всему лицу бегала.
Глобус упал со стола, хотя ничего: не бомбежка и никто не толкнул.