Текст книги "Спать и верить. Блокадный роман"
Автор книги: Андрей Тургенев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
32
Самый большой, впрочем, портрет принадлежал все же, как в откуп, Сталину: ровно в фасад Казанского собора, он с ветряным прищуром озирал Невский. В квадратных метрах столько Сталина за раз Максим и в Москве не видал. Все иконы Казанского, наверное, уложить на это полотнище – не закрыли бы, пестрели бы оспинами на усатом лице.
Три немецких ястребка вынырнули из облаков, как с куста, безо всякой тревоги, и застрочили по аэростататам заграждения. Один аэростат вспыхнул, другой быстро спустился. Публика с Невского наблюдала за происшествием, задрав, спокойно, как за кино.
33
«Мой фюрер! Из агитационных материалов, распространяемых германским командованием на территории т. н. Ленинграда, следует вывод, что Вами принято решение сохранить этот населенный пункт на карте планеты. Осмелюсь усомниться в дальновидности такого решения. Построенный русским царем как „окно в Европу“, город оказался в действительности пародией на Европу, оскорблением всего, что так дорого нам в тысячелетней цивилизации. Великие творения гениальных зодчих обращаются в туманные тени подлинной архитектуры в раме здешнего болезненного пейзажа. В роскошных дворцах царит самая отвратительная азиатчина. Высокий дух оборачивается исконным российским смрадом. Тоскливая мистика „столицы на болоте“ даже в образованном человеке вызывает суеверный страх, что кривое зеркало способно губительно повлиять на оригинал.
Действительно, если это и „окно“, то именно сквозь него в Европу просачивается атмосфера тысячелетнего рабства, красная бунтарская зараза, изуверское язычество, переименованное здесь в атеизм, варварство, едва припорошенное пудрой заимствованной и грубо исковерканной культурности.
Мой фюрер, Ленинград следует стереть с лица земли. Город-обезьяна должен быть уничтожен!
Рекомендации. Следует прекратить выматывающие армию и уносящие тысячи жизней верных сынов вермахта попытки штурмовать пункт, а все силы сосредоточить на ужесточении артиллеристских обстрелов и бомбардировок. Разумно создание диверсионных групп особого назначения, которые, проникнув в город, могли бы обеспечить уничтожение важнейших объектов на местности. Идея пустить по Восточному морю в Неву сокрушительную волну, способную вызвать губительное наводнение, может показаться безумием; не исключено, однако, что выдающиеся ученые Рейха смогут решить эту дерзновенную задачу».
Перечитал донесение несколько раз. Поправил «творения» на «шедевры». Подумал, как подписаться. Принципиал? Джокер? Просто Четырехпалый? Четырехпалый – хорошее агентурное имя. Внушает. Сильнее воздействие.
Но если донесение перехватят? Рискованно. Проверят почерк всех четырехпалых: хана. Вряд ли перехватят, конечно. И сколько, интересно, в Ленинграде четырехпалых? Лично он не только в Ленинграде – нигде ни одного не встречал. Кроме себя.
Четырехпалый (он все же состорожничал, подписался Джокером) вздохнул, свернул лист в трубку, засунул в бутылку. Крепко впихнул пробку. Зажег свечу и долго капал на пробку парафином. Четыре ровно капли растеклись по столу: знак?
Переподписаться Четырехпалым? Или Четырехруким? Нет, решено, Джокер.
Схоронил бутылку под плащом, дошел до Фонтанки, спустился к воде. По Неве, сквозь створ Прачечного моста, медленно проплыл ощеперенный пулеметами катерок «Красный». Белого цвета.
Могут, вообще, и перехватить. Хорошо ли продумано? Пока бутылка плывет по Неве, могут засечь с любого такого «Красного».
Ну, риск так или иначе. Что же за игра без риска.
Бросил бутылку в воду. Мягкого пути, бутылка.
Тридцать два раза раскаялся на обратном пути. Что за идиот. Почерк все же, почерк. На пишмашине надо в следующий раз написать. Если пронесет. А если не пронесет? Пронесет, пронесет! Пишмашины все учтены, но это как-нибудь… Это – как-нибудь.
34
Зачем Ким навострился на Троицкое поле – и сам не смог бы убедительно объяснить. Назло Патрикеевне, которая заявила, что там все сгнило? Все сгнило, а он вот найдет: не зелени, так что-то другое полезное. Оружие! И передаст его Красной армии. Взял, короче, Бинома и поехал.
В трамвае были как семечки в подсолнухе, Бином забился подлавку, чтоб не пихали, Ким удачно пристроился сидя, у заделанного фанерой окна. Какой-то нахал с металлическим зубом, воровского вида, в бушлате без пуговиц, прямо на задней площадке закурил козью ногу. Так и вонял, пока на него не прикрикнул высокий военный, втиснувшийся перед Литейным мостом. Рядом шептались, что у Кирова карточка большая, красного цвета и равна десяти рабочим. Ну уж десяти! Папа говорил, что у Кирова и других вождей повышенные литерные карточки, и что это разумно и справедливо, потому что от их решений и действий зависит судьба всех без исключения ленинградцев. Вожди всегда должны быть в силе, это верно. Но десять пайков: это ведь даже по новым нормам четыре килограмма хлеба в день, если от рабочей считать! Даже Кирову столько не съесть!
Ким задумался, вот бы найти такую красную карточку. Можно бы жить припеваючи и самим, и с Варенькой бы хватило поделиться, а остаток менять на рынке на витамины и шоколад.
В очереди еще как-то мелькнул шопотом слух, что у Кирова есть «наложницы», которых кормят конфетами доотвалу: Ким смысл наложниц представлял примерно: это явная была ложь, конечно, если он правильно представлял.
Трамвай грохотал по мосту, когда заскулила сирена. Тревога! Трамвай остановился у Финбана, прямо у дверей встретили милиционеры и загнали всех пассажиров в щель. Торчали там почти, может, час, Бином выл как-то слишком, жутковато, а потом Ким вспоминал, что с предчувствием выл. Дождь накрапывал, бомбы рвались где-то близко. Когда прозвучал отбой, стало уже смеркаться, Ким подумал, что лучше вернуться, но гордость не позволяла, а вернее то, что называется шилом в заднице. Загадал, вдруг бомбежкой порвало трамвайные провода, тогда – домой. Нет, не порвало. Трамвай потрясся дальше, и Ким в нем. Короче, пока добрались до места, стало просто темно. Если что интересного и таило в себе поле, искать надо при свете дня. Дождь перестал, но не сильно легче от этого. И Бином продолжал ныть. Слякоти по колено, воздух сырющий, мокрый запах Невы.
Ругая себя последними словами, Ким ретировался. У первых же домов перед ним выросло три пацана с кривыми харями, наподобие как у того в трамвае. Фабзайцы в форменных курточках и картузах. Их последние годы много понавезли в Ленинград в новые училища, распихали по общежитиям. Фабзайцы и до войны вечно ходили голодные и опасные, а теперь, по слухам, именно они все больше промышляют грабежами по хлебным очередям.
– Ну шта, шкет? – лениво произнес тот из них, что покрупнее, с боевым фингалом. – Втюхался? Показывай, что в карманах!
Сказал: в карманАх, а не в кармАнах. Мелко сплюнул. Глянул на тихо рычащего Бинома: старый мокрый кабыз-дох, не опасный.
В кармане у Кима был, в общем, свинцовый кастет, отлитый персонально для него Колькой Жадобиным. Ким, несмотря на несолидный росточек, пацаном был крепким, резким, а главное – отчаянным. И успел уже научиться на улице, что в стычках часто побеждает не сила, а смелость.
Один из фабзайцев – мельче Кима, съежившийся, глазки хлоп-хлоп, не в счет. Значит, двое на двое, Бинома считая. Другие два покрепче Кима, но если атаковать первым…
– Ча, язык проглатил, дура? – чуть распевно спросил третий, что сбоку стоял.
Услышав про проглоченный язык, Ким вспомнил, что Арвиль рассказывал ему про самураев, и – уверовал в победу.
Ким вмазал первому кастетом в переносицу, тот икнул, чуть осел, Ким вмазал вторично. Мелкий, как и предполагалось, отскочил трусом, но в руках у третьего сверкнуло лезвие. Бином сцепился с ним, Ким – на подмогу, покатились кубарем два мальчика и собака. Ким от кубаря отлетел тут же, сшиб поднимающегося первого, еще раз попал в него кастетом: тот побежал, трус мелкий еще раньше побежал.
Тот, что с ножом, стряхнул Бинома, размахнулся было на Кима, но передумал и присоединился к товарищам. Бином хрипел, Ким наклонился, руки сразу стали липкие.
Помочь было нечем, Бином хрипел страшно, как адский механизм, а не существо, но не долго. Оставаться копать опасно, вдруг фабзайцы вернуться с подмогой, и нечем копать. Нести пса в куртке – тяжело, и столько крови. Бросать невозможно. Это же свой Бином. Руки тряслись.
Два офицера-балтийца встретились в переулке, откуда-то и лопата нашлась, помогли похоронить. На трамвай проводили. Лебеда такая с капустными листьями.
35
Пока нет достойной разнарядки от райкома, Варенька снарядилась в выходной в госпиталь, упросила дядю Юру взять на черновую работу. Носила горшки, еду раздавала, помогала санитарке Насте при перевязке: много всего. Бойцы разные: молодые, старые, сильно раненые и средне, хмурые и веселые, но многие спрашивали одно:
– Поправь подушку, сестренка.
Как-то многим им этого хотелось.
36
– Чай, коньяк? – такие первые слова услышал Максим от Рацкевича.
Среднего роста, плотный, с двухдневной щетиной, в небрежно расстегнутом сверху френче. Глаза ярко-синие и такие – пронизывающие. Нет, ввинчивающиеся. Здренко вкручивал в воздух танцующей рукой мягкие лампочки, а у этого – как шурупы взгляд.
– Чай с удовольствием, товарищ генерал.
– А коньяк чего же? Не уважаешь?
Про «уважение» – кажется, все же к коньяку относится, а не к генералу.
– Уважал раньше, товарищ генерал. Были проблемы. Лучше не начинать.
– Алкаш, иными словами? Ясен пень. Дело знакомое. Я если переберу, туши гирлянды. Пристрелить могу. На День Смольного Здренке зуб высадил. Тебя Здренко здесь встретил?
– Так точно, товарищ генерал.
– И что он тебе? Свинский фантом, так – нет? Сам видишь, с кем, сука, работать приходится. Так что люди нужны. Молоток, что приехал. Насчет этого, – Рацкевич звучно щелкнул себя пальцем по кадыку, – не сомневайся, запьешь. Зима начнется, взвоешь и запьешь, сука. И работа – нервная клетка сплошная. Кругом подонки. Жратвы в городе с гулькин хрен. У нас младший состав сидит на пайках по рабочим нормам. Это считай ничего. А средний командный – по двойным рабочим. Тоже на ползуба. А врага гнобить надо, так – нет? В разработку ходить надо, в засаде бдеть, с голодухи-то – а? Куришь? Ну и правильно. А я курю. Три пачки в день. А для обычного человечка в городе три пачки в месяц теперь мечта голубая. Вот и считай. Полная жопа, как ни считай.
Рацкевич и впрямь прикуривал папиросу от папиросы.
– Народ – дебил. Слух пошел, что немецкие, сука, парашютисты в милиционеров переодеваются, так граждане каждый день по два-три мента скручивали и к нам доставляли, как бандеролей, пока я по радио не сделал отставить. Масква, морда, на нас крест забила. Заводы вывози, город минируй, а там хоть рак не зимуй. У нас Ки-рыч гора – отстоял! Мужик номер раз, без параши. Ува-жуха до потолка. Мы с ним в Кремль летали. Там его опидорасить хотели, а он как только зашел, рта не раскрыл, так все эти… клевреты в штаны наложили. Щас легче будет, нам больше прав дали. Слышь! – Рацкевич вдруг развеселился. – Кирыч, сука, молоток, даже оркестр отстоял! Там из Масквы какой-то чурбан, как блокада, сразу запретил наш филармонический! Мне, правду сказать, это параллельно, шистаковичи эти все, скрипки гребаные, валторны, но вот логика у людей! Театры еще работают, а филармонический оперативно закрыть! Кирыч там помимо всего и за оркестр ввернул. И Молотов, что ли: а там у вас дирижер был немец! А Кирыч паузу взял, все так поджопились, что будет, а это все при Верховном! А Кирыч так с расстановкой: этот немец, во-первых, лауреат Сталинской, сука, премии. И выступал, во-вторых, в «Правде» во второй день войны от лица всех советских немцев! Молотов аж обтек.
Разговор Рацкевича, как и ранее разговор Здренко, прыгал по темам, как по кочкам. Но глаза-шурупы ни на секунду не переставали буравить Максима. Реакцию отслеживает и выводы тут же производит. А выводы у этого человека могут очень даже диковинными быть. На волка он похож, генерал, вот что. На матерого умного волка.
37
Варенька заснула от усталости прямо на табуретке в приемном покое, просто отключилась. Ей приснилась полянка. На эту крохотную и всегда солнечную, будто волшебную, полянку не пустили как-то родители Арьку и Вареньку, хотя надо было непременно и срочно проверить, выбежал ли на нее под сурдинку светлого дождя свежий выводок маленьких, с мизинец, маслят. Они страшно обиделись тогда.
С того дня полянка снилась Вареньке часто, и каждый раз Варенька во сне обижалась. И как-то все следующие лета, приезжая в деревню, стали они избегать эту полянку. Ну не избегать, а лес ведь большой, да и река, и велосипеды, и может просто узнавать полянку перестали, все же меняется, природа живет. Но в последнее лето, после-школьное, узнали, выскочив на нее после смешливого бега между черных и белых берез.
Выскочили и как-то очень сильно друг друга увидали.
На Вареньке было платье шахматное, в черно-белую клетку, с большим ниспадающим на спину, как у матросов, воротником в более мелкую шахматную клетку, новое, Арька дразнил ее ферзей. Платье чуть ниже колен, ноги босые, чумазые, травой посеченные, и ногти она недавно покрасила в красный лак. Лифчик и трусики были тоже новые, белые, Арька, конечно, не видел, но Вареньке казалось, что немножко он сквозь платье будто бы видит. По воротнику шахматному неспешно плелась божья коровка – по своим божьим коровчатым делам.
У Арьки ноги были просто в грязюке, угораздился по пути в особо жирную лужу, а потом подвернутые байковые черные штаны и выцветшая красная косоворотка, в русском стиле.
Они стояли нос в нос, совсем близко, и будто плавали друг у друга в глазах, как в растопленном масле, как в ангине, аж жарко.
Арька думал, что вот можно ведь просто протянуть руку прямо сейчас, и знал, что прямо сейчас – можно, и Варенька тоже думала, что ему можно просто протянуть руку. Как просто!
Они тогда даже не поцеловались: вообще они уже целовались в прошлом году в лесу, и на Петровской набережной, и даже в классе после уроков, но сейчас они не смогли только бы целоваться. Что-то важное сдержало их, они просто взялись за руки и торжественно тихо пошли к деревне, задыхаясь от потрясающего знания, сколько у них впереди прекрасного счастья.
Цветы, трава, деревья, каждый листок – будто бы одушевились, с одобрением смотрели на Вареньку и даже, кажется, что-то теплое ей шелестели.
А вот Бином, скучавший у калитки, завидев их, демонстративно удалился за сарай, обиженный, что не взяли. Всегда берут, а сегодня не взяли! Глянули друг на друга и рассмеялись.
Вот тогда полянка сниться перестала, а сейчас вернулась, и Варенька не знала, что по уважительной причине.
38
Только зубы у Рацкевича были черные. Наверное, от табака. Лесные волки не курят.
– Эх, жаль, что ты по ученым. Мне бы сейчас, сука, крепкого парня к армейским приставить. Ну лады, хоть шерсти клок. Ученые тоже скоты порядочные. Вообще я их уважаю, ты не подумай. Вот Метлинская пишет – ученых и писателей надо подкармливать… Якобы Ленин Горькому так сказал! Метлинскую знаешь? Неважно! Драматургиня, главная по писателям. Метлинская та еще Караганда на коромысле, соврет недорого, но… Может и сказал так Ильич, добрый был, сука. Ученые есть полезные. Но эрмитажников вот взять – звери! Юбилейную конференцию затевают – Навои? Низами, что ли? Чуркестанского, короче, поэта. Нашли время! Издевательство просто, я считаю, так – нет? У них директор сам из чурок, Хва-Заде. Оголтелый выродок. Война началась, фашист попер, только речь зашла о возможной – возможной только! – эвакуации ценностей, спланировать, обмозговать… А у этого Заде глянь и ящики припасены, и веревочки, и список шедевров, и уже мздык – все упаковано, подать эшелон! Мздык – второй эшелон! Так щас выясняется, что еще там сколько-то шедевров недовывезенных наковыряли, так подавай им два самолета грузовых! В разгар блокады!
Максим видел, что Рацкевич сердит не на шутку. Сверла в глазах вращаются.
– Я, сука, так вижу: чистой воды предательство! Это, сука, что они – уверены, что Ленинград упадет? Да не упадет, пока с нами Кирыч! И зачем так далеко – в Свердловск? Поближе к Японии? Самому сдристнуть и шедевры с собой? Слышь, ты, дуй-ка завтра в Эрмитаж. Я бы Заде прищучил! Давай-ка, прищучим его не по-детски. Доказухи не хватит – ему же хуже. Ульяну подключим, мало не покажется. Ты с Ульяной познакомился? Ну-у, брат, вот к кому уважуха! Сволота скотская, а не баба! У нее шутка любимая: чтобы с врагами, сука, не вош-каться, надо в УК статью «сам знает за что!». Ты сейчас к
Арбузову сходи, он тоже по науке и технике. Потом как-то сферы поделим вам. Познакомься, то-се… Подлец, конечно, и ленив как жопа, но народец тут вообще гнилой. Местность болотистая, так – нет? А завтра в атаку давай, в Эрмитаж.
И Рацкевич отвел взгляд, как хватку разжал, сразу дышать стало легче. Рацкевич откинулся на спинку кресла, взял телефонную трубку, вызвал порученца, заговорил что-то о контроле на хлебозаводах. Максим не сразу понял, что их разговор окончен. В какой-то момент Рацкевич удивленно его заметил, но не сказал ничего и продолжил про хлебозаводы. Максим тихо покинул кабинет, его не окликнули.
39
Было темно, когда закончили с землянкой, засыпали два наката бревен землей, забросали сверху ветками, и до ветру захотелось. Небо тихое, но чуть впереди под ним таился враг и тучи набухли не только дождем будто, но и свинцом. Но Арвиль сразу узнал полянку, даже не зрением, а прямо всем самим собою, и пролепетал огорошен-но – вот-надо-же-как!
Он тут же будто исчез, перестал дышать, будто даже кровь перестала струиться, чтобы не спугнуть своим упрямым шуршанием… полянку? Природу? Весь мир, которого пугнешь легко – и пропадет или тебя уничтожит. Мир словно ощупал Арвиля цепкими внимательными мурашками и отпустил, прошел мимо, решив, что Арвиль не опасен.
– Эй, армия Владимира Ленина! – окликнул Арьку веселый старшина Мирзоев. Старшине нравилось Арь-кино имя. – Столбняк подхватил?
40
Арбузов оказался квадратным. Роста маленького, а ширины плеч чрезвычайной, ровно как раз в рост. Голова такая же, то есть еще лучше – просто кубом, и прическа ежиком с прямыми углами. Посреди лица подкрученные эдак так по-кавказски, похожие на знак интеграла черные усы. Вместе с большим и кругло-рыхлым Здренко, который тоже находился здесь, они походили на методический материал к безумному геометрическому учению.
«Интересно, этот скажет, что люди нужны?» – подумал Максим.
– Антон, – протянул руку Арбузов. Ладонь огромная, как у экскаватора.
– Не Антонович? – пошутил Максим.
– Иванович, – сдержанно улыбнулся Арбузов и кивнул на украшавший стену плакат фильма «Антон Иваныч сердится». Такие и в городе обильно висели. Картинки на плакате не было, только название, причем буквы АНТОН были набраны совершенно квадратным, как Арбузов, шрифтом. – Мне уж три таких подарили. А сегодня вот листовочку хорошую поддудонили.
Листовочку как раз изучал Здренко. Физиономия у него была, будто сладкого съел. На листовке два красноармейца молотили прикладами некоего носатого типа в фуражке. Призыв гласил – «Бей жида политрука, Рожа просит кирпича».
– Рифма хорошая, – осторожно заметил Максим.
– Редкая, – согласился Арбузов чуть снисходительным тоном специалиста. – Ты если что занятное найдешь, тоже мне приноси. Коллекцию собираю.
– Я же тебе выписку сделал, – спохватился Здренко, выпархивая едва не из рукава листок. – Поймали тут одного… пассажирчика. Антисоветские письма в Смольный слал. Бухгалтер в тресте, хе-хе. Я зачту.
И, приняв позу картинно-актерскую, подбородок и глаза закатив, пухлую ладонь за спину, зачел:
– «Товарищ Киров, риторика власти по-прежнему вызывает скорее раздражение, нежели энтузиазм… ляля-ля… вот дальше хорошо. Объявлена мобилизация населения на оборонные работы, которые почему-то именуются трудовыми работами. Выходит, что на остальных работах труд не затрачивается? У нас, впрочем, вещи часто называют не своими именами. Кто-то давно назвал сельскохозяйственные продукты продуктами питания, и население, не знакомое с иностранным словом „продукт“, именует теперь все относящееся к продовольствию продуктами питания, не понимая, что продукты питания ни при каких условиях в пищу не идут».
И выдал трель своего противного дребезга. Губы Арбузова одобрительно дрогнули.
Распахнулась дверь. Двумя ломаными отрезками, продолжая геометрическую буффонаду, шагнул в кабинет Рацкевич. Оказалось, что он сильно хромает.
– Снюхались, сучьи дети? Молодцом. Новенький, падло, масквич, но по всему чувачок невредный. – Рацкевич коротко вперился в Максима. – На первый взгляд, а там пощупаем. И Ленинграду не совсем чужой – ну, я вам рассказывал… Нет, вы гляньте, что из Фрунзенского пишут! – переключился Рацкевич, затряс бумагами. – Будто члены Р.К.П.Б. жгут партбилеты, немцев ждут, вражьи выбляди! Фамилии, сука: семь штук! Семь, ядреный потрох! И райкома комсомола их этот главный, Шарафутдинов, ударился, падло, написано, в цыганщину! В цыганщину, а! Кусок жопы этот Фрунзенский, а не район! Ты, значит, Фил Филыч гони сейчас в ихнию парторганизацию, пусть проверят билеты у этих… по списку. Если у кого нету – лично яйца отрежу. И в окнах Т.А.С.С. опубликую с наглядной зарисовкой художника. А про Шарафутдинова я с Кирычем потолкую. Он не любит, когда номенклатуру трогаем, но надо ведь гадину душить, так – нет?
– Сейчас же будет исполнено, товарищ генерал, – поклониться Здренко в силу своей крутлобразности не мог, но весьма ловко присел подобострастно, будто коротко сдулся и вновь раздулся.
– Давай, сука, шлепай… А новенькому надо Ульяну показать. Она где сейчас?
– Отдыхает сейчас, товарищ генерал. С вечера до полудня работала, с церковниками. С утра теперь выйдет.
– А, ну с утра, значит. Слышь, ты… – Рацкевич повернулся к Максиму, нахмурился, дернул себя за палец, костяшками щелкнул.
– Полковник Максим… – начал Максим.
– А то я не помню! За дурачка-то меня не держи, – генерал коротко вонзил в глаза Максиму взгляд-шуру-пы. – Зайди с утра, посмотри на Ульяну… Для вдохновения. Чтоб там в Эрмитаже… тылы за собой ощущать.