355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ранчин » «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского » Текст книги (страница 23)
«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:47

Текст книги "«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского"


Автор книги: Андрей Ранчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

Бродский и Велимир Хлебников

В отличие от «Маяковского» пласта, реминисценции из Велимира Хлебникова единичны у Бродского и не сцеплены в систему. Это естественно уже потому, что в поэзии Велимира Хлебникова, – чем он совершенно не схож ни с Маяковским, ни с Бродским, – нет объединяющего разные стихотворения лирического героя и лирической биографии. Сближает Бродского и Велимира Хлебникова отношение к слову.

«Звуковым станком языков является азбука, каждый звук которой скрывает вполне точный пространственный словообраз», – замечает Велимир Хлебников в письме Г. Н. Петникову [680]680
  Хлебников В.Собрание произведений: В 5 т. Л., 1933. Т. 5. С 314.


[Закрыть]
. Соответственно буквам / звукам у Велимира Хлебникова приписывается конкретная семантика, выражение того или иного понятия [681]681
  См.: Там же. С. 189.


[Закрыть]
. Кроме того, различные звуки / буквы соответствуют разным геометрическим моделям Пространства: «<…> с нашей площадки лестницы мыслителей стало видно, что простые тела языка – звуки азбуки – суть имена разных видов пространства, перечень случаев его жизни. Азбука, общая для многих народов, есть краткий словарь пространственного мира <…>» [682]682
  Хлебников В.«Художники мира!» // Хлебников В. Творения. М., 1986. С. 622. Ср. в статье «Наша основа» // Там же. С. 628–629.


[Закрыть]
.

Приписывание отдельным звукам определенной семантики совершенно несвойственно Бродскому, основными единицами, первоэлементами текста и смысла у которого являются не звуки и даже не слова и строки, а фразы и надфразовые образования. Но в картине мира у Бродского первоэлементами выступают именно буквы:

 
Шарик внизу, и на нем экватор.
<…>
Если что-то чернеет, то только буквы.
Как следы уцелевшего чудом зайца.
 
(«Стихи о зимней кампании 1980 года», 1980 [III; 11])

Эти строки созвучны стихам Велимира Хлебникова, воплощающим образ мира-книги:

 
Книги единой,
Чьи страницы – большие моря,
Что трепещут крылами бабочки синей,
А шелковинка-закладка,
Где остановился взором читатель, —
Реки великие синим потоком <…> [683]683
  Там же. С. 466. Ср. интерпретацию этого образа: Амелин Г. Г., Мордерер В. Я.Миры и столкновенья Осипа Мандельштама М., 2000. С. 287–288.


[Закрыть]

 

Образ «буквы как первоэлемента мира» у Бродского сходен, конечно, не только с идеями Велимира Хлебникова. Это один из топосов культуры. Кроме того, в отличие от произведений будетлянина-футуриста, у автора «Стихов <…>» это только поэтический образ, а не «иллюстрация» к собственной философии языка. Тем не менее совпадение несомненно.

Подобно Велимиру Хлебникову-теоретику, Бродский-поэт описывает букву и слово как нечто большее, чем условный знак, как иконический образ. Человек «прибегает к этой форме – стихотворению – по соображениям, скорей всего, бессознательно-миметическим: черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к телу» («Нобелевская лекция» [I; 15]). Метонимией «благой вести», Евангелия в его стихах оказывается шрифт («Но мы живы, покамест / есть прощенье и шрифт» – «Строфы» («Наподобье стакана…») [II; 459]). Предметы сравниваются с буквами («Сад густ как тесно набранное „ж“» – «Гуернавака» [II; 366]), их название сокращается до инициальной буквы («на берегу реки на букву „пэ“» – «Набережная р. Пряжки», 1965 (?) [I; 460]).

Ответом лирического «Я» на «экзистенциальные вопросы» становятся метаязыковые описания.

Снятие антиномии «вещь» – «знак», характерной для конвенциональных знаков, как буква и слово, проявляется у Бродского в развертывании слова, высвечивании его внутренней формы, овеществлении типографского слова, отождествлении парной рифмовки с набегающими по двое волнами (цикл «Часть речи»):

 
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, «прощай».
 
(«Север крошит металл, но щадит стекло…» [II; 398])
 
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос…
 
(«Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» [II; 403])

Есть, однако, у Бродского и стихотворение с прямыми реминисценциями из Велимира Хлебникова: «Классический балет есть замок красоты…» (1976). Первая из них: «… крылышкуя скорописью ляжек, / красавица, с которою не ляжешь, / одним прыжком выпархивает в сад» (II; 386). Вторая: «Когда шипел ваш грог, и целовали в обе, / и мчались лихачи, и пелось бобэоби, / и ежели был враг, то он был маршал Ней» (II; 386). Цитируются классические хлебниковские «Бобэоби пелись губы» и «Кузнечик» («Крылышкуя золотописьмом…») [684]684
  Хлебников Велимир.Творения. С. 54, 55.


[Закрыть]
, но хлебниковские новации превращаются у Бродского в архаику, в знаки «искусственной», классической традиции, отделенной от нас золотой рамкой рампы. Футуризм Хлебникова переносится в век девятнадцатый, с Чайковским и маршалом Неем, «бобэоби», по Велимиру Хлебникову, – звукообраз губ [685]685
  Хлебников Велимир.Собрание произведений: В 5 т. Т. 5. С. 275–276.


[Закрыть]
– оказывается песней, рифмующейся с домашне-дружеским «и целовали в обе».

Взгляд извне, из современности, уравнивает Чайковского и Хлебникова как культурные символы.

Иными словами, отношения «Бродский – футуризм» оказываются частным случаем связей поэта с культурной традицией. Бродский, осознающий себя «хранителем культуры» [686]686
  Ср. в «Нобелевской лекции» (I; 14–15).


[Закрыть]
, соотносит свое творчество с «мировым поэтическим текстом». Но он не представляет свое творчество «фрагментом» мировой традиции, а, напротив, делает ее частью собственных стихотворений. В этом Бродский напоминает футуристов.

Внешние проявления поэтического механизма Бродского – цитатность и акцентированная форма. В этом есть сходство с постмодернистской поэтикой. Сходство, однако, ни в коем случае не означает внутренней близости или глубокого родства.

IV. Экскурсы

Экскурс 1. «Я был в Риме»: «Римский текст» Бродского

«Римский текст» в поэзии Иосифа Бродского представляет, в некоторых отношениях, квинтэссенцию его художественного мира [687]687
  Слово «текст» употребляется здесь в том же значении, что и, к примеру, в выражении «петербургский текст» и ему подобных, терминологический смысл которых раскрыт в работах В. Н. Топорова.
  Ряд наблюдений над образом Рима в поэзии Бродского и в пьесе «Мрамор» был высказан в статье: Вайль П., Генис А.От мира – к Риму // Поэтика Бродского: Сб. статей под ред. Л. B. Лосева. N.Y., Tenafly, 1986. С. 198–206.


[Закрыть]
; в нем, возможно, заключен общий механизм порождения «текста Бродского» (ТБ). Основные лексико-семантические элементы «римского текста» (РТ) – мрамор (статуя),персонифицированная (цезарь, наместник и т. п.) власть,центр – Город,периферия – провинции. Рим —понятие не историческое, а скорее метафизическое, точка пересечения двух основных категорий семантического мира Бродского – Пространстваи Времени.

 
Время больше пространства. Пространство – вещь,
Время же, в сущности, мысль о вещи.
 
(«Колыбельная Трескового мыса», 1975 [II; 361])

В эссе Бродского эта мысль развернута в ценностное противопоставление:

«<…> space to me is <…> both lesser and less dear than time. Not because it is lesser but because it is a thing, while time is an idea about a thing. In choosing between a thing and an idea, the latter is always to be preferred» [688]688
  Brodsky J.Flight from Byzantium // Brodsky J.Less than One. Selected Essays. [Б. m], «Viking», 1986. P. 435; ср. в русском варианте – «Путешествии в Стамбул» «<…> Пространство для меня действительно и меньше, и менее дорого, чем время. Не потому, однако, что оно меньше, а потому, что оно – вещь, тогда как время есть мысль о вещи. Между вещью и мыслью, скажу я, всегда предпочтительнее последнее» [IV (1); 156].


[Закрыть]
.

Времякак философская универсалия не тождественна необратимому ‘физическому’ потоку перемен. Метафизическое понятиеосмысливает это движение и тем самым останавливает его. В образном выражении парадоксальному соотношению Времени-движения и Времени-мысли (о вещи) соответствует как раз Время-вещь; к примеру, «река» Гераклита. Или – уже у самого Бродского – «бомба времени»:

«А time bomb, which splinters even one’s memory. The building still stands, but the place is wiped out clean, and new tenants, no, troops, move in to occupy it» [689]689
  In a Room and a Half // Brodsky J.Less than One. P. 496; ср. русский пер. Д. Чекалова: «<…> бомба замедленного действия, разрывающая на клочки даже память. Дом еще стоит, но место стерто с липа земли, и новые жильцы, нет – войска, оккупируют его <…>» [V (2); 350–351].
  Ср. образ чистого вакуума, статичного Времени в «Эклоге 4-й (зимней)» и в пьесе «Мрамор».


[Закрыть]
.

Ориентированный на язык, а не на сообщение, ТБ находит в себе самом разрешение этой оппозиции – он строится одновременно и линеарно, по горизонтальной временной оси, и вертикально, вне-временно [690]690
  Ср. определение конструктивного принципа поэзии в работе Ю. М. Лотмана.


[Закрыть]
. Почти обязательные для Бродского переносы (enjambements), так же как и словосокращения и «метаслова» и буквоописания («Как ты жил в эти годы?» – «Как буква „г“ в „ого“» – «Темза в Челси», 1974 [II; 351]) или «О, неизбежность „ы“ в правописаньи „жизни“!» – «Декабрь во Флоренции», 1976 [II; 385]), педалируют, акцентируют именно это явление. Но такая обращенность на язык одновременно проявляется и в самоотчуждении от него, с чем связана «анонимность» автора: язык творит как бы сам по себе.

Разрешением и – одновременно – новым возникновением антиномий оказывается РТ. Вечность (вневременность) и время, эстетизированное (знаковое) и реальное (материальное), синтезированы в культурной мифологеме Рима вечныйгород, достояние истории, механизм тотального означивания реальности – превращающий предметы в символы и предполагающий за пределами установленных им границ только пустоту.

Инвариантом знаковой «тотальности» и «римской» тоталитарности выступают у Бродского своеобразно переосмысленные философемы Платона [691]691
  Значимость платоновской философии для поэзии Бродского показана в главе «„Развивая Платона“: философская традиция Бродского».


[Закрыть]
.

Идеи Платона реализуются в материальном мире в облике тоталитарного Государства. Его современный «абстрактный» вариант дан в стихотворении Бродского «Развивая Платона», но этатистская утопия философа образует и подтекст стихотворений, входящих в РТ [692]692
  Этот подтекст, в частности, эксплицирован в устройстве и идеологии «post-Рима» в пьесе «Мрамор». Собственно, учение Платона об идеях существенно для Бродского, вероятно, не как таковое, а в интерпретации К.-Р. Поппера; его назвал поэт среди духовно близких ему «замечательных людей» в интервью М. Б. Мейлаху для газеты «Русская мысль» (см. апрельское литературное приложение к «Русской мысли» за 1990 г.; перепечатано: «Литературное обозрение». 1990. № 4. С. 92). В частности, в философский контекст поэзии Бродского, возможно, входит попперовская критика платоновского учения о Государстве в его связи с метафизикой Идей (книга Поппера «The Open Society and Its Enemies», особенно 1-й том, «The Spell of Plato», а также работа «The Poverty of Historicism»/ Для рефлексии поэта над словом значима концепция «третьего мира» («the third world», или «the world 3») Поппера, отталкивающаяся от Платона. Столь отличительная для Бродского поэтика метафизических суждений и умозаключений, сочетающих формальную логичность с парадоксальностью вывода, странно сцепливающая абстракции с конкретными вещами, – соотносима именно с платоновским миром идей в трактовке Поппера. В тезисном изложении эти связи очень упрощены и схематизированы. Философскому контексту поэзии Бродского посвящена глава «„Развивая Платона“: философская традиция Бродского».


[Закрыть]
.

Мифологема Рима как культурного пространства отражена у Бродского в образе «державы дикой», советской Империи, и модифицирована. Связующим звеном при этом служит идея «третьего Рима». Снятием антиномии «вечности» и «времени» во многих стихотворениях РТ является мрамор, статуя [693]693
  В ранних стихотворениях Бродского («Памятник Пушкину», «Памятник»), вошедших в его первый сборник, статуяпредставлена как материализованная ложь, а отношение к ней лирического героя – как «идолоборчество», «кумироборчество».


[Закрыть]
, сассоциативным рядом мрамор – твердость – белизна – холод и снег.Но Рим, представленный в этих стихотворениях РТ, – отнюдь не «псевдоним» советской «Империи», хотя она и является его основным денотатом:

 
Это – конец вещей, это – в конце пути
зеркало, чтоб войти.
 
(«Торс» (1972 [II; 310])
 
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут.
Но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы.
 
(«Конец прекрасной эпохи», 1969 [II; 162])

Эта «эгоцентричность» «Римского» пространства, несомненно, соотносится и с «первым Римом». Позиция лирического героя (или персонажа, к нему приближенного) – его оппозиция по отношению к имперской Власти, выраженная в традиционных античных образах, – чужеземец (грек) в «Post aetatem nostram» (1970); укрывшийся «от Цезаря подальше» философ в «Письмах римскому другу» (1972); изгнанник Овидий в «Ех ponto» («Последнем письме Овидия в Рим», 1965). Более сложный случай – «Я, писатель, повидавший свет» в стихотворении «Anno Domini» (1968). В нем положение героя почти зеркально (но с противоположным знаком) тому, в котором оказывается римский Наместник. При этом история героя одновременно соотносима и с евангельским рассказом.

 
Отечество… чужие господа
у Цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы.
Младенец дремлет. Теплится звезда,
как уголь под остывшею купелью.
И гости, не коснувшись головы,
 
 
нимб заменяют ореолом лжи,
а непорочное зачатье – сплетней,
фигурой умолчанья об отце…
Дворец пустеет. Гаснут этажи.
Один. Другой. И, наконец, последний.
И только два окна во всем дворце
 
 
горят: мое, где, к факелу спиной,
смотрю, как диск луны по редколесью
скользит, и вижу – Цинтию, снега;
Наместника, который за стеной
всю ночь безмолвно борется с болезнью
и жжет огонь, чтоб различить врага.
 
(II; 66–67)

Если евангельский код обнаруживает призрачность (Иосиф-автор – не Иосиф-плотник), то римский сохраняет свои права.

РТ значим как символизированное и сублимированное описание реальных, сегодняшних событий и ситуаций. Римская мифологема ‘в свернутом виде’ становится знаком по преимуществу; ядром порождения новых текстов; она описывает не только политические и социальные реалии, но и универсум поэта. Зеркальность ‘римского’ и ‘третьеримского’ пространства соотносится с принципом зеркала, конструирующим началом поэтики Бродского. Некоторые примеры: достаточно ограниченный словарь ключевых лексем и тропов [694]694
  Ср., к примеру, перечень некоторых устойчивых метафор и метонимий и набор примеров к ним в статье: Polukhina V.A Study of Metaphor in Progress. The Poetry of Joseph Brodsky // Wiener Slawistischer Almanach. 1986. Bd. 17. S. 149–185.


[Закрыть]
, часто используется инвертирование, с обратным знаком; образуются почти зеркальные пары [695]695
  Наряду с двухчастными стихотворениями (классический пример – «Песня невинности, она же – опыта», 1972) у Бродского многочисленны пары текстов, один из которых «повторяет», варьирует другой, или отражает – в этом случае смысловой знак, акцент может меняться.


[Закрыть]
; самоотражение можно видеть и в склонности к автоцитации. Стихотворения Бродского в высокой степени самореферентны и в то же время ‘универсальны’; в пределе они заключают в себе весь мир, а также свое собственное метаописание.

По своей поэтической установке Бродский близок к акмеистам с их установкой на «мировой поэтический текст» [696]696
  Интерпретация поэзии акмеистов, собственно Анны Ахматовой и О. Мандельштама, в ориентации на «мировой поэтический текст» была предложена в работе: Левин Ю. И., Сегал Д. М., Тиметик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В.Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма // Russian Literature, 1974. N 7/8. P. 47–82.


[Закрыть]
. Но если Ахматова или Мандельштам «размыкали» свое творчество в мировую литературу, то Бродский как бы «заключает» ее всю в собственные произведения. В первом случае поэт – участник диалога с традицией, во втором – наследник и хранитель культурных ценностей. Сближение поэтики Бродского с акмеизмом [697]697
  Перечень некоторых работ см., к примеру, в указанной выше статье В. Полухиной.


[Закрыть]
, по-видимому, не опровергает ее очевидной близости (в других отношениях) к поэтике Б. Пастернака, М. Цветаевой или даже Велимира Хлебникова (так, В. П. Полухина продемонстрировала это на примере структуры тропов у Бродского) [698]698
  Я не касаюсь здесь эстетических воззрений Бродского и его, если так можно сказать, философии слова. Их близость к эстетике акмеизма во многом очевидна.


[Закрыть]
. Можно добавить, что образным словарем и переносами поэт во многом обязан М. Цветаевой, и интенции (трагическое одиночество, богоборчество и т. д.) его творчества во многом напоминают цветаевские. Несомненно также, что ассоциативные ходы Бродского (особенно в стихотворениях из книги «Урания»,) роднят его с Пастернаком. Это, однако, не опровергает «акмеистичности» Бродского: как хранитель мирового поэтического текста, он принимает не только акмеистическую традицию, но и многие иные [699]699
  Быть может, оправданно даже предположение об определенной обязательности в сочетаемости разнородных начал у Бродского: «цветаевский» enjambement гораздо чаще встречается в его произведениях с акмеистической поэтикой образа и установкой, чем в стихотворениях близких Цветаевой по мироощущению.


[Закрыть]
.

Скульптурный бюст, статуя, камея– предметы, заполняющие пространство РТ у Бродского и персонифицирующие снятую антиномию времени и вечности, – связывают РТ поэта с пушкинским «скульптурным мифом» [700]700
  Выражение, восходящее к работам P. O. Якобсона (ср. заглавие его книги «Puskin and His Sculptural Myth», The Hague-Paris, 1975); смысл его раскрыт во включенной в сборник статье «he Statue in Pushkin’s Poetic Mythology».


[Закрыть]
. Близость поэзии Бродского и Пушкина не случайна. Достаточно вспомнить значение пушкинской традиции для акмеистов – Ахматовой и Мандельштама. Пушкинское творчество в русской культуре осмыслялось как совершенный и, в известном смысле, завершенный текст. Но, кроме того, произведения Пушкина воспринимаются едва ли не как единственный и неповторимый случай взаимопроникновения, слияния текста и внетекстовой реальности (в частности – биографии поэта).

Мотив статуив творчестве Пушкина выявляет и разрешает ключевую семиотическую оппозицию [701]701
  Ср. в статье P. О. Якобсона: «Отношение знака к обозначаемому объекту, и в особенности отношение изображения к избираемому объекту, их одновременное тождество и различие – это одна из наиболее драматических семиотических антиномий» (цит. в переводе Н. В. Перцова по кн.: Якобсон Р. О.Работы по поэтике. М., 1987. С. 170).


[Закрыть]
и основную антиномию художественного мира поэта – движение (подчиненное времени) / статичность (вечное) [702]702
  О них см. также в работах: Гаспаров Б., Паперно И.К описанию мотивной структуры лирики Пушкина // Russian Romanticism. Studies in the Poetic Codes. Stockholm, 1979. P. 9–44; Жолковский A. K.1) Материалы к описанию поэтического мира Пушкина // Ibid. Р. 45–93; 2) «Превосходительный покой»: об одном инвариантном мотиве Пушкина // Жолковский А. К., Щеглов Ю. К.Поэтика выразительности // Wiener Slawistischer Almanach. 1980. Sondeiband 2. S. 87–114; ср.: Жолковский А. К., Щеглов Ю. К.Работы по поэтике выразительности: Инварианты – Тема – Приемы – Текст. М., 1996. С. 240–260.


[Закрыть]
: «<…> в пушкинской символике покой, неподвижность есть яркий контрастный мотив, который предстает либо в виде вынужденной неподвижности <…>, либо в виде свободного покоя как воображаемого, сверхчеловеческого и даже сверхъестественного состояния. <…> Для мифотворящего гения Пушкина статуя, которая всегда предполагает активность и движение и в то же время сама неподвижна, являет собой чистое воплощение сверхъестественного, свободного, творческого покоя <…>» [703]703
  Якобсон P. O.Работы по поэтике. С. 172.


[Закрыть]
.

Пушкинский подтекст в творчестве Бродского несомненен. Образ «зеленого лавра», ожидающего «последнего поэта» («Конец прекрасной эпохи»), сближает лирического героя Бродского с Пушкиным (при этом в обрамлении трагическим ореолом, вероятно, унаследованным от пушкинского образа в «Смерти Поэта» Лермонтова).

Акцентированные пейоративные коннотации мифологемы статуи связаны у Бродского не только с ее включенностью в имперское пространство и мир Смерти (или умирания); в образе статуи (мрамора, торса) у поэта выразились его драматические отношения с Поэзией. И. Е. Винокурова, отмечая деэстетизирующую тенденцию в его стихотворениях, увидела в ней «протест <…> против царящей условной иерархии вещей, согласно которой природа (или любовь) заведомо прекрасна; <…> „настоящий“ Бродский – жестко ироничный поэт, не позволяющий „возвышающему обману“ взять над собою верх. Вслед за Ходасевичем, оспорившим эту классическую фразу, противопоставившим ей „возвышающую правду“, Бродский поверяет этой самой „правдой“ те многочисленные „возвышающие обманы“, которыми напичкано наше сознание. Причем Бродский покушается не только на мелкие, спонтанно возникающие мифы, но и на главные, стоящие от века» [704]704
  Винокурова И.Иосиф Бродский и русская поэтическая традиция // Русская мысль. № 3834,6 июля 1990. Лит. прилож. № 10. С. VIII.


[Закрыть]
.

По мысли исследовательницы, включение в текст непристойных деталей или табуированной лексики, «снижение» высоких слов, прозаизированная образность при решении традиционно поэтичных и «красивых» тем служат именно этой установке. Как мне представляется, эти выводы требуют некоторой корректировки. Прежде всего деэстетизирующее начало у поэта направлено не «вовне» (на традицию), а на текст, по некоторым «параметрам» как раз уникальный в русской лирике по своей эстетизированности. Тексты Бродского отличаются предельной «закрытостью», самореферентностью и построены как подчеркнуто «классические». Только их поэтика – не поэтика «романтического», «эмоционального», «красивого», а «самодовлеющего», «организованного». Самоотрицание у Бродского – не свидетельство «свободы» от таких эстетических оснований, а скорее зависимости от них, связанности ими. Инкриминируя, слишком сурово и безапелляционно, поэтике «возвышающего обмана» духовное «соучастие» в тоталитарной практике, И. Е. Винокурова, как мне представляется, не совсем точно интерпретирует смысл «протеста» Бродского; он направлен не «против» вымысла,а «против» или, точнее, «на» текстопорождающую способность искусства, действующего как бы автономно от творца и в своей внутренней структуре «агрессивного». Перед нами скорее драма не «политическая» или «социальная», и даже не только личная, а «философско-семиотическая» [705]705
  Ср. у Бродского: «The drawback of any system, even a perfect one, is that it is a system; i.e., that it must by definition exclude certain things, regard them as alien to it, and as far as possible relegate them to the nonexistent» (Less than One. P. 421); ср. в русском варианте [IV (1); 147].


[Закрыть]
. Существование искусства, оправданное эстетически, вовсе не предполагает апологии с точки зрения этики или метафизики свободы.

Но именно экзистенциальная трагедийность выражена у Бродского в формулах пушкинской лирики:

 
Я был в Мексике, взбирался на пирамиды.
Безупречные геометрические громады
рассыпаны там и сям на Тегуантепекском перешейке.
Хочется верить, что их воздвигли космические пришельцы,
ибо обычно такие вещи делаются рабами.
И перешеек усеян каменными грибами.
 
 
Глиняные божки, поддающиеся подделке
с необычайной легкостью, вызывающей кривотолки.
Барельефы с разными сценами, снабженные перевитым
туловищем змеи неразгаданным алфавитом
языка, не знавшего слова «или».
Что бы они рассказали, если б заговорили?
<…>
Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй,
всюду жестокость и тупость воскликнут «Здравствуй,
вот и мы!» Лень загонять в стихи их.
Как сказано у поэта: «на всех стихиях…»
Далеко же видел, сидя в родных болотах!
От себя добавлю: на всех широтах.
 
(«К Евгению». Из цикла «Мексиканский дивертисмент», 1975 [II; 374])

Рефлексия Бродского отталкивается от «Медного Всадника». Кроме имени «Евгений» (отсылающего, правда, еще и к стихам Державина «Евгению. Жизнь Званская»), на поэму указывает еще и упоминание змеи. «Медный Всадник» прочтен «очень субъективно», в свете пушкинского стихотворения «К Вяземскому» («Так море, древний душегубец…» [II; 298]). Важно, однако, иное – построение собственной «философемы» на основе творчества Пушкина [706]706
  Я не касаюсь здесь других случаев реминисценций или конвергенции Бродского с Пушкиным. Назову лишь стихотворение «Дидона и Эней» – реплику в поэтическом диалоге с Анной Ахматовой. Оппозиция «любовь – слава (государственное призвание)» соотнесена в нем также с мотивом статуарности (складки туники – ср. их семантику в пьесе «Мрамор»,). Антиномия живой любви и недвижности статуи может быть также отголоском пушкинского «скульптурного мифа». Еще более очевиден пушкинский контекст «Двадцати сонетов к Марии Стюарт».


[Закрыть]
. Амбивалентность образа статуив его произведениях указывает на какое-то разрешение экзистенциального конфликта и у Бродского, на возможность (пусть в пределах текста) «положительно» преодолеть антиномию образа в вещи, Языка и Поэта, вечности и времени.

Среди значимых для нашей темы стихотворений Бродского выделяется «1972 год». Это одно из самых «разомкнутых» в «мировой поэтический текст» произведений Бродского: по насыщенности цитатами (причем из самых разнородных источников) «1972 год» приближается почти к центону. Особенное его значение подчеркнуто предельно конкретной датой написания – «18 декабря 1972»; среди всех датировок сборника «Часть речи» эта единственная с указанием дня [707]707
  Такие датировки вообще довольно редки у Бродского.


[Закрыть]
. Тема стихотворения – переход («Это – уже старение») середины жизни:

 
Смрадно дыша и треща суставами,
пачкаю зеркало. Речь о саване
еще не идет. Но уже те самые,
кто тебя вынесет, входят в двери.
 
 
Здравствуй, младое и незнакомое
племя! Жужжащее, как насекомое,
время нашло, наконец, искомое
лакомство в твердом моем затылке.
<…>
Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я – знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль – от пресного.
 
(II; 290, 293)

Появление этого мотива вызвано проекцией средневекового членения человеческого возраста на прожитую поэтом жизнь (32 года). Точнее, проецируется не просто эта система, а содержащий ее текст – «Божественная комедия» Данте [708]708
  Ее первые строки – «Земную жизнь пройдя до половины…» (пер. М. Лозинского) (Данте в 1300 г., от которого он ведет отсчет хронологии в Божественной комедии,было 35 лет) – иронически цитированы и в «Двадцати сонетах к Марии Стюарт» (1974): «Земной свой путь пройдя до середины / я, заявившись в Люксембургский сад…» (II; 338). «1972 год» и «Двадцать сонетов <…>» роднит и образ ножниц Судьбы.


[Закрыть]
. В дантовском коде, принятом в «1972 годе», переход середины возраста описывается и как переход границы двух миров, как метафора изгнания с Родины («ныне стою в незнакомой местности»), которое произошло именно в 1972 году.

Изгнание, переход в иной мир у Бродского представлены как смена координат пространства, выход за пределы «лобачевского мира», сходящихся линий, как раздвижение границ реальности и опыта. Этому не противоречит и внутреннее тождество двух континентов и полушарий и сходство их геометрии (цикл ‘Колыбельная Трескового мыса’) – так как появляется возможность описания реальности из двух разных точек и «расцепляются» время и пространство.

Мотив «перехода» у Бродского обрастает пушкинскими знаками. Стихотворение «1972 год», к примеру, соотносится с целым рядом текстов Пушкина 1830-х годов: «…Вновь я посетил…», «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы», «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…», – объединенных мотивами отрезвления и открытости новым чувствам. Но в отличие от Пушкина, принимающего и жизнь, и смерть, Бродского вдохновляет сопротивление смерти, и с возрастом растут не опыт, а утраты.

Но тексты Пушкина 1830-х гг. значимы для Бродского не только как «фон», усиливающий контрастные пушкинские мотивы. В обращении к этим произведениям выразилась рефлексия Бродского – над языком, над собственным существованием. Как пример эстетического разрешения антиномий бытия, пушкинское творчество оставило след и в РТ.

В лирике поэта «периода эмиграции» (то есть, условно, после «1972 года») почти отсутствует мотив «третьего Рима». «Лже-Рим» и «post-Рим» отделены от исконного, первого Рима [709]709
  Ср. концепцию «затухающей», «гаснущей» эстафеты Рима – через Константинополь на Русь – в эссе «Flight from Byzantium». «Античные», «нехристианские» симпатии поэта высказаны в этом эссе (характеристика «линеарного» принципа как «detecting in itself a certain irresponsibility vis-a-vis the past» – Brodsky J.Less than One. P. 402); и противопоставление этому «христианскому принципу» интимности, домашности языческого мироощущения; ср. русский вариант [IV (1); 133]) и в интервью (см., к примеру, записи его высказываний в статье П. Вайля и А. Гениса «В окрестностях Бродского» – Литературное обозрение. 1990. № 8); античность дорога поэту идеей оправдания поэзии и «риторическим подходом» к культуре и тексту. Переживания самого Бродского, однако, принадлежат человеку христианского (или постхристианского) времени. Следует, впрочем, учитывать, что, как и в поэзии, в эссе Бродского торжествует закон «самоотрицания» по отношению к написанному автором: «Bearing in mind that every observation suffers from the observer’s personal traits – that is, it too often reflects his psychological state rather than that of the reality under observation – I suggest that what follows be treated with a due measure of skepticism, if not with total disbelief» (Less than One. P. 393); ср. в русском варианте: «Принимая во внимание, что всякое наблюдение страдает от личных качеств наблюдателя, то есть что оно зачастую отражает скорее его психическое состояние, ко всему нижеследующему следует отнестись с долей сарказма – если не с полным недоверием» [IV (1); 126].


[Закрыть]
. Эта перемена отрефлектирована в РТ поэта: показательны «Римские элегии»; в хронотопе поэта «формальный» отсчет времени неизбежно семантизируется: если стихи 1972 г. представлены как центр жизни, то «Римские элегии» можно интерпретировать как ее итог [710]710
  И. Шайтанов (см. его статью: Предисловие к знакомству // Литературное обозрение. 1988. № 8. С. 58) видит в стихотворении 1962 г. «Я обнял эти плечи и взглянул…», открывающем книгу «Новые стансы к Августе», одно из первых произведений (если не первое) уже полностью самостоятельного поэта; с анализа этого же текста начинает свой разбор поэтики Бродского И. Винокурова в указанной выше статье.


[Закрыть]
. (1962 год воспринимается, вероятно, как начальный момент поэтической биографии – им датированы самые ранние из произведений, включенных в сборник «любовной лирики» «Новые стансы к Августе», 1983.)

В последовательности текстов сборника «Урания» стихотворения РТ – «Римские элегии», а также «Пьяцца Маттеи» (1981) и «Бюст Тиберия» (1985) занимают срединное место – по-видимому, это не случайно. Город «Римских элегий» – одновременно и реальный (истинный) Рим, и «место человека во вселенной» (О. Мандельштам), в том числе и родной город поэта («Крикни сейчас „замри“ – я бы тотчас замер, / как этот город сделал от счастья в детстве» [III; 43]). Знаки жестокости, несовершенства, безжизненности переведены в этом городе в «противоположное качество»: кровьстановится красным мрамором,в складках (атрибут державной тоги – ср. «Дидона и Эней») «больше любви, чем в лицах». Человек, поэт находит в этом Городе свое место – в Истории, в причастности к ней, и одновременно вне ее – и ее воссоздает:

 
<…> только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.
 
(III; 43)

Цитата из «Писем римскому другу» («Вот и прожили мы больше половины. / Как сказал мне старый раб перед таверной: / „Мы, оглядываясь, видим лишь руины“. / Взгляд, конечно, очень варварский, но верный» [II; 285]) в «Римских элегиях» носит не характер трезво-стоической констатации бренности жизни, а соперничества (и одновременно сотрудничества) со Временем. Пространство в «Римских элегиях» перевернуто, инвертировано по отношению к обычной у поэта «геометрии империи»:

 
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний – от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы – точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.
 
(III; 47)

Рим включен в перечень основных (человек, бумага, буква) категорий Бродского, но в то же время подчиняет их себе – он совпадает с точкой обзора и отсчета. Римский изгнанник (Овидий) элегии не противостоит Риму, как герой «Последнего письма Овидия в Рим» или «Писем римскому другу»: поэт и Город, хотя и противопоставлены, но одновременно нуждаются друг в друге.

Так же преодолена в «Римских элегиях» антиномия жизни (плоти, любви) и мертвенности, «знаковости» (статуи, мрамора). Рим представлен местом паломничества и последнего пристанища:

 
Я был в Риме. Был залит светом.
Так, как только может мечтать обломок! [711]711
  Аллюзия на «Я» – «печальный обломок» на дне И. Анненского и «предрассудок – <…> обломок» Баратынского.


[Закрыть]

На сетчатке моей – золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.
 
(III; 48)

Как центр вселенной, Город «Римских элегий» соотносится с Петербургом-Ленинградом – точкой, в которой встречаются две культуры, два мира и две части света – Европа и Азия: «Скорлупа куполов, позвоночники колоколен. / Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега» (III; 47) соотнесены с описанием «северной Пальмиры» в «петербургских» стихах самого Бродского. Можно вспомнить строки стихотворения «На смерть друга», 1973 («колоннада жандармской кирзы» [II; 332]) или «Полдень в комнате» (1978), которое включено в книгу «Урания»:

 
Там были также ряды колонн,
забредшие в те снега,
как захваченные в полон,
раздетые донага.
<…>
Там начинало к шести темнеть.
В восемь хотелось лечь.
Но было естественней каменеть
в профиль, утратив речь.
 
(II; 449)

Город «Римских элегий» не противопоставлен Петербургу-Ленинграду как «культурному пространству», – Рим скорее «идеальный» прообраз северной столицы.

Цитата из Пушкина («покой и нега») указывает на разрешение экзистенциальных и/или семиотических антиномий в рамках «пушкинского» кода, скульптурного мифа поэта. Окружающие «Римские элегии» в «Урании» стихотворения – «Пьяцца Маттеи», «Бюст Тиберия» – реализуют мотив вариантности и амбивалентности бытия – типологически, если не генетически, сближающий эти произведения с пушкинскими.

РТ «Урании», инвертированный по отношению к РТ стихотворений в предшествующих сборниках, воплощает основную особенность поэтики этого сборника – надысторическое, «астрономическое» в и дение, переключение с точки зрения изнутри на точку зрения извне. В стихотворениях «Урании» РТ представлен завершенным и закрытым.

Разрешение антиномий РТ, однако, не приводит к гармоническому состоянию, они снимаются не «в сознании», а в «тексте» [712]712
  Если трагичность жизни – в неостановимом ходе времени, а драма «мраморной» вечности и искусства – в цепенящей «статике», то с точки зрения «риторической культуры» можно сделать эту нерадостную антиномию утешительной: ценность жизни – в преодолевающем статику и косность движении, а истина вечности (и Текста) – в освобождении от всеистребляющего временного потока. Эволюция РТ не разыгрывается исключительно по риторическим правилам, но и небезразлична к ним.


[Закрыть]
– дистанция и даже отчужденность поэта от языка (при интимном родстве с ним) сохраняются. С учетом того, что Бродский в строении своих книг и обнажает (если не намеренно «конструирует») эти изменения в своей поэтике, и одновременно реализует при отборе текстов принцип «панхронии», решение этой проблемы представляется достаточно сложным, однако сама постановка ее не кажется мне надуманной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю