Текст книги "Спать и верить. Блокадный роман"
Автор книги: Андрей Тургенев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
81
Максим зашел, как звали, к Арбузову и Ульяне, а там пир горой.
Водка, закуска.
Ульяна в простом, крестьянского рода, домашнем платье по колено, ноги белые, без чулок, тапки с помпончиком, присела на диванчике, не следя за подолом, в весьма волнительном ракурсе. Максим старался не смотреть. Вот странно: на допросе куда на большее смотреть предполагалось, но это был как бы рабочий момент. А сейчас глазеть: выйдет бестактность.
Арбузов разжился антисоветским дневником бойца, за какой дневник бойца и арестовали. Уже полакомил, как выражался, дневником Ульяну, теперь обрадовался новому слушателю и стал зачитывать с выражением:
«На заводе позавтракал хорошо и был сыт. А когда сыт – и все дела идут хорошо».
Прокомментировал:
– Философия!
Ульяна подсказала:
– Дальше там будет, философия в полный рост!
И захохотали. Сами выпили, предложили Максиму закусывать. Закуска, конечно, сугубо водочная: селедка, соленья, икра. Да и сыт он.
«Есть такие правильные определения как „Жизнь – борьба за существование и продолжение своего рода“. С этим я согласен. Но это верно в отношении ко всему живому на Земном шаре. Но неужели моя жизнь равна этой травинке, которых я много нарвал себе на подстилку? Неужели разница только в том, что мой организм некоторо сложнее организма растений и животных, а смысл и цель одинаковы? Не хочется верить, однако это так. Думай и мысли сколько угодно, но ничего иного не придумаешь. Иной цели и смысла нет».
– Некоторо сложнее, каково! – воскликнул Арбузов. – Лучше не скажешь.
А что, если и впрямь выпить? Больше пяти лет без алкоголя… Богатырский срок!
Нет, Максим знал, что алкоголизм неизлечим, что время ничего не решает, что все проблемы могут вернуться быстро и в лучшем виде.
И тот факт, что если однажды заставил себя бросить на пять лет, то и в другой раз заставишь – Максим но возводил в абсолют. Он помнил или почти помнил, каких усилий стоило справиться. Немножко, на самом деле, чуть-чуть уже подзабыл.
Но в конце концов, это ведь его жизнь, а не чья-то, и он волен… «Некоторо сложнее» он животных, растений, да и некоторых людей.
Ульяна на диване потянулась, совсем что-то за гранью оголилась. Перед самой, вернее, гранью.
«Теперь я превращен и сам не знаю во что. Одно только меня утешает, что я являюсь маленькой молекулой великого организма Р.К.К.А.»
– А мне даже нравится, – отозвался Максим. – Это ведь не так просто: парнишка не слишком грамотный, а чувствует, что есть осмысленная сила, которой он принадлежит. Не каждый готов себя осознать молекулой целого.
– Но это его только утешает, – заметила Ульяна, оглаживая себе по груди через платье. – Он не способен насладиться этим, зажечься. Понять великое счастье быть молекулой.
– Это уж ты, Ульяна, многого от человека требуешь. В его-то условиях… В лесу, под кустом, под фрицем… Без образования, как Максим верно заметил. – Арбузов наливал щедро, не в рюмки, в стаканы, до половины с лишним. – Предлагаю, Максим, за тебя выпить. За то, что ты удачно влился в наш единый организм, и за дальнейшую твою в него успешную интеграцию.
– И чтобы наше общение способствовало дальнейшему взаимному духовному обогащению. – Ульяна села на диване, придвинулась, чокнулась, коротко, но сочно, с причмоком, поцеловала Максима в губы. – За тебя, Макс!
Сто грамм своих первых Максим выпил махом, горло обожгло, отвыкло, кровь побежала резво, как зверь. Максим руки потер плотоядно, глянув напористо на Ульяну, зацепил селедку, огурец.
Чтения продолжались.
«Превратился бы в тетерева, но не найти такого колдуна, которые превращали бы людей в птиц и зверей. Тетеревом легко бы дожил до конца этой войны, а бойцом – не знаю».
– А я бы… – Ульяна мечтательно закинула руку за голову, опять откинулась. Стало видно, что она без трусов – в какую бы птицу… В чайку, как в пьесе? Они вонючие, грязные. В ласточку? Вот сойка хорошая. Название хорошее – сой-ка. Тебе, Макс, какие по душе птицы?
– Ну, не в тетерева…
– Да глупости это, в птицу, чтоб войну пережить, – перебил Арбузов. – В городе давно ни одной, и в лесу им не сахар. Чтоб войну пережить – тогда уж в пень.
И захохотал.
– Но он ведь хочет в одушевленное, – возразила Ульяна.
И захохотала.
Взгляд приковывали пальцы ног: крупные, уверенные, как изрядная ягода.
«Я не пользовался ласками женщин больше трех месяцев, ну да и ладно. Вчера стояла хорошая погода. В такую погоду я согласился бы умереть на охоте. Такой удивительный осенний день с ружьем в лесу дает больше наслаждения, чем любая женщина».
– Дурачок все же, – расценил Арбузов. – В хорошую погоду хочется жить. Это в плохую бывает… о чем только не задумаешься.
– В хорошую романтичнее, миленький, – не согласилась Ульяна. – Аты, Макс, что думаешь круче – осень в лесу или любая женщина?
– Объединить может быть холодно, – улыбнулся Максим. – Но можно последовательно. И не любая.
– А у тебя так случалось, чтобы три месяца… – Ульяна встала, подошла близко.
– Безбрачия! – хохотнул Арбузов.
– Было дело, – признался Максим.
– Ну мы тут тебе… не позволим такого… Антон, глянь, да у него четыре пальца на руке! То-то он норовит в перчатках!
– Да я давно заметил…
Дальнейшее происходило само. Максим заботился лишь, чтобы не суетиться. Раздеться спокойно, с достоинством. Не рвать пуговицы. Кончил он позорно сразу, но, к счастью, вторично возбудился мгновенно.
– Сильней! Сильней! – кричала Ульяна.
Арбузов раскинулся в низком кресле, в первом ряду партера, можно сказать. Он делал ровно то же, что и при том допросе, так же громко и тяжко пыхтел, с той разницей, что Максим не тушевался теперь на него смотреть. Недолго смотрел, но узрел скукоженную причину такой замысловатой семейной практики.
Он чувствовал себя победителем и завоевателем. Мысль о том, что его просто использовали (а Арбузов, провожавший в коридор, «Без меня не сметь» предупредил весьма по-хозяйски), приходила к нему бессонной ночью, но так, лениво. Ощущение завоевательности оставалось. Ведь взял чего хотел? – взял.
Водка бередила кровь, скорее утро, документы, списки перпетуумных изобретений!
82
Последней каплей стали картинки на дверях комнат в варенькиной квартире.
Чижик, причем, сама спросила, что же за картинки. Она их и раньше видела, будучи в гостях, но не акцентировалась. В мирное время – чего, везде всякие картинки.
Варенька всплеснула и взахлеб рассказала, что придумал Арька, и как они календари перерывали, и как потом Арькин папа…
Потом пили чай, ели хлеб с тоненьким слоем масла, и Чижик сказала:
– Ты меня извини, Варя. Не оставлю я так тетю. Сердце не на месте – нехорошо там с ней…
83
С заколоченного фасада Кузнечного рынка приглядывали за Генриеттой Давыдовной два преисполенных каменных кузнеца, а между ними – зодиакальный почему-то круг. Раньше Генриетта Давыдовна на него не обращала. Поискала свой знак. Рак. Хороший, с клешнями. Клешней-то Генриетте Давыдовне как раз не доставало, но жить в своих мечтах вместо мира, что Саша считал главным признаком Рака: это как раз про нее. И желание забиться в панцирь, в домик всегда присутствовало. Только пришла к рынку, а ноги уже просились назад.
Ее пару раз неласково толканули, отошла к ограде напротив, продолжала озираться, не решаясь приступить к торгу. В муфте Генриетта Давыдовна имела бранзулетку, старую, по наследству, сжимала в ладони, бранзулетка впивалась, но боли Генриетта Давыдовна не чувствовала.
Публика мельтешила, двигалась по-броуновски, сноровистые бабки, косовзглядые подростки, медленные тепло одетые крепкие мужчины, цепко зыркавшие из как бы прищуренных глаз. Ветошные дистрофики, пусто путавшиеся в толпе, будто для ругани поставленные. Товаром никто не размахивает, все под полой, в карманах да шепотком. Промелькнул подросток, похожий на ученика из школы, Генриетта Давыдовна быстро отвернулась. Ноги в ботинках, обмотках, уже вот и валенки в галошах, месили непрочный снег, рыхлый, грязный.
Все были страшными. Генриетта Давыдовна потом и не помнила, как заговорила с одним из крепких, вальяжных, суетливо выдернула бранзулетку, оцарапавшись. «Выхватит да убежит…», – подумала с ужасом, хотя убегать вальяжному было не к образу: такой бы захотел отобрать, так бы отобрал, что она сама бы и драпанула – от позора.
– Черного буханка, – глухо предложил страшный.
Генриетта быстро засунула бранзулетку вновь в муфту. Это была лучшая ее бранзулетка, вообще лучшая оставшаяся вещь, лучше даже чем пальто Александра Павловича. Дома, про выработке тактики, привлекла экспертом Патрикеевну, которая оценила товар в два кг муки. «Хорошей… Сама, что ли, пойдешь?». Генриетта Давыдовна испуганно кивнула. Патрикеевна хотела было что-то сказать еще, рот открыла даже, но передумала и рот закрыла.
Теперь Генриетта Давыдовна была довольна, что не дала себя провести. Ишь, буханка! Не на ту напал. Подбоченилась, а отказать-то мужчине и забыла. Тот стоял, ждал терпеливо. Не торопился никуда. Спросил, наконец:
– Аль оглохли, барыня?
Барыней назвал! Даже и без насмешки.
– Нет, мерси, – нелепо прозвучало. – Меня ваша цена… не заинтересовала.
– Сколько ж угодно?
– Два муки! – выпалила Генриетта Давыдовна. – Хорошей. Килограмма!
Страшный – не такой уж и страшный! – неодобрительно покачал головой, отступил в толпу.
Впереди, прям перед зодиаком, раздалась ругань, это дистрофик, валясь, вцепился в пальто какой-то бабе, да так и повалил ее – тоже не сказать что телесную – вместе с собой в грязь. Генриетта Давыдовна продолжала держаться в сторонке. Еще кто-то подходил, но бранзулеткой не прельстился, женщина с узким лошадиным лицом предложила денег, но мало, да и возись потом дальше с деньгами. Давешний вальяжный – Генриетта Давыдовна заметила – показывал на нее, почти не таясь, шнырявому, блатоватого вида, в кепке. Генриетта Давыдовна охватилась нехорошим предчувствием. И кузнецы на фасаде словно бы приотвернулись! Но нет, надо не сдаваться. Внутренним аргументом такой стал почему-то: Патрикеевна засмеет.
Шнырявый скоро обрисовался, предложил полтора муки.
Генриетта Давыдовна не согласилась. Следующие полчаса корила себя, правильно ли. Взвыла было тревога воздушная, толпа ахнула и колыхнулась, как тесто, но тут же прозвучал отбой. Тревога вскоре появилась с другой стороны: волнение, конское ржание и крики с другого конца переулка. Генриетта Давыдовна поняла, что такое: это милиция на конях разгоняла толкучку. Собралась сворачиваться, но тут возник как лист перед травой первый вальяжный, с большим довольно-таки пакетом.
– Уговорили, барыня, два килограмма! Скорее только – менты жмут!
– Два ли? – усомняясь, Генриетта, однако, уже отдавала бранзулетку, не помышляя и заглянуть в пакет.
– А сколько же? – удивился, едва не обиделся вальяжный, испарился.
Генриетта Давыдовна тоже припустила домой, в обход, через Б. Московскую. Бежала вприпрыжку, как сытая или молодая: поменяла, поменяла!
Вареньки не было, мама ее спала в качалке. Патрикеевна как раз доедала суп с запахом рыбы. Похвасталась перед ней.
– Два кг взяла? – не поверила Патрикеевна.
– Два! – гордо выпятилась Генриетта Давыдовна, вспомнив как нарекли барыней. – Сколько же!
Патрикеевна смотрела в пакет, нюхала.
– Хорошая мука. Странно.
– Чего ж странного? За отличную бранзулетку!
– Ты бы ее высыпала куда, – перебила Патрикеевна. – Вот на «Ленправду».
– Зачем?
– Ну высыпь, высыпь…
Патрикеевна сама взяла да высыпала. На портрет героя, без пиетета. Нагнулась носом, пальцами потерла. Резюмировала:
– Мел.
– Пардон? – не сообразила Генриетта Давыдовна.
– Пардон-мардон! Мел, как в школе у тебя. Только тертый. Сверху мука, вот здесь, по краю я насыпала… Грамм двести, может. Пользуйся. А дальше мел.
– Как же это может? – возмущенно, но еще не растерянно, спросила Генриетта Давыдовна. – Инпоссибль! Не может!
– Да все оно может. Надули тебя, как Сидорову козу…
В тот день Генриетта Давыдовна никого себе в комнату не пустила, слезы не проронила, сидела допоздна, жгла керосин, заполняла контурную карту.
84
План «Д» при ближайшем рассмотрении предстал сущей прорвой. С какой ниточки потянуть, непонятно. Человека, отвечающего за план в Смольном, в природе не оказалось. Не назначили. Раньше это послужило бы поводом к большому делу о саботаже, к лакомой аппаратной схватке: прежние начальники Большого Дома со Смольным неизбежно конфликтовали, лизали лапы своим вертикальным вождям в Москве. Но война плюс личная дружба Кирыча с Рацкевичем сделали партийцев и службистов в первую голову ленинградцами. Жаловаться не на кого и некому.
Хорошо, приказ о немедленной отчетности по выполнению неприятного плана за подписью Рацкевича (и, увы, за его Арбузова тоже подписью, он бы своих автографов поменьше предпочел оставлять) первой же ночью был доставлен в районные отделы Н.К.В.Д. для дальнейшей курьерской развозки по всем объектам… Но насколько быстро приказ засеяли в три тысячи точек?
Первые отчеты с объектов прибыли уже днем, пара десятков, негусто, но ведь и прошло полсуток с момента приказа. К следующему вечеру – еще четыре сотни отчетов… Много или мало? Из трех-то тысяч.
Насколько сведения есть – и будут – правдивы? На каждое предприятие предполагается в чрезвычайном режиме проверяющий: где его взять?
Арбузов прикинул в столбик на обратной стороне немецкой листовки с поучительными видами красавца-Парижа (башня Эйфеля, барышни в юбках-ротондах) и разрушенной Варшавы (просто развалины, а что Варшава – написано лишь): десять проверок в сутки на человека максимум, итого триста человеко-суток, чтобы уложиться в неделю, нужно сорок с лишним людей, да не просто людей-людишек, а специалистов. Налицо их трое или же четверо. Москва хоть завтра готова прислать хоть бочку специалистов. Но козла, по словам Рацкевича, в огород, по словам Кирыча, пускать нельзя. Значит – брать с фронта. А брать с фронта… Это ж не с полки.
Нависала полночь, давно выпить хотелось, но нельзя.
Отчеты о готовности оказались скорее отчетами о неготовности, кишели цыфрами нехваток тротила, зарядов, подпаливателей, аммонала и кувалд: и кто все это и где возьмет?
План «Д», если резюмировать, вряд ли был выполним, что не успокаивало. Сколько-то голов за неподготовку покатятся под крыльцо, а его, Арбузова, голова, на данный момент крайняя.
Московскому выскочке отвалились изобретения, а не будь его – достались бы изобретения ему, Арбузову, к гадалке не ходи. А «Д» чертов – кому-то другому. И Ульяне он – не «Д», а москвичок – понравился, кажется, слишком, сероглазый шайтан.
Некто «совершенно секретный», план «Д» составлявший, хорошо, видать, знал, что исполнять не ему.
Закатал подлянку едва не по телефонной книге. В списке приговоренных и мебельная фабрика «Кариатида» (вот уж стратегический объект!), и Арсенал (откуда все годные к употреблению антикварные пушки-ядра еще про Ворошилове вытащили и в первых же боях похоронили), и какой-то мутный институт психоанализа на Петроградской, о котором Арбузов вообще ноль сведений обнаружил (разве психоанализ не осудили давно как лженауку?), и зачем-то Дом радио (а просто студии мало взорвать?).
По хорошему, список бы перетряхнуть, добрую половину вычеркнуть, взрывчатку и прочие снасти оттуда – куда не хватает, но как перетряхивать? На глазок? Под свою ответственность? Вычеркнешь психоанализ, а окажется, что там полный чердак оружия нового поколения…
Заглянул на огонек Здренко, непонятно оживленный, взбаламученный.
– А! – выкрикнул. – Ленинградцы! Каковы?! А!
– Что еще с ленинградцами? – устало отвлекся Арбузов.
– Да две лимитчицы со швейного общежития, хе-хе… В конец опустившиеся. На что посягнули! Пришли в очаг, представились тетями мальчика одного… – Здренко сверился с бумажкой. – Сережи Осипова четырех с половиной лет! Забрали его, следовательно…
– Зачем?
– Зачем?! Хе-хе! Да сожрать! Людоедки! – Здренко замахал коротенькими руками.
– Так лимитчицы, а ты говоришь – ленинградцы… – вяло возразил Арбузов.
– Да не они ленинградцы! Они… хрен их знает откуда. Внешние пассажирки, понаехавшие. Ты дальше слушай!
– Ну?
– Хе-хе… Мать пришла, нету Сергея Осипова! Увели! Она не будь растяпой, хе-хе, сразу к нам… это рядом все, в Гагаринской. Боевая баба, Сергей в нее пошел! Подняла наш наряд, двойной выставить заставила, слышишь, с двумя собаками, уговорила, на психологию давила. Требовала просто!
– Кого уговорила-то?
– Да меня, меня… хе-хе… Я в дежурке как раз оказался.
– И что – успели?
– А то! В Моховой, тут же, обе собаки к одной квартире, дверь заперта. Мы – ломать!
– Постой! – вздернулся Арбузов. – Ты сам с нарядом ходил?
– Да говорю же, бой-баба! Надавила так на психологию… на собак даже воздействовала! Муж у нее коммунист, на фронте, хе-хе…
– Спасли парня-то?
– Спасли, скажешь! Сам себя спас! Мы ворвались, они в дальней комнате, он связанный, они с ножом, он в крови…. А отбивается! И отбился, представь! От двух… убийц! Отбился! Хе-хе… В таком возрасте! Живой, из сознания вышел потом, правда, но жить будет. Мы его в нашу больницу… Я только оттуда!
– Впрямь удивительно, – покачал головой Арбузов.
– Сын коммуниста! Надо, считаю, и об этом на митингах, в радио! Героизм – он не только на фронте! Жаль – запретная тема.
Круглый Здренко подпрыгивал от возбуждения, как подстреленный воздушный шар.
– Сами и запретили, на кого пенять, – заметил Арбузов. – Ты Рацкевичу подскажи, пусть с Кирычем потолкует… Фил Филыч, ты вот мне бы помог. Вот фабрика «Кариатида» – знаешь такую?
85
Велик соблазн, проиграв сильному, отыграться на слабых (высечь уборщицу, вставить заму, поломать пополам канарейку, которую лелеяли телеграфистки в смольнинской аппаратной БОДО). Этот соблазн Киров в себе придушил, зато ударился в обжорство.
Дыра, пробитая в жизни, требовала восполнения.
Отобрали одно – взять хоть другое.
Забросать зияющую пропасть котлетами, засыпать туманные рвы салатами, залить пустоту коньяком. Припоршить черную беспроглядную неизвестность згами жареной картошки и соленых грибов.
А то, что вокруг, в радиусе пусть не вытянутой руки, но пистолетного выстрела тысячи земляков умирали от голода, придавало жратве пикантную мифологичность, остроту ритуального танца на самом краешке света, земного диска, человечьего бытия.
Ел, как убивал, как палач казнит, кровавые брызги летели. Урчал, рыгал, перемалывал мощными челюстями мозговые кости. Соратники в Смольном этаж его обходили, когда ел, дома жена с кухаркой прятались, как мыши, на черной лестнице.
После еды тяжко заваливался на диван, личный врач подскакивал с уколом наготове, щупал пульс, зоб.
Впрямь ли можно от еды лопнуть? Баснописец Крылов, говорят, от обжорства скочурился, лиса и виноград эдакий, ворона, фаршированная сыром.
Но вот именно – лопнуть? С брызгами? Как античный герой, разлететься в созвездие, чтобы не из чего было чучелу учинить.
В тот день, когда в трамвай на Невском снаряд угодил и шестьдесят человек умертвил махом, к вечеру, Киров понял, что предел достигнут.
Отменил ужин, потребовал лыж.
Трасса для него была проложена в Таврическом саду, живописная, через мостики, вокруг прудов, да вечером не видать ни черта. Вдоль трассы стояли на вытяжку бойцы с факелами. Порученец с коньяком, мастер по лыжам, скользил чуть поотстав. Врач, в виду возраста, не скользил: его размещали в равноудаленной точке, примерно в центре парка, чтобы мог по кратчайшей прямой достичь занемогшего тела вождя.
Киров шел тяжко, лыжи трещали, но с каждым вдохом дышалось все шире, жир, казалось бы, выветривался, луна мутно сеялась из-за облаков, морозец крепчал, а коньяк – взбадривал.
На охоту вот не выбирался полгода. Вкатить бы сейчас порцию свинца кабану.
Вспомнилась вдруг история с толкучками, которые он со злости не позволил легализовать, стало стыдно перед ленинградцами.
Велел порученцу, чтоб к возвращению в Смольный на столе лежала давешняя докладная о толкучках. Мозг набрал оборотов, нерешенные проблемы всплыли как поплавки, приказал срочно кликнуть в Смольный того-то, того-то и чуть позже того-то с подробным о том-то отчетом. Затормозил, сделал несколько упражнений. Облака чуть рассеялись, в просветах бодренько, будто и не война, мерцали острые звездочки. Положил вызвать, не откладывая, пару комсомолок, одну наугад, а одну эту бурятку, крякнул по-молодецки. Чучелу захотела партия! Еще повоюем!
86
В госпитале Киму не нравилось, даже на крыше с фугасками барахтаться, хотя был по фугаскам мастак.
Хотел на завод.
На заводах делают снаряды и танки, даже на самом Путиловском, к которому вплотную подкатил фронт, и бомбежки там – ежедневные, и часто ловят лазутчиков.
Весь город, и Ким, с замиранием следили по радио о героях-путиловцах, рискующих под обстрелами, в три смены, с винтовками у станка, кующих победу.
Завод по фильмам, по картинкам в журналах, представлялся Киму дворцом производства, роскошным храмом труда, где волшебные огни, высокие своды с алыми звездами, фонтаны раскаленного металла переливаются всеми цветами радуги. А люди-богатыри, спокойные и мудрые рабочие-великаны, управляют, как кораблем, большими станками, и конвейер струится как самобран-ка-скатерть…
Ким, к стыду своему, никогда на заводе не был. Если случалось в разговоре возникнуть такой теме, то пренебрежительно ронял, что «тысячу раз». На самом же деле, когда была экскурсия от школы, он позорно болел скарлатиной, потом была еще раз экскурсия, но его вычеркнули, наказав за разбитое из рогатки окно в учительской, потом сосед дядя Леша Попов обещал взять с собой, но опять из-за провинности не допустили. Тогда вообще произошло обидно: драку во дворе с Татаром он устроил по совести, Татар обижал слабых, а мать не разобралась и наказала. Вот только сейчас дядя Леша, заскочив домой с казарменного, взял на прикидку Кима.
Пока ехали на трамвае до Нарвских, пока шли потом по Стачек сквозь пикеты, баррикады из разбитого кирпича, мимо кристаллов противотанковых ежей, костров, где патрули грели руки и воду, волновался, как… Сказал бы как перед первым свиданием, но такого у Кима пока не было.
Подобрался внутренне, шел молча, сосредотачиваясь к моменту, и дядя Леша молчал.
Завод перевалил любые ожидания. Целый город! Улица цехов уходит вдаль, как Невский, зенитки на крышах, бойницы в заложенных кирпичами окнах нижних этажей, траншеи, вышки с часовыми, запах мазута и гари и еще чего-то горячего и железного: фронта? Фонтан есть, прямо за Лениным, но каменный цветок разбит и кривится осиротевшая арматура.
Заскрежетали огромные двери в стене, загудели мощные моторы, у Кима сердечко дрогнуло: угадал: танки.
Приземистые, как огромные черепахи, настороженно поводя пушками, они выползали из чрева цеха, словно встряхивались и уверенно шуровали к заводским воротам. Ладные, жуткие, такие большие, что Ким и не предполагал, силища! Из башен высовывались танкисты в шлемофонах. Сосредоточенные мужественные лица.
«Смерть фашистским оккупантам!» свежая надпись на победоносной броне.