Текст книги "Спать и верить. Блокадный роман"
Автор книги: Андрей Тургенев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
52
Генриетта Давыдовна мучалась нравственным вопросом, приглашать ли Патрикеевну на поминки. С одной стороны, старушенция в коммунальных посиделках ни под каким соусом не участвовала. В советских праздниках – понятно, не уважала их Патрикеевна, но и Новый год, и дни рождения обходились без нее, а был ли и в какой день день рождения у самой Патрикеевны, то являлось для всех совершенной тайной, как и прочая ее предыдущая биография. С той же стороны, на стол поставить мало чего припасено, выпить мало, и хоть Патрикеевна много не осилит (а вдруг из вредности осилит?!), но все же плюс рот, а посидеть хотелось подушевней, подольше.
С каким диким ужасом поймала себя Генриетта Давыдовна на такой мысли (любимый человек, единственный за всю жизнь мужчина, умер навсегда, а она – о чем???), с такой же дикой скоростью и исчез ужас: звать все же Патрикеевну или не звать?
С другой-то стороны, столько лет вместе, и с Александром Павловичем, вроде бы, были у старушенции невредные отношения.
Вопрос решила сама Патрикеевна: когда вернулись с кладбища, на столе на кухне стояла банка соленых помидоров, бутылка водки, а главное – Патрикеевна соорудила кутью. Генриетта Давыдовна до того не додумалась бы, а коли додумалась бы, то не сумела, а коли и умела бы, то ни риса, ни изюма не было у нее.
За столом Юрий Федорович предложил, чтобы каждый рассказал свою одну историю об Александре Павловиче.
Начал сам:
– У меня в жизни однажды такая ситуация сложилась… д-деликатная. Меня обманули з-за спиной… Многие это знали, а я сам не знал. И вот Александр Павлович мне сказал, не пожалел меня. Я ведь и разоз-злиться на него мог, а он все равно сказал. Потому что всегда был за правду. Считал, что я, его друг, должен знать правду!
И Юрий Федорович выпил, словно это был тост.
– Мы как-то на танцах были в ДК Первой пятилетки, – вспоминала, подперев щеку, Генриетта Давыдовна. – И ко мне хулиган пристал. Здоровый, как шкаф в Публичной библиотеке. И Александр Павлович хулигану пощечину закатил, представляете! А когда тот с кулаками полез, Александр Павлович его просто из ДК вытолкал! Я даже не ожидала!
Генриетта Давыдовна слегка порозовела даже от волнующего момента.
А Вареньку в пятом классе приблатненный Атюков из седьмого назвал прыткой козочкой и шлепнул по ягодице при рыгочащих дружках и при Арьке. Арька полез драться, получил по первое число, даже ухо ему порвали, и он на следующий день пошел в «Динамо» и записался на бокс и на парашют в ОСАВИАХИМе.
В ней улыбались воспоминания: с тех пор Арьке ее и не выпало случая защищать, кроме как через год в деревне от бодливой коровы Нюрки. Нюрка вообще-то была неплохая корова, даже хорошая, но со странностью – впадала иногда в меланхолию, замирала на пару часов, глядя в точку, а потом взбрыкивала и неслась по лугу, норовя боднуть встречного-поперечного: ну, не рогом, лишь лбом. А потом Арька так натренировался и вымахал, что пристать к Вареньке никому в голову не приходило.
Потом еще на коровью тему был случай веселый, как Арька, куражась, по проселку пошел колесом, потерял равновесие и шлепнулся в коровью лепешку!
А защищать – больше не приходилось. Вот сейчас только – от фашистов.
Варенька вспохватилась, что еще не придумала, чего бы про Александра Павловича рассказать важного. Между тем выступал Ким:
– Александр Павлович еще был сметливый! Он насоветовал Попову, ну, с третьего этажа, начальнику противовоздушной самозащиты, собрать нас… Ну, пацанов таких… Башибузуков, короче. И чтобы когда в тревогу граждане затемнение нарушали, мы из рогаток по этим окнам… ну, мелкими камешками, чтоб не разбить, а в разум вогнать. Действовало!
Настала очередь Вареньки. Варенька стушевалась, сначала почему-то вспомнила, что Александр Павлович научил ее нести голыми руками стакан со сколько угодно горячим кипятком, особо держать тремя подушечками пальцев снизу и тремя сверху. Затем поправилась и рассказала важнее: как в день смерти утром заглянула к Александру Павловичу, и он рассказал ей притчу про жа-вороноков, а потом извинился и попросил уйти, сказал: «Я занят, я умираю».
Мама припомнила, как Александр Павлович ее угостил тортом «Северное сияние».
Патрикеевна выступала последней:
– Кимка малой еще был совсем, только буквы недавно разбирать начал. Я его к этим-то подослала, иди говорю к Генриетте Давыдовне и Александру Павловичу, спроси, слово-то это через какую букву пишется – «ы» или «и».
– Какое слово? – не поняла Варенька. То есть все не поняли, а Варенька первой спросила.
– Ну, «жыд» или «жид»?
Юрий Федорович несколько крякнул.
– И что же?
– А они ему сказали, что нет такого слова! – хихикнула Патрикеевна.
– И?
– Чего «и»? Ы! Ничего. Обманули малого.
– Не было такой истории! – возмутился Ким.
– Была-была. Ты просто забыл, – махнула рукой Генриетта Давидовна. И улыбнулась, впервые с Сашиной смерти. Она почему-то не обижалась на Патрикеевну.
Но принципиальный да еще выпивший интернационалист Юрий Федорович уже разгорячился:
– П-позвольте-позвольте! П-патрикеевна, сегодня, в такой день, вы м-могли бы и удержаться от этих ваших антисемитских…. х-хохм.
– Так а чо, не так? – не замешкалась подбочениться Патрикеевна. – Вот рассказывают: взяли немцы группу пленных. Там два еврея и десять русских. Немцы предложили русским евреев заживо закопать. Землей засыпать. Русские что? Правильно, отказались. Тогда немцы предложили евреям русских зарыть. И те русских заживо – с удовольствием! И еще просили!
– Нет-нет, не может быть, – испугалась Варенька.
Патрикеевна хихикнула и переменила тему:
– Вы пока на погосте-то были, «Ленправда» пришла за ту неделю. И там новый указ, что семьи солдатиков, сдавшихся в плен, будут расстреливаться!
На это «не может быть» сказал Рыжков-старший.
– Да посмотри газету-то. Обычный ваш советский указ. Ни один гитлер такого не сочинит. Так что, Сдастся вот в плен ваш Арвиль-Марвиль…
Тут уж Генриетта Давыдовна запыхтела, и Юрий Федорович набрал в легкие воздуха, Ким вскочил, сжал кулаки, но метроном в черной тарелке засеменил рваным быстрым стрекотом: воздушная тревога.
Патрикеевна шмыгнула и через секунду уже выходила в дверь с аккуратным рюкзачком за плечами. Там, по ее собственным словам, лежали документы, теплая одежда, а также «деньжища» и «пожевать». Юрий Федорович в начале бомбардировок, сочтя, что Патрикеевна поступает мудро, и себе завел подобного ассортимента портфель. Но так как ему все чаще приходилось ночевать в госпитале, причем иногда не зная, заночует или вернется домой, то портфель все чаще оказывался не там, где Юрий Федорович; и где, например, портфель находился в настоящий момент, Рыжков-старший не помнил.
В тот вечер, впрочем, в бомбоубежище никто кроме Патрикеевны не пошел.
А Ким перед сном прочел на кухне в «Ленправде» про семьи Указ.
53
Первое время Максим выбирал пути побезлюднее, а на проспектах передвигался ближе к домам, в тени. Он и вообще считал незаметность первой доблестью спец-службиста, а перед Ленинградом он – вполне в том себе признаваясь – робел.
Но приключение под рамой Мадонны Констобиле как расколдовало: и дышать стало шире, и народ на улице расступался теперь, а дворцы-особняки казались ниже и как-то поблекли. Будто увядали вместе с природой, будто выжухло из них угрюмую мощь, как из листьев зеленый сок. Гнилой воздух проходил врозь, а легкие наполняла лишь свежесть недалекого моря.
Елена Сергеевна улетела через Москву на Урал, навстречу новым туманам, в том же самолете полетел в столицу, на экспертизу приятелю Максима из эстетического отдела Лубянки, полный список спасаемых шедевров: может удастся подловить академика на каком черепке. На стол Максима уже третьего дня легли досье на всех эр-митажников, коллеги из экономического внюхивались сейчас в эрмитажную бухгалтерию.
Кое-что даже и нарылось – некогда Хва-Заде грудью отмазывал некоего Бесчастных, сотрудника Павловского института в Колтушах, который уже сидел в начале тридцатых как участник антисоветской группы, владел автофирмой «Борей» и попался позже на перо осведомителю. И ведь стряхнул академик приятеля с пера, до Меркулова дошел, уговорил как за ценного кадра.
Но маловато, мелочно как-то, тем паче что Бесчастных этот успел злостно погибнуть в ополчении и кровью двусмысленность свою как бы закрасить.
Жажда деятельности распирала Максима, утром же после Констабиле решил наконец взять конспиративную квартиру. Получил, прикинув адреса, три связки ключей, и в первом же адресе понравилось. Три комнаты, мебель антикварная-крепкая, печь в синеньких изразцах и, что странно, но кстати, полкомнаты дров наготовленных: лишним не будет. Двойная дверь с крупповскими замками. Жил архитектор немецкого происхождения, эвакуированный ныне на Восток как элемент. Место не самое центровое, но Максим в прошлый раз жил в Марата, и решил, что пусть и нынче неподалеку. Кровать излишне скрипучая для архитектора (должен, казалось бы, знать толк в фундаментах, крепежах и прочих контрфорсах), но Елену это даже забавило.
Теперь зашел впервые после ее отлета, без дела особо, окинул другим взглядом, уже вроде как и обжил. Возвращаясь, услышал в переулке звук: вроде машина пишущая щебечет из окна бессмысленной городской конторы, но не просто щебечет, а будто мелодию выколачивает. Максим постоял, прислушался. Слуха он не имел, в музыке не понимал, но ведь ясно же – специальный ритм.
Хоть заходи и винти машинистку: азбука Морзе, шпионский код. А можно вместо птицы использовать: приходить-слушать.
Интересно. Интересно ему будет в Ленинграде.
54
В последнюю неделю стало ясно хуже, нового пайка совсем не хватало, многое не отоваривалось – крупа за тот месяц наполовину выбрана, мясо наполовину, спички вот только что выкупили, и что впереди?
Рыжковы отбились от общего кошта, не из жадности, но по структуре момента: Юрий Федорович теперь реализовывал свои и Кима карточки в столовой госпиталя, приносил еду готовую, в банках, и идея совместного варева естественно отпала. Отношения не испортились, но их стало меньше как-то, отношений, тем более что Юрий Федорович все чаще ночевал на работе.
Генриетта Давыдовна, у которой запасы почти вышли, а ценностей и просто вещей на обмен было меньше, чем у мамы и Вареньки, заявила им сегодня, что тоже выходит из кооперации как неспособная вносить в котел адекватный вклад.
Варенька запричитала «нет-нет-нет», и что Генриетта
Давыдовна лучше всех из них готовит: это было правда в сравнении с мамой, которая готовить совсем не умела, но сильно неправда на фоне Вари, мастерицы на все. И что в очередях стоять и опять же готовить лучше в очередь, а то она, Варенька, не успевает, и что пока учебный год не пошел, Генриетта Давыдовна может и за себя, и за них обменивать на рынке вещи. Генриетта Давыдовна разумно заметила, что ее облапошит на рынке любой санкюлот, Варенька возразила, что война и надо учиться стоять на своем. Спорили они в комнате Генриетты Давыдовны, но мама все удивительно слышала через стену, хотя ранее эта стена сверхзвукопроводимостью не блистала.
Маме стало неприятно, она решила вдруг прогуляться, быстрехонько оделась, выскользнула незаметно. Растерянно застыла во дворе за неимением дела: в щель тревога не гонит, карточек нет при себе пойти поискать по лавкам, и что?
Решила посчитать шаги вокруг дома, загадать что-то. Что загадать – ясно, еду и победу, а вот на сколько шагов? Маме никогда не приходило подумать, сколько шагов вокруг дома. Триста? Или тысяча? Или больше? Загадала, что если больше тысячи – войне не жить. Пошла считать, но скоро сбилась со счету, пошла, упрямая, зафиксировав точку, считать еще раз, но забыла, сколько шагов загадала.
Была как раз за домом, когда начался обстрел, засвистело. Решила в щель бежать, чем домой, потом вспомнила, что Варя ее затеряет, метнулась наискось, запуталась, как ближе и куда. Снаряд угодил где-то недалеко, за забором, взрывной волной маму несильно, но отшатнуло, стукнуло в водосточную трубу, в глазах потемнело, плохо, нехорошо.
55
На младшем-среднем составе Н.К.В.Д. новые ленинградские условия тоже сказались: пайки урезали, и в ведомственной столовой порядки ужесточились. То, что раньше без карточки отпускали, теперь шло с половинной вырезкой.
Это рассказал, подхехекивая, Здренко, ровно засовывая в рот кусок эскалопа: как-то неделикатно прозвучало.
Максим замечал уже, что в отношении младших и старших в Большом доме что-то тонкое перенастраивается. Что-то лакейское и чуть злое сквозит в движениях младших и средних, а в пластике старших – неосознанные повадки господ.
В столовой на третьем этаже, где обедала белая кость, человек сильно меньше ста, ничего пока не менялось. Разве что какой-то день не было черной икры, так Рацкевич так взвился, что Здренко еле его угомонил не расстреливать администратора.
Ульяна с Арбузовым выпивали в обед на двоих шкалик водки: Максиму каждый раз предлагали, он не хотел, а Здренко символически принимал полрюмки, и было видно, что ему и с этого хорошеет.
Ульяна решила вдруг развить пищевую тему:
– Тут у нас за утлом, в Петра Лаврова, алкаш один с приятелями задницу женину сожрали. Половину ягодицы зажарили, уж не знаю, с приправами или без!
– Ах, уже! – сплясал руками Здренко. – Что же, от живой отрезали или… того?
– Вроде «того», – пожала плечами Ульяна. – Один чорт, по-моему.
– Ах, рано, рано… – растерянно лепетал Здренко, будто в этом деле было свыше предопределено некое точное «ни рано, не поздно». – Что же будет, если начнется голод… Людишки – они же слабые, психология-то в них вся на соплях держится. Пока еще ничего – они и ничего, а как чего, так только увиливай, хе-хе, такой парадокс. Тут и самим предостеречься не грех…
Максима передернуло. Даже на водку глянул, но сдержался.
– Не начнется, – нахмурился Арбузов. – Кирыч с нами, не ссать! По всем знакам, прорыв скоро будет.
56
Командующий фронтом, молчаливый флегматик с пушком пшеничных, как птичка нагадила, усов, в прорыв не верил. Он спокойно воспринял приказ построиться под Кировым, по субординации претензий к нему не было, по самоотдаче и профессионализму тоже, но как-то попахивало от него Кремлем. Иосифом, Лаврентием. Чужими.
Которые когда-то были своими. Или казались. Оставшись на отрезанном куске земли, за стеной огня-крови, на тающей колеблемой льдине, Киров воспринимал сейчас Москву как противника номер два, сразу после фашистов.
Комфронтом внятно и с преизбытком терминов, как автоматический, объяснял, почему неверна та или же иная стратегическая идея рвущегося в прорыв Кирова. Если здесь высунуть нос, то на противуположном фланге подтянется хвост, а если расширить фронт на тридцать шестом, то смертельно скомкается тыл под сто двадцать пятой. Все логично, грамотно, с заботой о живой силе и дальнейшей способности к обороне.
Без живинки, без задоринки, без малейшей идеи, как на экзамене в школе благородных институток.
Почему прорыв невозможен, от зубов отскакивает, а как сделать прорыв возможным – руками картинненько разводит. Полководец белокаменный.
Киров все яснее дотукомкивал, что его просто ловко съели, разрешив рискованный штурм без усилений и со старой командой. Развели на самолюбии, как пионера.
Вместе с комфронтом, впрочем, надо отдать ему небольшое должное, высосали из пальца один вариант. Имитировать наступление под К-ой, обозначить активность, скормить фашикам пару перебежчиков с дезинформацией, макеты танков картонные, которых в цехах Мариинского театра уже намастрячили чуть не сотню, выдвинуть на позиции. Положить там остатки ополчения, чтобы от армии огонь отвлечь. И ударить через Старое Н-ье, всеми силами, из последних сусеков. Если повезет, можно выйти на соединение с N-ским фронтом.
«Если сильно повезет», – безразлично уточнил командующий.
Киров скрипнул зубами. Он стоял у карты, всматривался в стрелочки-флажки. Ему хотелось видеть сквозь карту: как маршируют, пыля, решительные колонны, как грозно урчат настоящие танки, пробираясь к направлению удара, и какой лукавой сапой расползаются по позициям фальшивые танки. Как мудро готовит подразделение к бою убеленный майор, как самозабвенно настроен юный солдат, сочиняющей невесте письмо с обещанием защитить терема Ленинграда, как насмазаны ружья, как остры штыки.
Если все это увидеть – казалось Кирову – сквозь линованную реальность карты, можно усилием воли решить сражение. Обрушить войска на врага, как сапог на жука, спалить, задушить железом.
При этом с упорством осы либо мухи крутилась в голове хозяина Ленинграда злая, пустая и мелкая в такой ситуации мысль. Он вдруг вспомнил, как выселяли в начале войны из города и округи немцев и финнов, потенциальных двурушников, транспортом их услужили, лишив своих, вывезли в глубь России. Пятьдесят тысяч народу! Почему не утопить бы их было в Заливе, просто не утопить? Почему?
Чем он, Киров, думал, почему не решился топить?
В минуты слабости вот такая ненужная чушь мучила великолепного Марата.
57
За обедом Арбузов с Ульяной кроху перевозбудились, взяли еще 0,5, пошли к Арбузову в кабинет, Максим с ними.
Повышенными тонами обсуждали некоего Буфетова с седьмого хлебозавода, которого хорошо бы за одну фамилию взять. Потом щелкнуло в коридоре, и Рацкевич нарисовался:
– Что, сукины гуси, расслабляетесь? И ты здесь? Что там с этим… нацменом?
Максим подробно доложил о проделанном, посетовал, что за Бесчастных академика брать не солидно, хотя уж пора бы (последние шедевры из списка сегодня дозапаковывали, и самолеты стояли под парусами), а ничего другого пока…
Разве вот что история с могилой Тимура, из которой можно легенду выставить, почему война началась, но это слишком, пожалуй.
– Чо, сука, за история?
Рассказал.
История на всех присутствующих произвела впечатление ого-го. Слушали жадно, не перебивая, потом переглядывались долго в тишине.
– Мама не горюй, – резюмировал Рацкевич. – Вот ведь опарыш музейный, окопался, лилипут волосатый! На показательный процесс века тянет.
– Но… – начал, но закашлялся Арбузов: Рацкевич стоял рядом и дымил квадратному в лицо.
– Можно предъявить, что он войну хотел развязать, а ты говоришь, не за что брать? – недобро глянул на Максима Рацкевич.
– Я что думаю, Михаил Михайлович, – осторожно заговорил Максим. – Войну ведь развязал Гитлер. А мы тут вылазим, что советский академик…
– Да не развязал он! – раздраженно прикрикнул Рацкевич. – Я дебил, по-твоему? Не развязал, но хотел! Имел намерение, выползень черножопый. Я его, говнюка, чуял! Чуял, сука, что вражий потрох!
– Вообще, конечно, сенсация, – горячо влезла Ульяна. – Я бы не упускала.
– На Эрмитаж тень, на Ленинград, – заметил Арбузов. – И вообще рискованно.
– Экспедиция московская была, от института археологии, – сказал Максим. – Заде пригласили как большого специалиста, но вообще – центральный проэкт… Заде, кстати, в Москве родился.
– Ма-асковская! – плотоядно улыбнулся Рацкевич. – Так и сообщать: уроженец Масквы, академик Черно-Заде, задыхаясь от ненависти к социалистическому строю, нашел, сука, сверхестественный способ, сука, нагадить на С.С.С.Р…
Рацкевич завелся, Максим опасливо ликовал, срасталась филигранная комбинация: сомневаясь вслух в рискованном решении, начальство он на него спровоцировал.
58
– А откуда у него столько продуктов? – недоверчиво спросил Ким.
Ким знал, конечно, что на рынке можно и целую буханку купить-выменять. Но то хоть буханка, а тут папа сказал, что они выменяют буханку, муки три килограмма и еще мяса, конины, может быть килограмм. И может быть сахара. Это все целый клад.
Юрий Федорович боялся этого разговора, но был рад, что он начался. Нужно было как-то объяснить Киму. Нужно было сходить к Гужевому с Кимом, чтобы в последствии сын мог ходить туда один. Госпиталь вот-вот переведут на казарменное, еды там не прибавится точно, разве что убавится. Последние дни с фронта раненые кровавым таким конвейером, что и в парткоме перешептываются, что захлебывается прорыв.
Сам Юрий Федорович продержался бы, да, но Ким… Пацанский организм приготовился рвануть вширь и ввысь. Ким хотел есть беспрестанно, каждую секунду, по два раза в секунду.
– Он работает начальником гужевого обоза, – решил не лукавить, нырять так нырять, Юрий Федорович. – Развозят продукты по булочным, тридцать или сорок подвод. Объемы большие, вот они немножко и п-при-сваивают… на обмен. И лошадь может пасть, работа тяжелая…
– Ворованное? – захолонулся Ким.
Он не был вовсе ангелом, скорее иначе, на улице как рыба в воде, воровать случалось не раз и не три: на базаре фрукты, в «Елисеевском» однажды упер на спор банку сельди диаметром с велосипедное колесо. Но это на спор, на кураж, потехи больше ради. Или в деревне реквизировал для наказания калейдоскоп у одного там Власа, жадины и ябеды, и при том подлипалы, так Арвиль таких ему понавешал батух… Сам этого Власа дразнил мелкобуржуйчиком, а уши Киму надрал, что горели.
Еще всегда Патрикеевна раздражала. По Кимовым понятиям, бездельница и спекулянтка, на работу не ходит, на рынках толчется, а все у нее всегда есть: и конфеты, и колбаса, и консервы из необычных рыб. А сейчас, в блокаду, портвейн попивает! Каждый день!
Дополнительно раздражало, что Патрикеевна непонятно где хранила свои запасы. Да, у нее было два сундука, один в комнатушке, другой в коридоре. На каждом по огромному амбарному замку, как у маркиза Карабаса. Заржавленные замки: кажется, что их сто лет не открывали. И никогда – Ким и ночами прислушивался – ключ ржаво не скрежетал. Сундуки никогда не бывали открытыми! Если Патрикеевне что нужно было, она быстро шмыгала, или к себе в каморку, или просто неясно куда, и тут же появлялась с необходимым предметом.
Просто тайна.
Недавно, когда пошел голод, Ким поделился с горечи с Варенькой: вот бы Патрикеевну раскулачить, экспроприировать! Варенька руками замахала, рассказала, что Патрикеевна, оказывается, ее маму негласно подпитывает и водку вынесла на поминки Александра Павловича. И вообще пристыдила: Ким, как в голову-то пришло! Чужое!
Ким, в целом, и сам соглашался, что воровать – дрянь дело, и старался не воровать.
А от отца такому он просто ушами верить отказывался.
– Можно сказать, что ворованное, – выдавил Юрий Федорович.
– Так… – совсем растерялся Ким. – А если его в милицию выдать?
– Ас кого штаны спадывают? – Юрий Федорович остановился даже и прямо взглянул сыну в глаза, по-взрослому. – С тебя. И не спорь! Тебе нужно много есть, у тебя растет организм. Выдач т-тебе не хватит. В госпитале нам с тобой суп давали б-без вырезки, теперь больше не так. Ким, поверь, мне самому стыдно, но это вопрос жизни и смерти. Наш выход – воспользоваться ус-слугами жулика, как это ни горько… Главное с-самим не опуститься и ничего не украсть.
– Но ведь мы как бы с ним заодно, – рассудила в Киме школьная риторика, которая не всегда совпадала с жизнью, но учила доброму, и Ким в глубине души ее одобрял. – Это ведь хлеб, который не достанется по карточкам. Детям…
– Ким… Ты вот недавно Генриетту Д-давыдовну угостил хлебом и сахаром.
– Да, папа.
– Угостил. И от этого хлеба мы ее угостим. Н-но представь тот кусок, что ты ей дал: если разделить на десятерых? Б-бесполезно, никто бы из десятерых и не почувствовал. Так и что мы теперь возьмем: если разделить на миллионы ленинградцев…
Эта логика Юрия Федоровича самого не устраивала, даже поперхнулся.
– На всех, Ким, теперь не хватает. Война. Н-нам вот есть что поменять… А у нас будет больше, мы и другим сможем помочь… Чем сможем… Если самим слечь, то и другим не п-помочь, правильно? Ким?
Ким супился.
Несправедливость явная, это начальство не доглядело. Товарищ Киров, наверное, просто не знает.
Пришли, на счастье.
– Если не согласен, – шепнул Юрий Федорович, – п-потом выскажешь. А тут – молчи, пожалуйста… Небезопасно.
Небезопасно немного и впрямь выглядели похожие друг на друга квадратными бородами, грузными сапогами и черными картузами возчики и сторожа: такой и на территорию обоза их впустил, цепко оглядев, такой проводил к Гужевому и обратно потом провожал к воротам. И все будто немые, ни слова не говоря.
Сам Гужевой оказался другой, в мягком сером френче, безбородый, с аккуратным бобриком. Обоз размещался на старом водонапорном дворе, кабинет Гужевого – на верхотуре, в башне, из окна виднелась заброшенная церковь, в которую как раз на днях попал снаряд. От церкви осталась торчать сухая вертикаль, вроде как рыбная кость. На столе, не скрываясь, не смущаясь чужих, лежали два золотых кольца с камешками, а также какие-то старинные книги и шкатулка с пастушками и овцами. Лежали большие счеты, а под ними прижатая к столу пачка денег, тоже на виду.
Юрий Федорович бережно вытащил из-за пазухи картонку с морским пейзажем, которая еще вчера висела у них в комнате, рядом с морскими акварелями самого Юрия Федоровича. На пейзаже была бесконечная синева волн и крохотная парусная лодка в углу, а седоков из-за паруса – не видать.
– Оригинал, – прокомментировал Юрий Федорович. – Вот и п-подпись внизу… Н-неодн-нократно п-п-подтверждали у специалистов.
Он почувствовал, что говорит искательно, унижается перед жуликом. Зачем подтверждать неоднократно, если действительно у специалистов, и зачем это говорить, что неоднократно, если один раз экспертизу брали. Что еще за слово плебейское: неоднократно! Сказал бы еще «двух либо же трехкратно»!
Голос выдавал, буквы застревали, а главное – неловкость отца наблюдал Ким, и хотелось больше всего поскорее закончить сделку, даже пусть и в убыток, и исчезнуть. Но и Кима следовало прокомментировать.
– А это Ким, с-сын. Если м-можно, в д-другой раз он п-придет… Меня, н-наверное, на казарменное…
Уж про казарменное объясняться и вовсе не стоило.
– Вижу, – коротко сказал Гужевой: не про Кима, про произведение. – Много же он понарисовал. Хотя что, море большое. Хоть урисуйся.
Последнее хозяин произнес без тени шутки, а просто как логическое уморассуждение, но Юрий Федорович едва подавил торопливый хихик. Но подавил.
– Мне не нравится, но вещь ценная.
И тем же ровным тоном Гужевой перечислил продукты, которые готов был преподнести за морской пейзаж. Не скупился. Предложил больше, чем Юрий Федорович предполагал. Не хлеб же жалеть. Хлеб заплесневеет, а человеки, доктор этот и его волчонок, может и выживут. И сейчас сгодятся, и после войны.
Кима он вполглаза оценил, как фотографией щелкнул. Непростой паренек.
– Мне, вообще, шустрые мальчишки нужны на хозяйстве, – предложил, прощаясь.
– Я его в госпиталь себе д-думаю, – отвечал Юрий Федорович. – А сам он на завод вот с-собирается.
– У меня выгоднее, – так же ровно, без малейшей оценки, сообщил Гужевой. – Еще подумайте. Сам подумай!
Обратился к Киму, как бы отделяя его от отца. «В банду зовет», – понял Ким тоже вдруг очень спокойно, как и не про себя. Вспомнил: Варенькина мама говорила на кухне странное, будто их всех убило в начале войны одной невидимой бомбой, а что происходит – так это посмертные грезы и воспоминания мечт.
На обратном пути шли мимо Кузнечного, уже стемнело, толкучка закончилась, но несколько подозрительных типов мелькало узкими тенями. Юрий Федорович и Ким прошли быстро и пригнувшись. Ветер забрасывал за воротник колючий холодный дождь.
– Сварим сейчас кашу с мясом. – Это первое, что Юрий Федорович сказал после посещения.
– Вареньку угостим? – спросил Ким
Отец помолчал, ответил не сразу.