Текст книги "Спать и верить. Блокадный роман"
Автор книги: Андрей Тургенев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
157
Повар, вообще, существом был весьма противным. Крупный, лысый, с маленькими наглыми глазками, похожий на крысячего хомяка.
Как он зашел, директор прям съежился.
– И чо такого? – не смутился повар, когда Максим предъявил ему результаты выпаривания.
– Что значит «чо такого»? Существует договоренность, что в спецфонд от общего фонда продуктов отъединяется 10 процентов. 10! А не 70.
Спецфондом именовались… ну вот именно что отъединенные продукты, из этого фонда с кухни ежедневно поступал пакет Максиму (1/2 кг хлеба, 1/2 кг мяса ну и все остальное в пропорции), директору и прочим представителям администрации, в меньших дозах. Ну и кухонные со «спецфонда» кормились.
– Это ж того… проценты. Условные!
Повар искренне удивился. Делать начальству нечего, пьяное шарашится, вот и пристают.
Максим тоже искренне удивился.
– То есть как условные?
– Ну, примерные.
Повар показал руками вроде как что-то разрубил, вроде там мясной туши.
– Хорошо себе примерные! Вы хотите сказать, что 70 – примерно то же, что 10?
– Ну эта… – протянул повар. – Ошибка с тем супом. Обычно не так.
Он говорил уверенно, без тени испуга. Занятный субчик. Максим же начал злиться:
– А обычно – как?
– Обычно… Ну, по договоренности.
– То есть, 10?
– Ну не 10, конечно. 10 же… условно.
– А сколько? – Максим скрипнул зубами.
– Ну, когда 20, когда как… Чуть больше, если не досмотришь. Воруют… Но я слежу.
Ему даже вроде как и скучно было. Максим повысил голос:
– Но ведь должно быть 10! А то что воруют – так вы… вы и отвечаете, чтобы не воровали!
– Так я и отвечаю… Вам, может, больше надо… так вы же не говорили… Можно вам вдвое… заворачивать.
Рассудительно так говорил. Максим никак не мог в тон попасть:
– Мне надо… мне надо, чтобы отъединение составляло, как и шла речь, ровно 10 процентов.
– В каком смысле?
Максим взял бумагу, нарисовал колбасу. Получилось не очень складно, но в целом узнаваемо.
– Вот колбаса. Вот так… одна десятая часть это и будет 10 процентов, понимаете?
Повар пытливо посмотрел на Максима. Взгляд такой медленный, тугой, но по-своему осмысленный. Бык так смотрит.
– Вы, товарищ начальник, если хотите вместо меня своего человека поставить – так прямо скажите. Я на рожон не полезу. Другое место подберу, а временно – попрошусь в помощники к вашему. А издеваться надо мной ни к чему, я работаю честно, вам заворачиваю по договоренности. А если мало – так вы же не говорили, можно и больше…
Максим развеселился.
– То есть вам решительно не нравится цыфра 10 процентов?
– Так меньше четверти и смысла-то нет, – развел руками бычок.
– Чего смысла нет?
– Ну это… работать. Нигде меньше четверти не работают.
– Нигде?
– Меньше невыгодно.
– Ладно, – разговаривать с поваром было до крайности неприятно. – Спасибо за откровенность. Смотри: в Ленинградском Доме Ученых с завтрашнего дня будет ровно 10 процентов. Проверять буду ежедневно. В случае повторения нарушений я тебя лично застрелю… вот из этого пистолета. Имею такое чрезвычайное право. Доступно?
Повар норову поумерил, но до конца не сдался:
– А хоть 15, товарищ начальник?
– Да нет же, 10. И уйди, сил нет харю твою…
158
– Вот заявление у меня, товарищ начальник госпиталя.
– О чем?
– Там указано.
– Отправить на фронт по специальности… Настя, да ты очумела! А я с кем останусь! Да у меня старухи одни да пигалицы-неумехи… Ты что! Никуда не отпущу. Ты одна здесь настоящий специалист осталась!
– Я – на фронт.
– Настя! Я не отпускаю! Настя, вот что, хочешь я тебя – старшей медсестрой? Я давно собирался, да ты была при…
– Я. Хочу. На фронт.
– Да что тебе там – медом намазано? А здесь – не фронт?! Меньше ответственности?! Раненые – не люди?! Пайка фронтового захотела?!
– Вы не можете так говорить.
Настя была неприхотлива, существовала на служащем пайке, да на рядовой госпитальной подкормке в дневную тарелку супа, да на саговой каше. Пивные дрожжи у нее были запас и танковый жир: мазала на хлеб, и нормально. Начгоспиталя устыдился:
– Прости старого дурака, с языка совралось… Все же на нервах. Останься, Настя! Я тебе чем могу…
– Я не могу теперь здесь. Вы не понимаете.
– Да понимаю, Настя, понимаю я! Все же заметно! Всем же заметно было, кроме этого олуха… Ну как же мы без тебя? Умоляю, останься!
159
Генриетта Давыдовна выткнула радио, и до середины дня никто не догадался. Так заморозилось время. Лишь в середине дня Патрикеевна сообразила, что радио выткнуто, а полдня так и жили.
В начале войны было по-другому. Генриетта Давыдовна сама просыпалась за четверть часа до шестичасового писка черной тарелки. Ждала-ожидала, прислушивалась. За минуту-другую Александр Павлович не вытерпливал, снарядившись кое-как выскакивал в коридор, Генриетта Давыдовна влеклась следом. У репродуктора уже крюко-хвостил Бином с озабоченным Юрием Федоровичем, Патрикеевна болтала ногами на сундуке. Варенька и Арвиль частично: эти головы из комнат высовывали. Слушали перечисление направлений, генералов и населенных пунктов, потом обсуждали, Юрий Федорович и Александр Павлович пыхтели над картой.
Постепенно интерес принизился, потом вовсе иссяк, но тарелка работала. Она же и тревоги передает! А вот теперь Генриетта Давыдовна, ввиду бессонницы, озлилась, что тарелка будит в шесть, и вообще ее выткнула, и до середины дня никто не замечал.
160
Стационар в ЭЛДЭУ располагался в подвале, вытянутом вдоль Невы до самого Эрмитажного театра. Параллельно, за стенкой, шел подземный ход: исследуя его, Максим слышал кашель и тихие разговоры. И странное глухое жестяное уханье – в первый раз Максим решил, что так акустика преломляет бомбы, а это машины подпрыгивали на горбатом мостике Зимней канавки.
Ученые содержались плотно, койка койке спинку греет, только сбоку относительно свободный проход, но ухитрялись ведь работать по своим наукам! Упорный контингент. Суп вот выпарили, а так – многие при тусклом свете мигасиков читали явно научные по толщине книги, кое-кто вел записи, а один даже что-то чертил размашисто. Максим было заглянул, ученый отпрянул, спрятал, болезненно сверкнул диоптриями. Напоминает изобретателя вечного двигателя, надо разъяснить и, может, освободить место для осмысленного ученого.
Профессор К. тоже читал: что-то бережно завернутое в газету. В остальном К. не был образцом аккуратности: мокрые в бороде сгустки, пятна еды на одеяле.
– Я извиниться пришел за администрацию, – сказал Максим. – Все отныне иначе. Виновные наказаны и… В общем, налаживаю сейчас постоянный контроль.
– То-то сегодня кормили сносно! – воскликнул К. – Неужели всегда так будет?
– Будет иначе. И вас еще привлечем к проверкам с вашим замечательным методом контроля. Вы, я понял, физик?
Максим, конечно, знал заранее, что К. – не физик.
– С чего взяли?! Я музыковед.
– Извините. Опыт поставили – по выпариванию.
– Это же элементарно, из школьной программы! И потом… Мне вот Петр Сергеевич помогал… он доктор физики. Видите, спит вот там. Мы, в общем, вместе выпаривали. Только Петр Сергеевич порцией не рискнул, он совсем слабый.
– Я вам хлеба немного принес. В порядке извинения.
– Ну вы просто бог из машины, deus ex machina! Это античного театра термин, когда вдруг появляется ниоткуда высшее существо и разрешает конфликты.
– Да я в курсе… Что-то вроде нашего рояля в кустах.
– М-м… Ну, отдаленно. Надо же, белый хлеб. Представьте, только еду во сне и вижу. А наяву – рестораны вспоминаю, банкеты. Я когда докторскую защитил, устраивал, не поверите, банкет в «Астории», и были даже трюфели…
– ТрюфелЯ, профессор.
– Да-да! Как вы меня… Казалось бы – надо забыть все это, себя не мучать, а – не могу! Вот только что Петру Сергеевичу, пока он не спал, рассказывал, как Шаляпин кушал.
– И как же?
– О! Это целая поэма экстаза. Налимов велел сечь, чтобы печень…. ну понимаете… расширялась. Поросят для него вином отпаивали. А в гречневую кашу ему – из пятидесяти рябчиков сок выжимали!
– Шаляпин такой богатый был?
– Ну! Бас номер один. В Париже у него коридор был в квартире – 100 метров. Из кухни рельса проложена, тележку с едой доставлять!
– А вы его слышали?
– Ну как же! Всегда когда в Мариинке, и в Москву езживал. Бориса пел – колосники тряслись!
– А вот Вагнер, есть такой композитор.
– Есть, – ученый К. внимательно посмотрел на Максима. – Он не в чести сейчас. Считается предтечей фашизма.
– Несправедливо, по-вашему?
Профессор задержался в ответе.
– Вы знаете… Тут однозначно сложно… Мне он, прямо сказать… не близок. Есть в нем что-то такое… сверхчеловечье. Страшное, я бы сказал. Особенно в «Вечном льде».
– «Вечный лед» – что это? Название симфонии?
– Оперы. Вернее, целых четырех опер, тетралогии. А вы почему интересуетесь?
– Да сигнал пришел… Будто действует подпольный кружок антисоветский… любителей этого Вагнера.
– Батюшки! – аж сел ученый. – И чем же они, так сказать… промышляют?
– Знать бы… Быстрее поймали бы. И что же там – про «Вечный лед»?
– Это космогония такая… как мир произошел из вечного льда и к нему, кажется, в итоге вернулся. Путаная система, как и все у Вагнера, но величественная, этого не убавить. И сюжет… Опера вообще искусство условное, но тут вообще какие-то ледяные сущности действуют. Это главное его произведение, грандиозное… в сумме часов 20. Вы понимаете в опере?
– Нет. Совсем в детстве на «Снегурочку» в Большой водили, и все. Но я понял, что грандиозное и про лед, – улыбнулся Максим. – И это ж сколько сочинять такое… Год? Три? Не угадал, вижу.
– Четверть века писал с перерывами. И как раз про «Вечный Лед» говорят, что это любимое Гитлера. Будто где-то в лесах Вестфалии строят теперь на холме огромный замок для исполнения «Вечного Льда»… каждый из склонов холма как декорация для одной из опер.
– Теперь строят?
– Да.
– Вот сейчас, в войну?
– Будто бы да. Это у Гитлера будто бы на манер религии.
– Серьезно… А скажите, ноты оперы и краткое содержание… Либретто… Они могли в городе найти?
– «Вечного Льда»… Его вообще у нас не ставили, но… Были две нотные библиотеки – в Союзе композиторов и в Мариинском театре. Первую в Москву эвакуировали, а во второй – может быть. Ну и, конечно, у частных лиц. У нашего брата музыковеда…
– А у кого именно?
– У Брехнева очень могло, но он эвакуировался. У Каплана… Можно я подумаю денек, сосредоточусь? Представлю вам потом список.
– Буду крайне признателен.
– Что, думаете, секта эта… заговорщики, собираются изучать ноты Вагнера?
– А может хотят осуществить вражескую постановку в Ленинграде.
– Господь с вами, – несколько вздернулся К. – Вы действительно не понимаете… Оперная постановка? Это оркестр 80 человек, певцы, хор… У Вагнера хоров мало, но все равно – это больше сотни человек! Столько заговорщиков?!
– Врагов народа хватает…
– Нет, ну из оперных… И потом репетировать, исполнять? Где?
– Возможна ведь, наверное, постановка камерная? С небольшим оркестром?
Идея, едва зацепившись за максимов мозг, понеслась дальше, что ком с горы.
– Да, конечно… Но это фантастика! – Профессор К. разгорячился, на них стали оглядываться. – Все равно нужно слишком много… безумцев. И потом, знаете…
К. примолк, замкнулся. Потом передернулся.
– Что, профессор К.?
– Это будет конец.
– То есть?
– Если это прозвучит в Ленинграде… Ленинграду конец.
– Разрушится?
– Сам может и не разрушится… Но люди вымрут.
161
Варя вдруг взяла с телефона пустую трубку и поднесла. Послушала. Там была немножко другая тишина, не как просто тишина. Она слегка гудела: наверное, кровь в ухе, на манер когда слушаешь морскую раковину. Представила, что там на другом конце тишины Арька. Он что-то слышит, что-то видит? Что-то ведь слышит и видит, если живой. А что-то помнит? Что он помнит?
162
Радия разбомбили, а сегодня над Международным проспектом расплескался шлейф из десятков тысяч поддельных продкарточек. Проспект перекрыли, вся милиция ползала-собирала, но сколько людишки успели унести, да и каждому ползавшему милиционеру все щели не прощупаешь, да и прощупывающий энкавэдэшник сам – младший голодный чин: в общем, засада.
Киров лично выступил по радио, сообщил, что карточки на другой бумаге и те, кто с ними за хлебом сунется, будут упромыслен согласно военному времени. Это был блеф: бумага-то правда другая, да чуть, и как ее отличат сотни продавщиц, а если и отличат – откуда кликнут в нужную минуту милиционера?
Максим торжествовал. Последняя бутылка достигла цели: и про радий послушался фюрер, и про карточки.
Максим понимал, то есть, что не доплыла бутылка до Гитлероса Адольфыча: и времени мало прошло, и в принципе сие невозможно. Но ведь и медиумические всякие связи – не совсем пустой звук. Просочилась информация сквозь воду, сквозь алхимию тонких слоев: и словил ее Гитлер. Карточки – реальный удар по населению, покрепче радия.
Надо только найти скорее Варю: голодает! Максим запросил список жильцов Колокольной: три Варвары зарегистрировано, но все 19-го века рождения. Видимо, адрес официальный другой, в переулке. Надо было сразу окрестности запрашивать, да не дотумкал, время потеряно, а теперь еще и запрос непонятно когда сделаешь, завархиву Рацкевич сегодня череп рукояткой разбил, разоблачив в нем затаившегося троцкиста.
Обедал сегодня на Литейном, попытался заговорить с Арбузовым: воротит. Ну-ну. Ульяны не было, Арбузов ел один с чекушкой, и Максим один со своей чекушкой, за соседним столиком, наглядно просматривалось, что они в ссоре, сотрудники перешептывались. Чекушку выкушал, пошел в начало Невского, в «генеральский» гастроном отоварить спецкарточки (самому и без них более чем хватало, но теперь Глоссолала кормил), по дороге хлебал из фляжки. Плакат «Опасно» на вечный сюжет про машину, мальчика и мячик, выкатившийся на дорогу, смотрелся комично. На углу Литейного-Невского немногословно дрались два дистрофика, куш был не виден, несколько человек безучастно наблюдало, вмешиваться не стал.
Город белый, небо белое, над Аничковым дворцом – большое белое солнце. Вот что разыгрывать в пустом белом городе – оперу про вечные льды. Куда там замок в немецком лесу, даже пусть сверхогромный! Вот вам город, бриллианты дворцов на цепочках каналов, заросли колоннад и оркестры на площадях. Мертвый город – вот декорация для «ледяных сущностей». Обнаружить надо это либретто, проверить, чего там и как.
Фляга иссохла, но в «генеральском» взял водки, там встретил майора из экономического, с которым неплохо контачили по эрмитажным делам, раздавили 250 прямо в магазине, двинул в Колокольную – опять через Невский. На мосту через Мойку – вялые зеваки, глядят на лед, там тело человечье скрюченное. Сверился с ситуацией: сиганул свихнутый суицидальник, спрыгнул с сознания, ссы-канул страданий, суровой судьбы, самозабвенно спровадил священный солнечный свет, счастье существования, сладость совершенства: скапутился, словом, спекся, самоубился. Сталин на Казанском поджимался на ветру, трусил возвращения Глоссолалыча. Максим хлебнул, помянул самоубийцу. На Аничковом вновь вспомнил про оперу, тут ведь стояло четыре коня, они вернутся, прискачут, вот и четыре части оперы: ставить тут откупоривание оперы, как ее, увертюру. Прошел гражданин, на Максима похожий чертами. Догнать накостылять? Ладно. Дама в шубе, явно литерная, сворачивала в Рубинштейна, гаркнул ей комплимент, дама слинялась. Не может быть что нельзя исполнить оперу сейчас, хоть и малым составом. Исполнить-исполнить!
У Владимирской церкви предложил глоток доходяге, но из фляги не дал: найди дескать емкость: тот трясущимися руками принял в футляр от очков.
В Колокольной обнаружил окно странное: заклеено от бомбежек не крестиками-ноликами, как у всех, а тропическим пейзажем с пальмами и безголовой обезьяной. Голова, видимо, от времени отсоединилась. Там, наверное, и живет прекрасная Варя с изумрудовыми глазами. Глотнул, сунулся было, но поскользнулся сапогами, еле уравновесившись за водосточную трубу. Старушка-ко-лобок бойкая еще поддержала, добавила «да ты, служивый, не вяжешь ни единого лыка». Да, подумал, таким придешь только напугаешь: надо трезвым, завтра. Может она и не там. Глотнул, двинул в конспиративную. Вспоминал про карточки-радий, хохотал, как ловко он все уделал, руками махал, подпрыгивал, да еще и в форме вышел в тот день, кобура болтается, встречные не знали куда и шарахнуться. Так надо призраков, призраков пускать по городу, чего Викентий Порфирьевич сидит-простаивает, нарядить с черепом-смертью – и на улицы: шарахать, пугать!
Ввалился в конспиративную, вывалил Глоссолалу про оперу, тот в целом одобрил, поддакивал, опасливо подкладывал вареной картошки. Выпили поллитра, обсудили запустить призрака в саване, смеялись, радовались: отрубился, уснул.
163
Чижик, и так бледная, просто в полотно превратилась. Вцепилась больно Вареньке в руку.
– Не может такого быть! – выпалила.
– Нет-нет, конечно не может… Я думаю, если и в плену, то он сознание потерял, раненый, или втроем на него наметнулись. Он сам не мог в плен!
– Раненый… – эхом повторила Чижик. – Надо идти… сказать!
– Куда же, Света?
– Всюду! В райком, в штаб…
– Да что же мы скажем?
– Все!
– Да что же, что же?!
Какой он славный? Как ненавидел фашистов? Что честный и умный?
– Разберутся, – уверенно сказала Чижик. – Правда всегда путь найдет. Вот как у тебя с отцом. Разобрались ведь!
– Да… Только ведь он сразу умер, – Варенька заплакала. – Я вот думаю, как же он там, в плену…
Вспомнили, как анализировали с Александром Павловичем на литературе стихотворение современного поэта. Подробно, целый урок, подряд по строфе. Оно начиналось так:
Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригреве тепло,
Только этого мало.
Ваня Родеев, недавно переехавший из Курской области и иногда говоривший по-русски с неправильными ударениями, сказал, что это стихотворение о том, что кончается лето, наступает осень, за ней зима, будут холода, и поэт сокрушается, что станет холодно. Александр Павлович похвалил, но сказал, что в хорошем стихотворении обычно есть, кроме буквального смысла, еще и подразумеваемый подтекст, и его надо уметь разглядеть.
Все, что сбыться могло,
Мне, как лист пятипалый,
Прямо в руки легло,
Только этого мало.
Серьезная Чижик сказала, что поэт переживает осень своей жизни, о чем свидетельствует и образ опавшего листа. Скорее всего, поэт уже не молод. Жизнь его была удачной, поэт даже указывает, что сбылось в ней все, все мечты и желания, но, тем не менее, уходить из жизни грустно. В будущем, добавила Чижик, люди будут жить вечно. Она читала в «Огоньке», что уже сейчас советская медицина работает над проблемой продления срока жизни пожилых людей, а в будущем непременно изобретут препарат для бессмертия, но только для тех, кто заслужил.
Ободренный похвалой Ваня Родеев еще раз выступил, что счастлив, что ему удалось родиться в Советской Стране, а ведь мог и в буржуазной. Наши ученые уже покоряют небо и землю, и скоро достигнут океанского дна, где, возможно, обитают разумные рыбы.
Понапрасну ни зло,
Ни добро не пропало.
Мне и вправду везло,
Только этого мало.
Митя Маумкин заметил, что тут поэт, пожалуй, уж жадничает, но ему возразила Варенька. Она напомнила слова Льва Толстого в ответ на слова Чехова, который сказал, что человеку нужно два метра земли, а Толстой поправил, что это покойнику столько нужно, а человеку для счастья нужен весь земной шар. Эти слова, конечно, касаются не территориальных претензий, а душевного размаха. Душа открыта всему миру.
Тогда Александр Павлович уточнил, как Варенька понимает строчки про то, что не пропало понапрасну добро и зло. Варенька затруднилась, впрямь получается, что от зла будто какая-то польза, но на помощь пришел Арька.
Листьев не обожгло,
Веток не обломало…
День промыт, как стекло,
Только этого мало.
Арька сказал, что, конечно, не может идти речи об оправдании зла. Просто поэт не отказывается ни от какого опыта, что случался в жизни. Зло – это испытание, которое нужно вынести с достоинством. Нужно непременно проверить себя в борьбе со злом, иначе ты никогда не узнаешь себе настоящую цену. Строки про листья и ветки показывают, как поэт сокрушается, что на его долю выпало недостаточно испытаний и он не смог как следует себя проверить.
Варенька тут вскрикнула «нет-нет-нет», тут же вскрикнула «да-да-да» и дополнила, что в стихотворении сказано только лишь, что поэту дала жизнь, и не сказано ничего о том, что поэт дал людям. Ему и вправду везло, было хорошо, но ведь главное: то, что ты сделал для других. Вот о чем сказано «только этого мало»: мало получить тепло, нужно его отдать. Может быть, поэт сокрушается, что он сам сделал мало добра?
Прозвенел звонок: тогда в классе, прозвенел звонок на перемену, а теперь прозвенел звонок трамвая, разворачивающегося на дуге.
Предавшись воспоминаниям, Чижик и Варенька и не заметили, как далеко зашли, и только сейчас заметили, как замерзли, почти окоченели.
Из морозного тумана шатнулся к ним дистрофик, отступил назад, сел в сугроб. Протянул руку, что-то бормотал. Девушки внутренне взвизгнули, но Варенька подошла. Человек опирался одной рукой на угол дома, пытался приподняться, просил приподнять ему пальто и расстегнуть штаны. Он выглядел страшно, но как-то… Не приветливо, конечно, не по-свойски, но вызывал… не симпатию, конечно, но не отторгал, что ли. Девушки переглянулись и помогли. Лицо человека зарастало инеем, дыхания уже не хватало, чтобы его растопить.
Из человека с урчанием выстрелила струя поноса, он осел, повалился набок и умер.
– Умер! – воскликнула Варенька. – Чижик, какой человек! Такой… не хотел умирать… грязным.
Не сговариваясь, молча, хотя и неприятно было, они чуть оттащили дистрофика от грязи и кое-как натянули ему штаны.
Варенька заплакала.
– Сейчас покойнику и двух метров не нужно, – заметила Чижик.
У Чижика был темный двор-колодец, в безлюдном углу улицы, и туда последние дни, как встали морозы, уже трижды подбрасывали трупов.
Так делали те, кто не мог или не хотел отвозить своих родственников на кладбище. А, может быть, так поступали с соседями. В бывшей прачечной в соседней парадной лежали десятки один на другом, как чурбашки, промерзлых. В пустом дворе это было особо тревожно.
Потом, ночью, она долго не могла заснуть после страшной вести про Арвиля. Запалила мигасик, потом потушила. Что-то притянуло ее к окну, хотя там стояла непроглядная тьма. В ней будто что-то шевелилось. Чижику почудилось, что это мертвецы из прачечной оживают и лезут в окна по стенам, и она со страху заснула.