355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ранчин » «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского » Текст книги (страница 14)
«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:47

Текст книги "«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского"


Автор книги: Андрей Ранчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

4. «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…»: поэзия Бродского и «Медный всадник» Пушкина

В 1975–1976 годах Бродский написал поэтический цикл «Часть речи». В нем есть стихотворение, открывающееся такими строками:

 
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще.
 
(II; 403)

Эти строки – отголосок, эхо пушкинских стихов, которыми начинается вступление к «петербургской повести» «Медный Всадник»:

 
                   На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн…
 
(IV; 214)

Называя место собственного рождения, Бродский заявляет о принадлежности к петербургской культуре, объявляет себя русским европейцем. Цитируя всем памятные пушкинские строки, он вписывает свое стихотворение в «петербургский текст» – долгий и величественный ряд произведений русской литературы, посвященных «граду Петрову», пронизанных и просветленных общими смыслами, постоянно цитирующих и окликающих друг друга [429]429
  Понятие «Петербургский текст» (именно в таком написании) принадлежит В. Н. Топорову. Блестящий анализ этого явления русской словесности содержится в его статье «„Петербургский текст русской литературы“ (Введение в тему)»: Топоров В. Н.Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. Избранное. М., 1995. С. 259–367.


[Закрыть]
. У истоков «петербургского текста» находится именно «Медный Всадник». Пушкин создал образ города, главные черты которого были унаследованы и отражены другими авторами, писавшими о Петербурге. Отнесение строк о Петре, которыми открывается вступление к «Медному Всаднику», к лирическому герою Бродского – поэту, вероятно, навеяно подобной трансформацией, прежде совершенной Пастернаком: Пастернак в стихотворении «Вариации. 2. Подражательная» описал словами из вступления к «Медному Всаднику» самого Пушкина [430]430
  Пастернак Б.Стихотворения и поэмы. M.; Л., 1965 С. 163. Строки из этого текста «Последней раковине дорог / Сердечный шелест, капля сна, / Которой мука салона, / Его сковавшая. Из створок / Не вызвать и клинком ножа / Того, чем боль любви свежа./ Того счастливейшего всхлипа /, Что хлынул вон и создал риф, / Кораллам губы обагрив, / И замер на устах полипа» (Там же. С. 105) – процитированы Бродским в стихотворении «Это – ряд наблюдений. В углу – тепло» из цикла «Часть речи» (1975–1976): «Через тыщу лет из-за штор моллюск / извлекут с проступившим сквозь бахрому / оттиском „доброй ночи“ уст, / не имевших сказать кому» (II; 400). Но у Пастернака акцентирована инвариантная тема – «тема высшей фазы» или «великолепия» жизни (см. об этой теме: Жолковский А. К., Щеглов Ю. К.Работы по поэтике выразительности: Инварианты – Тема – Приемы – Текст. М., 1996. С. 215). Бродский же пишет об одиночестве и непонятости.
  С выражением «Евангелье морского дна» ( Пастернак Б.Стихотворения и поэмы. С. 164) из этого стихотворения соотнесены строки Бродского «предок хордовый Твой, Спаситель» (II; 319) в «Лагуне» (1973) Бродского и «чтобы ты навострился слагать из костей И. X.» в «Приливе» (1981 [III; 34]). Выражение «Поза / изгнанника на скале» в «Венецианских строфах (1)» (1982 [III; 51]) восходит к пастернаковскому стихотворению «Тема», открывающему цикл «Тема с вариациями»: «Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа. / Скала и – Пушкин» ( Пастернак Б.Стихотворения и поэмы. С. 161); Пастернак изображает Пушкина, сосланного на юг, отталкиваясь от стихотворения «К морю» и от «иллюстрирующей» его картины Репина и Айвазовского. Анализ механизма цитации Вступления к «Медному Всаднику» в стихотворении Пастернака «Вариации, 2. Подражательная» см. в работе: Faryno Jerzy.Pushkin in Pasternak’s «Tema s variatsiiami» I IThe Slavonic and East European Review. 1991. Vol. 69. N 3. P. 418–457.


[Закрыть]
.

Но обращение Бродского с текстом «Медного Всадника» неожиданно и парадоксально. Цитируя вступление к поэме, в котором воспеваются «юный град, полночных стран краса и диво» и его венценосный творец, автор стихотворения «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» не замечает самого Петербурга. Города как будто бы нет. В пушкинской поэме «мшистым, топким берегам», пустынной местности в Невском устье противопоставлен чудесный город, вознесшийся «из тьмы лесов, из топи блат»:

 
                   На берегу пустынных волн
Стоял он,дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася: бедный челн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.
<…>
Прошло сто лет, и юный град.
Полночных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво;
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхий невод, ныне там
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова <…>.
 
(IV; 274–275)

Между тем в стихотворении Бродского «балтийские болота» и «серые цинковые волны», пустынное пространство, где нет никаких «дворцов и башен» («В этих плоских краях то и хранит от фальши / сердце, что скрыться негде и видно дальше» [II; 403]), л о нынешний невский пейзаж. Лирический герой – одинокий человек – и волны… Больше ничего:

 
Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум – крики чаек.
 
(II; 403)

Города или еще, или уже нет. Строки «Медного Всадника», «переписанные» Бродским, приобрели новый смысл, противоположный исконному. Вспоминая пушкинские строки, Бродский одновременно совершает демонстративный отказ от пушкинской темы величия Петербурга и величия его создателя, «державца полумира» [431]431
  Образ «раковины ушной», построенный на полисемии слова «раковина» (ушная раковина и раковина-ракушка), и мотив «всеотзывности» поэта, вбирающего в себя голоса мира (восходящий к пушкинскому «Эху»), – вариация строк из стихотворения Осипа Мандельштама «Раковина», содержащих самоидентификацию «Я – раковина»:
И хрупкой раковины стены,Как нежилого сердца дом,Наполнишь шепотами пены,Туманом, ветром и дождем.(Мандельштам О. Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. С. 100)  О природе и генезисе образа поэта-раковины у Мандельштама см.: Тарановский К.Очерки о поэзии О. Мандельштама //Тарановский К. О поэзии и поэтике. М., 2000. С. 72, примеч. 10.
  Образ ушной раковиныу Бродского восходит к образу «ушной / раковины, сосущей звуки», раковины-души из стихотворения М. Цветаевой «Ночь» (Цветаева М.Собрание сочинений: В 7 т. Т. 2 М., 1994. С. 198). Уподобление автобиографического героя раковине характерно и для эссеистики Бродского (эссе «Less than One» – «Меньше единицы»; см.: [V (2); 16]). Инвариантное для поэзии Бродского соотнесение волосаи голоса,объяснимое А. Маймескулов как актуализация мифологемы Волоса / Велеса ( Маймескулов А.Мир как метаязык автотематическое стихотворение Бродского «Похож на голос головной убор…» // Текст. Интертекст. Культура: Материалы Международной научной конференции (Москва, 4–7 апреля 2001 года). М., 2001. С. 169–170; Majmieskulow А.Стихотворение Бродского «Похож на голос головной убор…» (в печати) восходит прежде всего также к поэзии Цветаевой. Ср.: «Друг! Все пройдет на земле, аллилуйя! / Вы и любовь, – и ничто не воскреснет. / Но сохранит моя темная песня – / Голос и волосы: струны и струи» («Комедьянт» // Цветаева М. И.Собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. М., 1994. С. 453); «В даль-зыблящимся изголовьем / Сдвигаемые как венцом – / Не лира ль истекает кровью? / Не волос ли серебром» («Так плыли: голова и лира…» // Там же. Т. 2. С. 68); «Как я люблю имена и знамена / Волосы и голоса» («Встреча с Пушкиным» // Там же. Т. 1. С. 187). Ассоциация «волосы – мех» из «Похож на голос головной убор…» также восходит к Цветаевой: «В волосы заматываю / Ноги твои, как в мех» («Магдалина»; ср. «Бессоница, 6»). Соотношение волосс поэтическим даром ведет также к пушкинскому стихотворению «Жуковскому»: «И быстрый холод вдохновенья / Власы подъемлет на челе» (I; 293).
  Возвращаясь к цветаевскому «эху» в поэзии Бродского, остановлюсь еще на одном примере. Стихотворение Бродского «Памяти Е. А. Баратынского» (1961), обращенное к «поэтам пушкинской поры» (I; 60), на тематическом и синтаксическом и интонационном уровнях «откликается» на цветаевское «Генералам двенадцатого года». Ср. концовки двух стихотворений: «Вы побеждали и любили / Любовь и сабли острие – / И весело переходили / В небытие» ( Цветаева М.Собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. С. 195); «Вы уезжали за моря, / вы забывали про дуэли, / вы столько чувствовали зря, / что умирали, как умели» (I; 61).


[Закрыть]
.

Какова природа этого отказа? Этот жест поэта был бы прозрачно ясен, если бы автор стихотворения разделял славянофильское и почвенническое отношение к Петру, отвергал бы его деяния, не любил бы Петербурга. Но это совсем не так. «Лично мне чем Петр приятен? Чем он и хорош и ужасен? Тем, что он действительно перенес столицу империи на край света. Какие у него для этого были рациональные основания, я уж не знаю. Но он начисто отказался от этой утробной московской идеи. То есть это был человек, по праву ощутивший себя… <…> Государем!» – заметил Бродский в беседе с Соломоном Волковым [432]432
  Волков С.Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 293.


[Закрыть]
. Слышимая в этих словах признательность первому русскому императору за основание прекрасного города на западной границе России роднит Бродского с Пушкиным – автором «Медного Всадника». Петербург для Бродского «самый прекрасный город на свете. С огромной рекой, повисшей над своим глубоким дном, как огромное серое небо – над ней самой. Вдоль реки стояли великолепные дворцы с такими изысканно-прекрасными фасадами, что, если мальчик стоял на правом берегу, левый выглядел как отпечаток гигантского моллюска, именуемого цивилизацией. Которая перестала существовать» (эссе «Less than one» – «Меньше единицы», пер. с англ. В. Голышева [V (2); 26–27]).

В стихотворении «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» не упомянуты и «град Петров», и его великий создатель. Но «Я» лирического героя занимает в художественном пространстве этого текста то же самое место, что и полубожественный онво вступлении к «Медному Всаднику»: лирический герой Бродского родился «подле серых цинковых волн»; Петр, задумавший строительство нового города, стоял «на берегу пустынных волн». Петр во вступлении к пушкинской «петербургской повести» представлен демиургом, творцом, подобным самому Богу-Творцу. Не случайно «Медный Всадник» открывается именно стихами «На берегу пустынных волн / Стоял он,дум великих полн». Эти стихи напоминают о первых стихах первой книги Библии – Книги Бытия. В них сказано о сотворении Богом неба и земли, о том, что земля была пуста и безвинна и что Дух Божий носился над водами: «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безводна и пуста, <…> и Дух Божий носился над водою» (Быт., 1; 1–2) [433]433
  Ср. замечание Б. М. Гаспарова: «Вся картина проецируется на начальные фразы Книги Бытия, рисующие мир в начале творения. В этой символической рамке решение Петра основать Город <…> принимает характер сотворения божественного космоса» ( Гаспаров Б. М.Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. СПб., 1999. С. 292–293; перв. изд.: Wiener Slawistischer Almanach. Sondeiband 27. Wien, 1992). Ср.: «Речь идет о литературной обработке первоначального мифа, мифа о мироздании и крушении мира. Создание объясняется как действие Демиурга, существа, создающего из первоначального хаоса порядок, т. е. космос»; «В основу поэмы „Медный Всадник“ положен также библейский подтекст в форме изотопии, вызывающей генезис, с одной стороны, и апокалипсис, с другой стороны. <…> Подобно Богу, сотворившему из первоначального хаоса <…> небо и землю и отделившему воду от суши <…> в начале поэмы „Медный Всадник“ мир Петра, который надо еще создать, спрятан в лесу и темноте <…>. Но творческий дух Петра витает уже над первобытным хаосом <…>» ( Буркхарт Д.Семантика пространства. Семантический анализ поэмы «Медный Всадник» Пушкина: Пер. Г. Гергетт // Университетский пушкинский сборник. Отв. ред. В. Б. Катаев. М., 1999. С. 195, 197).


[Закрыть]
. Такое уподобление естественно для вступления к «Медному Всаднику». Первая часть вступления – подражание стилю русских торжественных од XVIII столетия, авторы этих текстов неизменно наделяли Петра чертами «земного бога» [434]434
  Признаки «одического стиля» во вступлении к «Медному Всаднику» были проанализированы Л. В. Пумпянским в статье «„Медный всадник“ и поэтическая традиция XVIII века» (Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Т. 4/5. С. 91–124; ср.: Пумпянский Л. В.Классическая традиция: Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. С. 158–196).


[Закрыть]
. А в стихотворении Бродского лирический герой лишен каких бы то ни было сакральных черт. Он поэт, но скорее не творец, а «эхо»: его рифмы – подобие балтийских волн, «набегающих по две», его голос – отзвук шума прибоя. Лирический герой рожден в «балтийских болотах» на границе земли и моря и на окраине России. В единственном месте на свете, которое принадлежит одновременно и России, и Европе. И потому, являясь уникальным местом, точкой скрещения двух непересекающихся миров, Петербург существует скорее не в реальности, а в воображении. Бродский об этом написал в эссе «А Guide to a Renamed City» («Путеводитель по переименованному городу»): «Когда смотришь на панораму Невы, открывающуюся с Трубецкого бастиона Петропавловской крепости, или на петергофский Каскад у Финского залива, то возникает странное чувство, что все это не Россия, пытающаяся дотянуться до европейской цивилизации, а увеличенная волшебным фонарем проекция последней на грандиозный экран пространства и воды» (авторизованный перевод с англ. Льва Лосева [V (2); 59]).

Упоминаемые Бродским балтийские волны и болота овеяны теми же тонкими смыслами, что и невская дельта в статье замечательного русского историка Г. П. Федотова «Три столицы» (1926):

«С Невы тянет влажный ветер – почти всегда западный ветер. Не одни наводнения несет он петровской столице, но и дух дальних странствий. Пройдитесь по последним линиям Васильевского острова или к устью Фонтанки, на Лоцманский островок, – и вы увидите просвет моря, отшвартовавший пароход, якоря и канаты, запах смолы и соли, – сердце дрогнет, как птица в неволе. Потянет вдаль, на чудесный Запад, омытый Океаном, туда, где цветут сады Гесперид, где из лона волн возникают Острова Блаженных. Иногда шепчет искушение, что там уже нет ни одной живой души, что только мертвые блаженны. Все равно, тянет в страну призраков, „святых могил“, неосуществленной мечты о свободной человечности. Тоска целых материков – Евразии – по Океану скопилась здесь, истекая узким каналом Невы в туманный, фантастический Балт. Оттого навстречу западным ветрам дует вечный „западнический“ ветер с суши. Петербург остается одним из легких великой страны, открытым западному ветру» [435]435
  Федотов Г. П.Судьба и грехи России: Избранные статьи по философии русской истории и культуры. Т. 1. СПб., 1992. С. 53–54.


[Закрыть]
.

Своеобразный отголосок этих федотовских строк – слова из эссе «Путеводитель по переименованному городу»: «Петр Первый в некотором роде добился своего: город стал гаванью, и не только физической. Метафизической тоже». Или такое описание, завершающее этот прозаический текст Бродского: «И мосты разведены, словно бы острова дельты разъединили руки и медленно двинулись по течению к Балтике» (V (2); 58, 71).

Невские берега в стихотворении «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» пустынны отнюдь не потому, что поэт «отрицает» или не желает замечать город святого Петра. «Нет другого места в России, где бы воображение отрывалось с такой легкостью от действительности: русская литература возникла с появлением Петербурга», – написал Бродский в эссе «Путеводитель по переименованному городу» (V (2); 58). Отказ от упоминания о родном городе в стихотворениях прежде всего высвечивает его иллюзорную, литературную природу. Это как бы город-мираж, не существующий наяву. Кроме того, Петербург, если угодно, город погибший и в некотором смысле для Бродского несуществующий: ведь он родился и вырос в советском Ленинграде. Цитируя «Медного Всадника», автор стихотворения возвращается к истоку «петербургского текста». Поэт – лирический герой Бродского – оказывается на том же месте, где некогда стоял пушкинский Петр, замысливший построить новый город. За этим внешним сходством скрывается похожесть отношений к северной столице пушкинского царя – «державца полумира» и лирического героя-поэта из стихотворения Бродского. Петр создает ее в кирпиче и граните, стихотворец, рожденный в «балтийских болотах», должен (вос)создать ее в слове. Но читательские ожидания не сбываются: Петербург остается неназванным и неописанным. Пушкинская тема прекрасного города и великого царя вытесняется неизменным мотивом Бродского – одиночества лирического героя, затерянного в бытии, окруженного пустынным пространством, внимающего шуму вечности – морского прибоя, набегающего на балтийскую гальку. Пушкинский текст превращен Бродским в его собственный черновик и «переписан» заново [436]436
  Однако это «переписывание» совершается также на пушкинском поэтическом языке, восходя к мотиву бегства стихотворца «на берега пустынных волн, / В широкошумные дубровы» («Поэт» Пушкина).


[Закрыть]
.

В «Медном Всаднике» пустынные волны – стихия, не знающая власти человека и противопоставленная культуре. Совсем иначе «серые цинковые волны» родной Балтики, как и вода вообще, воспринимаются Бродским. «Я всегда был приверженцем мнения, что Бог или, по крайней мере, Его дух, есть время. Может быть, это идея моего собственного производства, но теперь уже не вспомнить. В любом случае, я всегда считал, что раз Дух Божий носился над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее складкам, морщинам, ряби – раз я с Севера – к ее серости. Я просто считаю, что вода есть образ времени, и под всякий Новый год, в несколько языческом духе, стараюсь, оказаться у воды, предпочтительно у моря или у океана, чтобы застать всплытие новой порции, нового стакана времени. Я не жду голой девы верхом на раковине; я жду облака или гребня волны, бьющей в берег в полночь. Для меня это и есть время, выходящее из воды, и я гляжу на кружевной рисунок, оставленный на берегу, не с цыганской проницательностью, а с нежностью и благодарностью» – так написал Бродский в эссе «Fondamenta degli incurabili» («Набережная неисцелимых») [437]437
  Бродский И.Набережная неисцелимых: Тринадцать эссе. М., 1992. С. 218–219 (пер. с англ. Г. Дашевского).


[Закрыть]
. И эти слова – точное истолкование смыслов, присущих водев его стихотворениях.

Пушкинская антитеза «природа – культура» Бродским отвергнута. Творец «Медного Всадника» прославлял величие творца Петербурга, бросившего вызов стихии. Пусть это и величие, исполненное гордыни и чреватое бедствиями для людей. Для автора же «Части речи» и «Урании» различия между природой и культурой как бы не существует. Его лирический герой принадлежит не одной из этих сфер, а всему бытию. Он неизменно размышляет о пространстве и времени, которые присущи природному миру и в то же время являются категориями человеческого сознания. Бродского не привлекает природа в своей враждебности человеку и культуре, не вдохновляет игра стихий – штормы, бури, наводнения. В его поэзии нет пейзажей, подобных описанию наводнения в «Медном Всаднике». Пушкинская «петербургская повесть» построена на контрасте двух сил: гибельной, всеразрушающей, хаотической стихии наводнения и мерности, прекрасной упорядоченности, присущих петербургской архитектуре. Восставшая в «тщетной злобе» против «града Петрова» Нева превращает упорядоченную жизнь петербуржцев в апокалиптический хаос.

Смешались мир воды и земли, вещи, принадлежащие миру живых и мертвых:

 
                Осада! приступ! злые волны,
Как воры, лезут в окна. Челны
С разбега стекла бьют кормой.
Лотки под мокрой пеленой,
Обломки хижин, бревны, кровли,
Товар запасливой торговли,
Пожитки бледной нищеты,
Грозой снесенные мосты,
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!
 
(IV; 279–280)

Наводнение подобно шайке грабителей:

 
               Но вот, насытясь разрушеньем
И наглым буйством утомясь,
Нева обратно повлеклась,
Своим любуясь возмущеньем
И покидая с небреженьем
Свою добычу. Так злодей,
С свирепой шайкою своей
В село ворвавшись, ломит, режет,
Крушит и грабит; вопли, скрежет,
Насилье, брань, тревога, вой!..
И грабежом отягощенны,
Боясь погони, утомленны,
Спешат разбойники домой,
Добычу на пути роняя.
 
(IV; 280–281)

Петербург отмечен противоположными чертами – упорядоченностью, стройностью: «Громады стройные теснятся / Дворцов и башен»; «строгий, стройный вид»; «оград узор чугунный» (IV; 274, 276). В городе природа подчинена культуре: «В гранит оделася Нева»; «Мосты повисли над водами» (IV; 275). Петербург – это город военных парадов– квинтэссенции порядка.

«В поэме „Медный Всадник“ не два действующих лица, как часто утверждали, давая им символическое значение: Петр и Евгений, государство и личность. Из-за них явственно встает образ третьей, безликой силы: это стихия разбушевавшейся Невы, их общий враг, изображению которого посвящена большая часть поэмы. <…> Нева кажется почти живой, одушевленной, злой силой:

 
Осада, приступ! Злые волны,
Как воры, лезут в окна…
 

Продолжая традиционную символику – законную, ибо Всадник, несомненно, символ Империи, как назвать эту третью силу – стихии? Ясно, что это тот самый змей, которого топчет под своими копытами всадник Фальконета. Но кто он или что он? <…> Для Фальконета, как для людей XVIII века, змей означал начало тьмы и косности, с которыми борется Петр: скорее всего, старую, московскую Русь. Мы можем расширить это понимание: змей или наводнение – это все иррациональное, слепое в русской жизни, что, обуздываемое Аполлоном, всегда готово прорваться: в сектантстве, в нигилизме, в черносотенстве, в бунте. Русская жизнь и русская государственность – непрерывное и мучительное преодоление хаоса началом разума и воли. В этом и заключается для Пушкина смысл империи» – так истолковывал стихиюв пушкинской поэме Г. П. Федотов [438]438
  Федотов Г.Певец империи и свободы // Пушкин в русской философской критике: Конец XIX – первая половина XX в. М., 1990. С. 360–361.


[Закрыть]
.

А в стихотворении Бродского «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» водная стихия, наоборот, столь же гармонична и размеренна, как обрамленный парною рифмой стих; более того, она является для этого стиха прообразом и образцом. Бродский обходит пушкинскую тему «обоготворения силы героя» (Д. С. Мережковский [439]439
  Мережковский Д. С.Пушкин // Пушкин в русской философской критике. С. 142.


[Закрыть]
), отказывается от прославления величия и творческого могущества властелина, «железной волею» покоряющего природу, поскольку слишком часто поэт был свидетелем множества случаев восторженной лести и трепетного пресмыкательства литературы перед ничтожными «кумирами».

Несмотря на приятие преобразований Петра Бродским, прославление любой властидля поэта, по юле безжалостного Государства впустившего «в свои сны вороненый зрачок конвоя» и сполна вкусившего «хлеб изгнания» («Я входил вместо дикого зверя в клетку…» [III; 7]), просто невозможно.

Как тонко заметил Г. П. Федотов, Петр для автора «Медного Всадника» был одновременно воплощением духа Империи и духа свободы: созданная первым русским императором империя рождала культуру, которая создала представление о ценности человеческой свободы; но уже поколение младших современников Пушкина было убеждено, что власть империи неспособна к творчеству и враждебна свободе [440]440
  Федотов Г.Певец империи и свободы. С. 362–363.


[Закрыть]
. Мог ли относиться иначе к власти Бродский, живший в государстве несоизмеримо более жестоком и враждебном свободе, чем Россия XIX столетия?

Долгие годы ведется спор о «Медном Всаднике» – спор о том, что означает упрек, бросаемый несчастным бедняком Евгением «державцу полумира». И апологеты государственной целесообразности, склонившиеся перед величественным Всадником, и заступники за Евгения, слабого и смиренного человека, не один раз высказали свои соображения [441]441
  Обзор многочисленных интерпретаций поэмы содержится в статье Н. В. Измайлова «„Медный Всадник“ А. С. Пушкина. История замысла и создания, публикации и изучения» ( Пушкин А. С.Медный Всадник Л., 1978. С. 250–265) и в книге Г. В. Макаровской «„Медный всадник“: Итоги и проблемы изучения» (Саратов, 1978).


[Закрыть]
. Но очевидно, что Пушкин не становится ни на сторону Власти, ни на сторону Человека в их трагически-неразрешимом противостоянии – конфликт истинно трагичен именно потому, что неразрешим; оба по-своему правы, но две правды несовместимы друг с другом.

Бродский в тяжбе обычного, частного человека с Государством безоговорочно принимает сторону Евгения.

 
Гоним. Ты движешься в испуге
к Неве. Я снова говорю:
я снова вижу в Петербурге
фигуру вечную твою.
 
 
Гоним столетьями гонений,
от смерти всюду в двух шагах,
теперь здороваюсь, Евгений,
с тобой на этих берегах.
<…>
Гоним, но все-таки не изгнан,
один – сквозь тарахтящий век
вдоль водостоков и карнизов
живой и мертвый человек.
 
(I; 81)

Так напишет Бродский о пушкинском бедном Евгении еще в «Петербургском романе» (1961) [442]442
  Название «Петербургский роман» и многие строки соотносят эту поэму и с другим пушкинским произведением – романом в стихах «Евгений Онегин». Скитающийся, гонимый Евгений Бродского – это не только Евгений без «прозванья», обитающий в каморке и мечтающий об идиллическом простом счастье с милой Парашей. Это и скитающийся разочарованный Евгений Онегин.
  Интересно принадлежащее Бродскому определение Евгения из «Медного Всадника» как романтического героя, придающее пушкинскому персонажу особую значимость и, вероятно, призванное также наделить его новыми (чуждыми исходному тексту) чертами – абсолютным одиночеством и героическим противостоянием Власти. В восприятии Бродского Евгений из «Медного Всадника» и Евгений Онегин превращаются в единый образ, в «гиперперсонаж» (см.: Европейский воздух над Россией. Интервью Анни Эпельбуэн // Бродский И. Большая книга интервью / Сост. В. П. Полухина. М., 2000. С. 49). Естественно, такая интерпретация демонстративно идет вразрез с устоявшейся традицией толкования Евгения как «маленького человека» и «ничтожного героя».


[Закрыть]
, название которого – «эхо» пушкинского выражения «петербургская повесть». Именно такой подзаголовок имеет «Медный Всадник».

Сюжет «петербургской повести» под пером молодого Бродского превращается в вечную тему русской литературы, в символическое событие, длящееся и ныне. Евгений бежит через «тарахтящий» – машинный – двадцатый – век. Подобная метаморфоза не нова. Еще в стихотворении Осипа Мандельштама «Петербургские строфы» Евгений – персонаж «петербургской повести» – стал современником автора. А «кумир на бронзовом коне» превратился в летящие автомобили:

 
Летит в туман моторов вереница;
Самолюбивый, скромный пешеход —
Чудак Евгений – бедности стыдится,
Бензин вдыхает и судьбу клянет [443]443
  Мандельштам О. Э.Полное собрание стихотворений. С. 109. Между прочим, в «Петербургских строфах», как позднее в «Петербургском романе» Бродского, Евгений – литературный потомок не только персонажа «Медного Всадника», но и Евгения Онегина; в мандельштамовском стихотворении есть такие строки: «Тяжка обуза северного сноба – / Онегина старинная тоска».


[Закрыть]
.
 

Но мандельштамовский Евгений, вдыхающий бензин и клянущий судьбу (едва ли не за обилие машин, делающих жизнь пешехода несносной), – комичен. Бродский возвращает истории о бедном чиновнике, преследуемом статуей великого императора, изначальный трагичный смысл [444]444
  Одновременно с автором этой книги сопоставление текстов Пушкина, Мандельштама и Бродского провела Т. Михненкова: Михненкова Т.Три Евгения русской литературы // Иосиф Бродский и мир. Метафизика. Античность. Современность. СПб., 2000. С. 211–220.


[Закрыть]
.

Мотив бегства героя, восходящий к «Медному Всаднику», где убегающему Евгению чудится преследующий его бронзовый Петр, у Бродского, по-видимому, скрещен также с аллюзией на другое мандельштамовское стихотворение – «На розвальнях, уложенных соломой…». В стихотворении «От окраины к центру» (1962), варьирующем мотив пушкинского «…Вновь я посетил…» [445]445
  Первая строка Бродского – «Вот я вновь посетил…» (I; 217) – задает восприятие этого стихотворения как вариации на тему пушкинского текста. Однако в стихах «От окраины к центру» пушкинский мотив возвращения в родные и дорогие места подвергнут амбивалентной трактовке: радостная встреча с миром юности в финале подана как невозможная. В «От окраины к центру» цитируется также и «Осень» Пушкина. Строки «По замерзшим холмам / молчаливо несутся борзые» (I; 218) напоминают об описании псовой охоты в первой октаве «Осени», а через посредство «Осени» – об элегии П. А. Вяземского «Первый снег», в которой также упомянута псовая охота: «Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливый / Допрашивает след добычи торопливой, – / На бегство робкого нескромный снег донес; / С неволи спущенный за жертвой хищный пес / Вверяется стремглав предательскому следу» ( Вяземский П. А.Стихотворения. Л., 1986. С. 131; о поэтических отголосках «Первого снега» у Пушкина см.: Соколова К. И.Элегия П. А. Вяземского «Первый снег» в творчестве Пушкина // Проблемы пушкиноведения. Л., 1975. С. 67–87). Но у Бродского в отличие от Пушкина охотничьи собаки не лают.Их молчание придает этой сцене оттенок иллюзорности, нереальности; издают звуки реальные поезда. Кроме того, в противоположность «Осени» время в стихотворении «От окраины к центру» – зима, когда природа цепенеет, погружается в смерть. Мотив псовой охоты, лая, оглашающего окрестности, – элегический топос. Он встречается у Пушкина в черновиках стихотворения «Гроб юноши», а ранее – у Батюшкова в элегии «Пробуждение»: «Ни кроткий блеск лазури неба, / <…> / И гончих лай, и звон рогов / Вокруг пустынного залива – / Ничто души не веселит» ( Батюшков К. Н.Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 186). Функция этого топоса: «контраст живой и многозвучной внешней жизни и печальной окаменевшей души» ( Проскурин О.Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 75). У Бродского же в стихотворении «От окраины к центру» «окаменевшей душе» соответствует пустынный и почти беззвучный пейзаж.


[Закрыть]
, лирический герой вопрошает:

 
Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями…
 
(I; 219)

Три фонаря– неожиданный образ, семантика которого раскрывается, если он воспринимается как отсылка к стихотворению «На розвальнях, уложенных соломой…» – тексту, в кагором описывается одновременно поездка возлюбленных (соотнесенных с самим Мандельштамом и Мариной Цветаевой) в санях по Москве и сани, везущие «царевича» в темницу и/или к месту казни. Стихотворение многопланово, означающие-актанты в тексте указывают одновременно на несколько означаемых. «Мы» – это и сам Мандельштам, и Марина Цветаева, и Лжедимитрий I (Григорий Отрепьев), «царевич» в финале стихотворения ассоциируется и с подлинным Димитрием, и с царевичем Алексеем – персонажем романа Д. С. Мережковского «Петр и Алексей»; сани в стихотворении Мандельштама, возможно, соотнесены и с санями, на которых везли в Михайловское тело А. С. Пушкина (мнение Г. М. Фрейдина) [446]446
  Ср. интерпретации этого стихотворения: Brown С.Mandelstam. Cambridge, 1973. P. 224–225; Taranovsky К.Essays on Mandel’stam. Cambridge (Mass.), 1976. P. 115–120; Тарановский К.О поэзии и поэтике. С. 164–185; Гинзбург Л.О лирике. М., 1997. С. 356; Freidin G.A Coat of Many Colors: О. Mandelstam and Mythologies of Self-Presentation. Berkeley et al., 1987. P. 109–117; Фрейдин Г.«Сидя на санях» // Вопросы литературы. 1991. № 1. С. 9–20; Аверинцев С. С.Судьба и весть Осипа Мандельштама // Аверинцев С. С.Поэты. М., 1996. С 231–232; Гаспаров М. Л.Поэт и культура: Три поэтики Осипа Мандельштама // Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. С. 25.


[Закрыть]
.

Центральное место в композиции стихотворения занимает третья строфа, содержащая аллюзию на теорию «Москва – Третий Рим»:

 
Не три свечи горели, а три встречи —
Одну из них сам Бог благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече —
И никогда он Рима не любил [447]447
  Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. С. 133.


[Закрыть]
.
 

Местоимение «он» исследователи истолковывали как указание на самого Мандельштама, в статье «<Скрябин и христианство>» (1917) написавшего о безблагодатности Рима и римской культуры; как обозначение Владимира Соловьева (к поэме которого «Три свидания» отсылают мандельштамовские три встречи) [448]448
  Cм. работы, указанные в примеч. 17; мнение, что местоимение «он» относится к Владимиру Соловьеву, разделяет Н. В. Синицына ( Синицына Н. В.Третий Рим: Истоки и эволюция русской средневековой концепции (XV–XVI вв.). М., 1998. С. 8).
  Образ трех свечей, вероятно, также отсылает к «Житию протопопа Аввакума», в котором описывается как разжигаемый блудной страстью Аввакум, каясь в грехе помышлением, возжигает три свечи. См. об этом в моей статье: Византия и «Третий Рим» в поэзии Осипа Мандельштама: к интерпретации стихотворений «Айя-София» и «На розвальнях, уложенных соломой…» (в печати).


[Закрыть]
.

M. Л. Гаспаров указал на реминисценцию из поэзии Цветаевой в стихе «Не три свечи горели, а три встречи» и суммировал существующие интерпретации: «<…> Вереница ассоциаций: по Москве везут то ли убитого царевича для погребения, то ли связанного Самозванца на казнь; над покойником горят три свечи <…> Три свечи ассоциируются с тремя встречами (Мандельштама с Цветаевой. – А.Р.): Коктебель, Петербург, Москва, четвертой не бывать. <…> Но три встречи – это могут быть и встречи трех Лжедимитриев с Москвой (и только одного „Бог благословил“ поцарствовать), и встречи человечества с Богом (Рим, Византия, Москва или: иудейство, католичество, протестантство), и, вероятно, многое другое. Мандельштам сознательно не дает читателю ключа в руки: чем шире расходятся смыслы из образного пучка стихотворения, тем это лучше для него» [449]449
  Гаспаров М. Л.Поэт и культура…. С. 25.


[Закрыть]
.

Следуя Мандельштаму, идентифицирующему себя с героями русской истории и литературы (Самозванцем как действующим лицом пушкинского «Бориса Годунова», царевичем Алексеем как персонажем романа Д. С. Мережковского «Петр и Алексей») и, быть может, с «первым поэтом» – Пушкиным, Бродский также отождествляет себя с литературным героем – пушкинским бедным Евгением, который был также и персонажем мандельштамовских «Петербургских строф» [450]450
  Между прочим, в «Петербургских строфах» и в «На розвальнях, уложенных соломой…» Мандельштам прибегает к одному и тому же приему. Вот как пишет о «На розвальнях, уложенных соломой…» К. Ф. Тарановский: «Настоящее время во второй строфе, не похожее на исторический презенс, как будто бы указывает на другой временной план в стихотворении, на современность, т. е. на 1916 год, когда стихи были написаны. Такое скрещение и слияние разных временных планов – не новость для Мандельштама Он употребил похожий прием еще в „Петербургских строфах“ <…>» ( Тарановский К.О поэзии и поэтике. С. 166).


[Закрыть]
. В трагическом и темном отсвете, бросаемом на стихотворение «От окраины к центру» строками мандельштамовского «На розвальнях, уложенных соломой…», бегство лирического героя Бродского видится как неизбежное приближение к смерти. Но многозначный культурный и историософский смысл стихотворения Мандельштама автор стихотворения «От окраины к центру» отсекает: в отличие и от трех свечей,и от трех встреч, три фонаря —не поэтические мифологемы, а деталь городского пейзажа. Таинственные встречиистории и культуры для героя «От окраины к центру», окруженного мертвенным и пустым пространством советского города,совершенно невозможны.

Самоидентификация лирического героя с Евгением – женихом несчастной Параши из поэмы «Медный Всадник» – обнаруживается и в стихотворении Бродского «Весы качнулись. Молвить не греша…», обращенном к М. Б.: «ты спятила от жадности, Параша»; «Параша, равновесию вредит / не только ненормальный аппетит <…>»; «Параша, ты отныне далека»; «Прощай, Параша!» (II; 73).

«Медный Всадник», как и два других пушкинских текста – «Каменный гость» и «Сказка о золотом петушке», – содержит мотив оживающей статуи. В «петербургской повести» оживает статуя Петра (так чудится Евгению), в «Каменном госте» – статуя Командора, в «Сказке о золотом петушке» – сделанная из золота птица. Р. О. Якобсон блестяще проанализировал общие черты в сюжете этих произведений. Таковы три мотива.

«1. Усталый, смирившийся человек мечтает о покое, и этот мотив переплетается со стремлением к женщине. <…>

2. Статуя, вернее, существо, неразрывно связанное с этой статуей, обладает сверхъестественной, непостижимой властью над желанной женщиной. <…>

3. После безуспешного бунта человек гибнет в результате вмешательства статуи, которая чудесным образом приходит в движение; женщина исчезает» [451]451
  Якобсон Р. О.Статуя в поэтической мифологии Пушкина (пер. с англ. Н. В. Перцова) // Якобсон Р. О.Работы по поэтике. М., 1987. С 147–148.


[Закрыть]
.

«Оживание» статуи Петра подготовлено двумя описаниями, в которых подчеркнута, отмечена скрытая в коне и всаднике жизненная сила. Первое описание. Статуя во время наводнения; Евгений от волн прячется позади на мраморном льве:

 
И обращен к нему спиною
<…>
Над возмущенною Невою
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне.
 
(IV; 281)

Петр обращен спиноюк Евгению, как живой человекмог бы повернуться спиною к другому, презираемому или нежеланному человеку. Он стоит,как бы поднимается в седле. Он простирает руку.

Второе описание:

 
Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
 
(IV; 286)

Это описание «медного» Петра почти тождественно описанию живогоцаря в «Полтаве».

В отличие от жертв статуи из других пушкинских произведений – Дон Гуана и царя Дадона – Евгений из «петербургской повести», в противоположность Петру, наделен чертами мертвенности, неподвижности: спасающийся на мраморном льве, он выглядит пародией на Фальконетов монумент.

 
На звере мраморном верхом,
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений. <…>
<…>
Его отчаянные взоры
На край один наведены
Недвижно были. <…>
<…>
И он, как будто околдован,
Как будто к мрамору прикован,
Сойти не может!
 
(IV; 281)

Между тем в «Петербургском романе» Бродского Евгений – «живой и мертвый человек», а Медный Всадник – не более чем мертвая и неподвижнаястатуя:

 
он смотрит вниз, какой-то праздник
в его уме жужжит, жужжит,
не мертвый лыжник – мертвый всадник
у ног его теперь лежит.
 
 
Он ни при чем, здесь всадник мертвый,
коня белеющего бег
и облака. К подковам мерзлым
все липнет снег, все липнет снег.
 
(I; 82)

Пушкинский эпитет «медный» превращается в эпитет созвучный, но несхожий по смыслу – «мертвый». Прежний Евгений, чтобы увидеть полубожественного Всадника, поднимал взор в «неколебимую вышину». Евгений из «Петербургского романа» смотрит на поверженную статую, лежащую у его ног.

 
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной,
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
 

Так вопрошал Пушкин, полный надежд, что «гордый конь» – Россия – остановится у края бездны или перелетит через нее. Медный Всадник из «Петербургского романа» бездны не перепрыгнул… Власть низверглась в пропасть, одинокий робкий Евгений жив. Он выиграл в поединке. Такой хочет видеть развязку пушкинского сюжета Бродский.

Впрочем, эта «победа» относительна и двусмысленна: теряя своего антагониста, Евгений Бродского выпадает из «петербургского текста», становится изгоем, лишившимся приюта в петербургской культуре. На дворе советские времена…

Бродский, по-видимому, следует здесь за Мицкевичем – автором стихотворения «Памятник Петра Великого», в котором нарисована сходная картина – не как реальность, а как ожидание; в стихотворении Мицкевича эти слова произносит Пушкин:

 
Царь Петр коня не укротил уздой.
Во весь опор летит скакун лигой,
Топча людей, куда-то буйно рвется.
Сметая все, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел.
Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.
Но век прошел – стоит он, как стоял.
Так водопад из недр могучих скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лед. —
Но если солнце вольности блеснет
И с запада весна придет в России —
Что станет с водопадом тирании? [452]452
  Пер. В. Левика. Цит. по изд.: Пушкин А. С.Медный Всадник. Л., 1978. С. 144.


[Закрыть]

 

Вот как интерпретировал ответ Пушкина Мицкевичу в «Медном Всаднике» Н. Я. Эйдельман:

«Так говорил Пушкин, герой стихотворения Адама Мицкевича. Но Пушкин, автор „Медного Всадника“, разве с этим согласен? Разве может присоединиться к отрицательному, суровому приговору, который Мицкевич выносит этому городу, этой цивилизации?

Польский поэт <…> восклицает „ нет!“.

А Пушкин?

Не раз за последние годы, и более всего – во вступлении к „Медному Всаднику“, он говорит да!<…>

И вот в самом остром месте полемики – каков же пушкинский ответ на вопрос Мицкевича о будущем, вопрос – что станет с водопадом тирании?

„Властелин судьбы“ выполнил свою миссию, однако же будущее его Дела, будущее страны – все это неизвестно и вызывает тревожное:

 
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
 

На вопрос отвечено вопросом же!

Ни Пушкин, ни кто-либо из его современников не могут еще дать ответа…

Однако Мицкевич, хоть и спрашивает, но не верит. Пушкин спрашивает и верит.

Мицкевич – нет!

Пушкин – может быть!» [453]453
  Эйдельман Н.Две тетради (Заметки пушкиниста) // Эйдельман Н. Статьи о Пушкине. М., 2000. С. 275–276.


[Закрыть]

Поэта оставляет равнодушным возвышенная символика величественного Фальконетова монумента. Статуя в поэтическом мире Бродского почти всегда связана со смертью. Кроме того, нередко она является деталью массивного декора тоталитарной Империи, узником которой поэт был от рождения до эмиграции.

Отношение к имперской скульптуре у автора «Петербургского романа» и «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» неизменно саркастическое:

 
И там были бы памятники. Я бы знал имена
не только бронзовых всадников, всунувших в стремена
            истории свою ногу, но и ихних четвероногих,
учитывая отпечаток, оставленный ими на
населении города.
 
(II; 395)

Так писал Бродский в стихотворении «Развивая Платона» (1976) о «совершенной», «идеальной» Деспотии.

 
Повсюду некто на скакуне;
все копыта – на пьедестале.
Всадники, стало быть, просто дали
дуба на собственной простыне.
 
(III; 57)

Это – уже об американских статуях, слепке с европейских монументов полководцам и монархам («В окрестностях Александрии», 1982).

И еще один пример, из стихотворения «Элегия» (1986):

 
По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит,
я отравляюсь пешком к монументу, который отлит
из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель.
Но читается как «завыватель». А в поддень – как «забыватель».
 
(III; 124) [454]454
  Этот текст соотнесен со стихотворением Пушкина «К бюсту завоевателя» – резкой оценкой Александра I, изображенного Торвальдсеном. Но у Бродского вместо конкретного «бюст» неопределенное «монумент», слово, которое может означать, кроме прочего, и Фальконетово творение. Слово «отлит» указывает именно на металлическую статую. Для Пушкина Александр I и Петр I противоположны как слабый властитель, обыкновенный человек, и как полубог (ср. оппозицию: «покойный царь» Александр I, обыкновенный смертный человек, не способный совладать с «Божией стихией» – «державец полумира», полубог Петр I в «Медном Всаднике»), Для Бродского статуи властителей одинаковы – как в конечном смысле одинакова и одинаково отвратительна тоталитарная власть.


[Закрыть]

Статуя у Бродского – это знак, не имеющий денотата в реальности. Аллегория в камне и металле, скульптура лжет о мире, изображая то, чего нет:

 
Монументы событиям, никогда не имевшим места:
Несостоявшимся кровопролитным войнам.
Фразам, проглоченным в миг ареста.
Помеси голого тела с хвойным
деревом, давшей Сан-Себастьяна.
<…>
<…> Обнаженным
Конституциям. Полногрудым
Независимостям. <…>
<…> Временному соитью
в бороде арестанта идеи власти
и растительности. Открытью
Инфарктики – неизвестной части
того света. <…>
<…> Самоубийству
от безответной любви Тирана.
<…> Сумме зеленых листьев, вправе
заранее презирать их разность.
Счастью. <…>
 
(«Открытка из Лиссабона», 1988 [III; 170])

Однажды Бродский шутливо цитирует пушкинские строки о «гордом коне» Медного Всадника, но он относит эти стихи не к скакуну Петра, олицетворяющему Россию, а к мирному Пегасу:

 
Паршивый мир, куда ни глянь.
Куда поскачем, конь крылатый?
Везде дебил иль соглядатай
или талантливая дрянь.
 
(«Ничем, Певец, твой юбилей…», 1970 [II; 217])

Иронически переиначенная цитата из «Медного Всадника» соседствует здесь с аллюзией на строки из другого пушкинского стихотворения – «Так море, древний душегубец…»:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю