355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Тургенев » Спать и верить. Блокадный роман » Текст книги (страница 5)
Спать и верить. Блокадный роман
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:14

Текст книги "Спать и верить. Блокадный роман"


Автор книги: Андрей Тургенев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)

41

– Доча, доча, как хорошо что ты пришла!

Варенька пришла уже давно, и успела сварить суп из

гороха, но мама заметила ее только что.

– Доча, сегодня во время бомбежки комната наша прыгала, просто прыгала! Я думала, она вылетит в небеса.

– Мама, ты что, в щель не спускалась? – поразилась Варенька. Мама сильно боялась бомбежек и даже ночами норовила добраться до убежища.

– Я решила больше не ходить, Варвара.

– Как же так?

– Я устала бегать, доча, устала. По лестнице бежишь, сердце прыгает, того и гляди выскочит, как ракета, и в небеса! Я иногда так и вижу, как сердце выпрыгивает – изо рта. Страшно, доча! В убежище бомба меньше шумит, но люди-то во-оют. И паникуют, злятся, и дети кричат. А дома хоть только бомба.

Ела мама все маленькими глотками, по пол-ложечки супа, и хлеб зачем-то просила разрезать на крохотные кусочки, но быстро: ложка за ложкой, кусок за куском. Съела полтарелки, остановилась передохнуть.

– Не нравится мне шум, Варвара, так не нравится! Сама тревога воет – как бомбу зовет, зазывает! Лети сюда, бомба, лети-и! Ты помнишь Тавриди художника, Патрокла Афанасьевича?

– Нет, мама.

– Большой папин друг был. Жил на Седьмой линии, аккурат напротив трактира Прянишникова. Расстегаи там были отменные, со всего Ленинграда ехали… А музыка была механическая, из автомата, протиивная. Очень Патроклу Афанасьевичу картины маслом писать мешала. Он натура был тонкая… И он, доча, подумал да оглох. Специально оглох, чтобы картину закончить. Может и мне оглохнуть, доча? На время войны.

– Нет-нет-нет… То есть если только на время войны, – растерялась Варенька.

Мама докончила с супом.

– Спасибо, Варюшка, горячий, вкусный. Ну не такой вкусный… но горячий, Варюшка. Не такой ведь вкусный? Сюда бы грудинки, картошки…

Последние немного лет, два-три, до репрессии Варин отец, заслуженный рабочий-революционер, получил солидный пост в районном исполкоме. Они вдруг первый раз оказались богатыми: по своей скромной мерке. Дважды съездили в Кисловодск, однажды и с Варенькой, а так – полюбили вкусно поесть и хаживали по ресторанам. Никогда раньше мама в ресторанах не бывала и не ела никогда особо изысканно, но после ареста начала она болеть. И рестораны эти, скатерти белые, приборы особые, когда к каждой малости своя вилка-закорючка, было последним, что запомнилось ей из той, до болезни, счастливой жизни. Она и сейчас поминала часто то устриц, то суфле: совсем уж это нынче звучало всуе.

– Мама-мама, конечно-конечно! Картошки там была половинка в супе… а мяса выдач не было давно, ты знаешь… Завтра пораньше в очередь встану. Наши скоро победят, мамочка, и все будет вкусно, да-да!

– Я же не жалуюсь, доча, не жалуюсь. Другим тяжелее! Я вот тебе от своего хлеба утреннего кусочек оставила, так что ты…

– Мама-мама, опять? Зачем же?

– А я сытая, доча, мне ведь много не надо, мне бы вкусно. Ах, меня сегодня Патрикеевна такой вкусной колбасой угощала!

– Патрикеевна? – охнула Варя.

В том, что вкусная могла быть у Патрикеевны колбаса, сомневаться не приходилось. Но насчет угощать?! По единоличности Патрикеевна была рекордсменкой домохозяйства. Даже любила потеоритизировать, что всякий должен отвечать за себя, и грех коммунистов в том, что они заставляют людей отвечать за других, а за себя – разучивают. Потому что за себя и за других одновременно отвечать отвечалки не хватает, узкая она у человека.

– Вкусной, копченой, как в ресторане «Европа», когда ассорти выкладывают. Патрикеевна. Она иногда дает мне, уже три раза. Каши сначала, вчера вот биточек дала…

Заскулила тревога, мама ложку выронила, которую в руке вертеть продолжала. Упредила Варенькин вопрос:

– Не пойду я, доча. Посижу вот в качалке. Покачаю-юсь! Послушаю, как бомба свистит.

42

Александр Павлович часами порою не открывал глаз и не говорил слов. На прикроватной тумбочке стояла вода и тарелка с хлебом, воду Александр Павлович отпивал, к хлебу не прикасался и вновь располагался ничком. Генриетта Давыдовна подметала пол, уносила-приносила горшок, поправляла подушку: ее будто не существовало для Александра Павловича. В конце концов это перестало быть страшным, но оставалось баснословно, непредставимо странным.

Иногда, впрочем, он заговаривал, и вспыхивала искра прежнего Александра Павловича: такого веселого и серьезного! Генриетта Давыдовна недоуменно листала контурные карты, не очень веря, что учебный год будет, Александр Павлович вдруг очнулся и включился, как с полуслова:

– Ты старшим предложи представить, кто бы с кем бы граничил в Европе, если бы Германии не стало. Сплыла бы завтра как Атлантида! Бельгия граничила бы с Польшей…

– Чехия с Голландией! – подхватила Генриетта Давыдовна.

– Швейцария с Данией! И до Швеции от Швейцарии был бы только пролив, и твои бы недотепы их еще пуще путали.

– Австрия, получается, с Францией.

– И Маргарите Австрийской замуж в Испанию можно было не плыть, а спокойно по суше…

– Ну что ты, Сашенька, ей через Германию путь и не лежал. Сам ты недотепа. Вот, смотри глобус.

Александр Павлович нахлобучил очки, недовольно воззрился на Шар, признал:

– Уж да, лопухнулся. А знаешь историю, как она попала в страшную бурю и сочинила себе эпитафию? Но они бы утонули вместе: и эпитафия, и Маргарита… А выжили – и эпитафия не пригодилась.

Генриетта Давыдовна хорошо знала эту историю, не раз ее в исполнении Александра Павловича слышала, но радостно рассмеялась, как вновь.

Александр Павлович усмехнулся ее мыслям.

– Знаю-знаю. Я тебе не говорил, Генриеттушка… Я уж не первый год замечаю, что повторяться начал. В одном классе одно и то же второй раз рассказываю, а то и третий. Дети слова не скажут, любят меня, но ведь стыдно же, стыдно! Я уж, Генриеттушка, о пенсии думал: негоже учителю…

Вздохнул, прикрыл глаза.

– Устал? – спросила Генриетта Давыдовна и в двадцать восьмой раз хотела попросить, чтобы хлеба он хоть кусочек, но пресеклась: сердило это Александра Павловича.

– Вечным отдыхом, Генриеттушка, отдохну. Вот уж отдых так отдых. Хотел себе, подумай лишь, сам эпитафию сочинить. Над словами задумался, Пушкина почему-то вспомнил, что счастья нет, а есть покой и воля. Я ведь как объяснял детям всю жизнь: что из покоя и воли вместе и могло бы сделаться счастье, если их… в правильных пропорциях перемешать. Человек между ними как челн… как маленький челнок между диалектическими противоположностями мечется и не может соединить. Гармонии не достигает, потому и нет счастья, что нету гармонии. А для Пушкина это сложная мысль была, он ведь поэт и обязан, обязан гармонию в мире…

Потянулся к стакану, тот упал, на пол скатился, но не разбился. Вода растеклась.

– Генриеттушка, куда же ты, потом вытрешь!

– Нет, я воды тебе…

– Я не хочу пить, я так! Ты послушай, я ведь теперь понял, что поэт не так учил! Поэт учил: или покой, или воля! Что-то одно тебе выпало, и ты не можешь ничего поменять. Потому и счастья нет. Я это почему понял: я думал, умирать собравшись, что вот будет мне несколько дней покоя. Наконец! Совершеннейшего покоя. Будто бы всю жизнь была воля! Будто бы я трудился, будто бы честно…

Генриетта Давыдовна все же дотянулась до графина, Александр Павлович опустошил стакан одним глотком, как воздух выпил.

– Сашенька, но ты ведь и впрямь трудился, себя не жалел, все для всех, для меня, для учеников. И кто же честно, если не ты?

Александр Павлович вздохнул.

– Колея, Генриеттушка, колея. Одно и то же, видишь, еще и с повторами. Труд – что же, если дело любимое, оно и не в тягость. Как в физике – тело в состоянии покоя движется с постоянной скоростью…

– Нет такого в физике, – улыбнулась Г енриетта Давыдовна. – У тебя всегда с физикой…

– В физике, может, и нет, а в метафизике есть! Я ведь, Генриеттушка, выше головы никогда и не прыгнул. Когда нужно было волю проявить… Помнишь, Генриеттушка, на танцах в доме культуры хулиган к тебе пристал? Я ведь не смог бы тебя защитить! Я и не знаю, что было бы, не случись там бригадмиловцев. Я, Генриеттушка, страшную вещь тебе скажу: я, может, и защищать-то не решился бы! Понимал ведь, насколько он сильнее, хулиган.

– Сашенька, – Генриетта Давыдовна только руками развела.

– А помнишь физика как раз, Локушина, по антисоветской линии увольняли! Гонения, карикатура в стенгазете. Там был в девятом-б стенкорр такой подловатый… Забыл фамилию. И ведь я струсил, не вступился. А комсомольцы тогда вступились, Арвиль Рыжков, и ведь доказали, что все навет, доказали же, победили! А я…

– А ты, Сашенька, – твердо сказала Генриетта Давыдовна, – их такими быть научил. Ты! У каждого, Сашенька, свое поле боя.

– Да… Вот я свое и оставляю, – усмехнулся Александр Павлович, но на сей раз хорошо: прозрачно так, мягко. – Ты знаешь, милая, может я затем истерику и устроил, когда объявлял, что вы бы поняли что так нельзя, как я, сдаваться, и силы в себе нашли – превозмочь. И выжить. Про йад – это я шутил, провоцировал. Мне, Генриеттушка, в откровении было, что тебя прямо в самый страшный момент, в самый голод, счастье огромное ждет, и что ты жить будешь долго-долго, лет сто… И книгу нашу допишешь.

«Ум из него выходит», – зажмурилась Генриетта Давыдовна.

Какие тут сто лет, какое счастье.

Белочка на стенных часах методично щелкала облезлый орешек.

43

…………………………………..

…………………………………..

…………………………………..

44

– Ответственного секретаря «Ленправды» допрашивает. Этот дятел снимок тиснул на первой полосе – ополченец в полный рост с коктейлем Молотова. Вроде как на танк. Ворошилов лично прибалдел, Кирычу позвонил. Боец, говорит, оно дура глупая. Ты ей нарисуешь – оно и шагнет в полный рост из окопа. Пулю ловить или осколок. Явное вредительство. Весь Кремль над нами хохочет.

Арбузов вытащил ключ, открыл одну из однояйцевых дверей, пропустил Максима вперед, зашел, заперся. В узком помещении находился кожаный диван, ничего больше. Напротив – прорезь длиной в диван и шириной в полдоски. Вид сверху на кабинет следователя. На стуле согбенный ответсек, со спины.

Ульяна, молодая, довольно крупная женщина с густой гривой ярко-рыжих волос, расхаживала по кабинету.

На столе примялась злополучная газета.

– Так вы, Ефим Борисович, всю вину хотите решительно взять на себя?

– Так она и есть на мне целиком, товарищ следователь, – послышался тихий подкашливающий голос ответсека. – Фотограф много снимков дал, только на одном в полный рост, надо же мне было его и выбрать. Я смекнул – движение, героизм, иллюстрация лозунга «Преодолеть танкобоязнь»… Ракурс! Эх…

– Ракурс он смекнул, надо же, – Ульяна приподняла густую бровь. Села на свое место, взяла газету, всматривалась несколько секунд. – Хорош ракурс, не поспоришь. А может, ваш главный редактор смекнул в Москву угадать, чтобы номер с предательским ракурсом не подписывать?

– Он же не мог знать, что его с делегацией вызовут! – возразил Ефим Борисович. – Неожиданно это случилось.

– А когда случилось, он быстро дал вам команду: ставь пока меня нет заготовленный подлый снимок! Ставь снимок-убийцу! Так?

Ульяна обошла стол, села на столешницу с краю.

– Ну что вы, товарищ следователь, он же не враг!

Ульяна наклонилась к газетчику, заглянула в глаза.

– Как не враг? Ефим Борисыч! Он дает команду опубликовать снимок-убийцу и – не враг? Друг? Руссиш-германиш фройндшафт?

– Но он не давал такой команды! – едва не вскричал в отчаяньи ответсек.

– А фотограф не делал фашистского снимка?

– Он дал много снимков, этот выбрал я… Лично я. Вы мне не верите?

Грамотно устроен наблюдательный пункт, подумал Максим. Лица допрашиваемого не видать, следи за эмоциями по затылку. Эффектное режиссерское решение. Чье, интересно? И знает ли Ульяна, что за ней подглядывают?

– Верю я вам или нет, – вкрадчиво сообщила Ульяна, – значения не имеет. Имеет значение, что газете поверили уже десятки бойцов по всей линии обороны! Люди привыкли верить советской печати! И шагнули грудью на огонь, и погибли, не успев… ничего не успев. Мальчишки безусые. Многие даже не… ни разу.

Максим решил, что ослышался. Ответсек, судя по судороге, тоже. Ульяна продолжала как ни в чем не бывало.

– И десятки танков прорвались через окопы, и сотни других ополченцев – погибли. И Гитлер приблизился к городу Ленина! Вот что имеет значение.

Ответсек выдавил что-то чуть слышно, сверху не разобрать.

Ульяна его продублировала:

– Конечно, Ефим Борисович, вы понесете самое суровое и справедливое наказание. Несомненно. За это не беспокойтесь. Но вы хотите быть осуждены в одиночку. Вне преступной группы. Хорошо, даже если допустить, что редактор не давал вам преступного приказа… Допустим! Но что же за атмосферу создал он в редакции, если фотограф дает снимки-убийцы, а ответственный секретарь печатает их на первой полосе?

– Товарищ следователь! Товарищ следователь… Мы, газетчики, тоже люди и можем ошибаться. Да, моя ошибка преступна, но в газетном деле неизбежны опечатки, ляпы…

Примеры? – быстро спросила Ульяна, возвращаясь на место и вооружаясь карандашом.

Молодец, подумал Максим.

– Примеры… чего?

– Какие ляпы, ошибки и опечатки допускала ваша газета в последнее время?

– Э-э… Так сразу не сообразить…

– Соображайте. Я не тороплюсь.

Ульяна отложила карандаш, вновь обошла стол.

– Встаньте, пожалуйста.

Задержанный спешно повиновался. Ульяна повернулась к нему спиной.

– Молнию, пожалуйста, расстегните.

– Э-э…

– Молнию на платье. Сначала молнию, а потом пуговицу сверху.

– Э-э…

– Ну же! – прикрикнула Ульяна.

Газетчик трясущимися руками исполнил требуемое.

– Спасибо. Сядьте.

Ульяна стянула через голову платье, осталась в бюстгалтере и сиреневых рейтузах. Села, начала писать.

– Итак? Какие же вы вспоминаете ошибки?

– Э-э… Вот в прошлом сезоне… Э-э…

Максим осторожно глянул на Арбузова. Тот напряженно всматривался в щель. Как болельщик, когда пенальти.

Газетчик тоже подумал о футболе.

– Э-э… Вот в прошлом сезоне «Зенитовец» выиграл у москвичей два на ноль, а мы ошибочно поставили, что один на ноль.

– Вот ведь как! – удивилась Ульяна.

– Да, была такая ошибка… Но мы в следующий же день и полную таблицу дали, и интервью с тренером «Зенитовца», и…

– Но это ведь ерунда, правда? Мы зафиксируем, но это ведь маленькая ошибка, Ефим Борисович? Вы ведь не поставили, что «Зенитовец» москвичам проиграл вместо выиграл, верно?

– Верно, да… но… – лепетал газетчик. Ему было отчего лепетать: Ульяна, разговаривая, стягивала с себя остальную одежду.

Сделав так, она водрузила лист протокола на картонную папку, взгромоздилась на стол, восселась прямо перед допрашиваемым. Ноги крестом, голая как сама правда. Газетчик понуро склонял голову, чтоб не смотреть.

– Я пока про футбол записываю, а вы вспоминайте, вспоминайте…

У газетчика и затылок был красный через седые волосы.

– Ну же! Более значимые ошибки, Ефим Борисович. Вы, может, закурить хотите? Вот папиросы, не стесняйтесь.

Ответсек ухватился за папиросу, как за соломинку. Папку с листом Ульяна держала на весу, почти закрывая лицо. Зато лоно колыхалось прямо перед носом Ефима Борисовича. И сверху отлично видно: огромное, словно арка генерального штаба, если только возможно представить себе арку генерального штаба покрытой столь обильной и кучерявой шерстью.

– Э-э… Вот у нас не припомню, а в «Смене» была ошибка.

– Какая же? – Ульяна отложила папку, откинулась на локти. Груди, увенчанные длинными темными сосками, не растеклись по телу, несмотря на солидный размер. Торчали зенитками.

– Э-э…

– Ну же!

Сбоку замельтешило, послышалось пыхтение. Максим скосил глаза. Арбузов не таился, то есть таиться тут и негде… Дышал все быстрее, взгляда от щели не отводил. «Де-ела!» – подумал Максим.

– На Первомай дали праздничные стихи ленинградских авторов, подборку на полосу, и одного такого… Напечатали автора одного, а нельзя…

– Врага народа, что ли?

– Да, точно, одного врага…

И что? Пепел на пол, не стесняйтесь. Какие оргвыводы? – Ульяна оглаживала себя полной белой рукой по животу и груди.

– Э-э… – газетчика заметно трясло. – Да никаких. Никто как-то внимания не обратил.

– Что-о? – нахмурилась Ульяна и приняла прежнюю, более сосредоточенную позицию. – Никаких? Но вы-то это заметили!

– Я… Да… Все газетчики заметили.

Он вдруг врылся головой в колени, обхватив голову руками. Папироса упала на пол, ответсек быстро ее схватил.

– Великолепно! – Ульяна слезла со стола и стала неторопливо одеваться. – Все знали и никаких оргвыводов. Очень хорошо! И вы утверждаете, что нет заговора. Что… затушить ищите? Дайте сюда.

Ульяна взяла из рук Ефима Борисовича дымящуюся папиросу и ловко втемяшила ее несчастному прямо в седую макушку.

45

Варенька помогла вымыться маме, и мама сразу заявила, что больше всего на свете любит качаясь в качалке спать чистой, тепло завернулась, усадилась в кресло-качалку, заскрипела креслом и мгновенно заснула, с улыбкой. Хорошо.

Хотя качалка у них появилась недавно: Арька, когда новичок Родеев обогнал его вдруг в классе по столярному делу, предпринял ряд упражнений, чтобы вернуть первенство. Арька все хотел делать лучше всех, и у него получалось, только шапки из газеты складывать не мог опередить чемпионку Валю Казанкову. Но вот качалку славную смастерил!

Но мама так славно, легко дышала, будто и впрямь – больше всего. Варенька радовалась.

Нагрела воды себе, помылась, подошла к высокому облезлому зеркалу. Не столько старинное оно, несмотря что рама в кудрявых путти и винограде, сколько старое: в дереве трещины, амальгама пообтрескалась.

Раньше Вареньке так не казалось, а вот теперь показалось. И понятно даже почему, к сожалению: потому что сама стала… пообтрескавшейся такой. Облезлой, как щепка. На прищепку бельевую похожа. Щепка-прищепка. Еще две недели назад, честное слово, не была такой худой и бледной. Да еще и неделю!

Груди вот. Варя нажала на и так вдавленные пимпочки сосков. И так-то вдавленные, первый размер, у всех больше. Даже у Чижика больше, а с Зиной Третьяк разница – как до Луны пешком. Варя специально приобретала пухлые лифчики, чтобы увеличить визуально размер. Хотя не ясно, зачем. Арька, с которым с детства рядом, из лета в лето если купаться вместе и загорать… Понимает уж он, какой у нее размер. А на всех остальных – наплевать, чего думают.

Надо бы к Победе поправиться. А то ведь вообще нет груди. Остались две вместо сосков будто родинки, перед собой неудобно.

А настоящие три родинки на левой щеке, треугольником, настоящая варенькина гордость: так те побледнели так, что почти и исчезли.

Прискорбный вид!

46

То, что Арбузов делал в наблюдательной комнате, Максим взволнованно осуществил в туалетной.

Ноги донесли его от Литейного до Эрмитажа за четверть часа и пронесли дальше, в Александровский парк. Здесь гуртовались аэростаты, штук пятьдесят, бок в бок. Их плавные формы чуть успокоили Максима, он опустился на скамейку, полез было в карман, забыв, что уже много лет не курит.

Был ли этот спектакль устроен специально для него и с какой целью? Или Ульяна с коллегами развлекаются так по восемь раз на дню? Занятно, но не так и важно. Холодная рука города выставила перед ним марионеток, сам Ленинград бросает ему таинственный вызов, продолжая игру, прерванную в прошлый визит. Или, скорее, город отвечает на вызов Максима: это ведь он вызвался приехать поукреплять ленинградских товарищей. А город сидит себе ждет, бессердечный, распластавшись скользкой вычурной жабой под мелким дождем. Готов высвистнуть длинный язык и слизнуть в свои болота любого зазевавшегося… Посмотрим!

Чего, в частности, не забывал Максим из прошлой не-сложившейся ленинградской эпопеи: за полгода тогда у него не случилось в северной столице ни одной женщины. И даже как-то не наклевывались ни малейшие романы. Интимный ракурс жизни решающим для Максима никогда не являлся, но чтобы полгода! – слишком. Гипертрофированная арка Ульяны пусть служит сигналом, что на сей раз все сложится иначе.

Вот идут в такт подруги-школьницы, в одинаковых драповых пальто с большими воротниками и пуговицами-блюдцами: у одной только серое пальто, а у подруги коричневое. Ткань недорогая, но пальто новые. Лица бледноватые, но живые, и даже перехихикнули друг дружке в ответ на его быстрый взор. И беретки – чуть набекрень.

Максим быстро дошел до Дворцовой и, ослепленный, споткнулся. Площадь была покрыта слоем льда, и солнце как раз нашло в тучах оказию, и вдоль всего Зимнего играла радуга.

Не лед, разумеется. Стекла. Окна вышиблены по фасаду, и два дворника, а надо бы двадцать, размазывают, кряхтя, солнечных по брусчатке зайцев.

Вахтер привычно долго сличал личность Максима с фотокарточкой. Глазел даже и с подозрением. У Максима было хорошее настроение.

– Крепко вас сегодня приложило. Внутри никто не пострадал?

– Миловало, – весомым басом, старорежимно несколько, ответствовал вахтер. – А в зоологическом саду… Это от нас аккурат через Неву будет. Через реку, стало быть.

Максим кивнул.

– Слона нынче уконтрапупило. Хребет ему проломило. Бомбой – прямо в хребет. Тру-убил! До слезы! Я уши затыкал, так трубил! Слон – существо символическое…

В полутьме коридора мелькнула белый платок, внимательные стремительные глаза, волна сандалового аромата. Невоенного, а Максим сказал бы – московского образа женщина исчезла, как возникла, по-петербургски туманно. И цок-цок еще каблуки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю