Текст книги "«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского"
Автор книги: Андрей Ранчин
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Пусть же, жизнь обогнав, с нежностью песня тронет
смертный ее порог – с лаской, но столь же мнимо,
и как ласточка лист, сорванный лист обгонит
и помчится во тьму, ветром ночным гонима.
Нет, листва, не проси даже у птиц предательств!
Песня, как ни звонка, глуше, чем крик от горя.
Пусть она, как река, этот «листок» подхватит
и понесет с собой, дальше от смерти, в море.
(I; 311) [511]511
Соседство с цитатой из «Листка» в «Прощальной оде» побуждает прочитать стих «Не оставляй меня! Странник я в этом мире» (I; 312) так же как реминисценцию из этого лермонтовского текста, в котором чинара называет бедный листок странником: «Иди себе дальше, о странник! Тебя я не знаю!» (I; 330). Но этот стих из «Прощальной оды» – столь распространенная у Бродского контаминированная, «сборная» цитата: одновременно он отсылает к пушкинскому «Страннику». Цитата из него содержится в поэме Бродского «Зофья» (1962): «Действительно, ты странствуешь весь день, / душа твоя вослед тебе, как тень, /по комнате витает, если спишь, /душа твоя впоследствии как мышь. / Впоследствии ты сызнова пловец, / впоследствии „таинственный певец“ – / душа твоя не верит в чепуху – / впоследствии ты странник наверху» (I; 180). Цитата из «Странника» соединена в этом фрагменте с реминисценций из другого пушкинского текста – «Ариона».
[Закрыть]
В «Театральном» (1994–1995), одном из последних стихотворений Бродского, листок наделяется семантикой части, противопоставившей себя или противопоставленной целому, личности, бросившей вызов коллективу:
<…> Вообще герой
отступает в трагедии на второй
план. Не пчела, а рой
главное! Не иголка – стог!
Дерево, а не его листок.
(IV (2); 184)
К лермонтовскому «Дубовый листок оторвался от ветки родимой…» восходит строка «Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке» из стихотворения Бродского «Мы жили в городе цвета окаменевшей водки» (IV (2); 174). У Лермонтова: «На ветвях зеленых качаются райские птицы»; «Мой слух утомили давно уж и райские птицы» (I; 330). Стихотворение Бродского – воспоминание о жизни с родителями в Ленинграде, о юности:
Мы жили в городе цвета окаменевшей водки.
Электричество поступало издалека, с болот,
и квартира казалась по вечерам
перепачканной торфом и искусанной комарами.
Одежда была неуклюжей, что выдавало
близость Арктики. В том конце коридора
дребезжал телефон, с трудом оживая после
недавно кончившейся войны.
Три рубля украшали летчики и шахтеры.
Я не знал, что когда-нибудь этого больше уже не будет.
Эмалированные кастрюли кухни
внушали уверенность в завтрашнем дне, упрямо
превращаясь во сне в головные уборы либо
в торжество Циолковского. Автомобили тоже
катились в сторону будущего и были
черными, серыми, а иногда (такси)
даже светло-коричневыми. Странно и неприятно
думать, что даже железо не знает своей судьбы
и что жизнь была прожита ради апофеоза
фирмы Кодак, поверившей в отпечатки
и выбрасывающей негативы.
Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке.
(IV (2); 174)
Реминисценция из Лермонтова в этом стихотворении – ключ, позволяющий отомкнуть дверь в подтекст, где хранятся главные смыслы. Последняя строка задает чтение этого стихотворения не просто как вариации на темы «все меньше тех вещей, которых в детстве…» и «утраченной юности». Это стихи о разлуке лирического героя – скрыто уподобленного лермонтовскому «листку» – с миром, от которого его оторвало Время. Стихотворение – и о разлуке в Пространстве: лирический герой – изгнанник, лишившийся родного дома. Упоминание о райских птицах, не нуждающихся в упругой ветке, дополняет текст Бродского еще одним мотивом – не-существования, не-бытия того мира, о котором вспоминает лирический герой, – мотивом эфемерности того целого, от которого он был оторван. У Лермонтова несчастному листку-скитальцу противопоставлена гордая чинара. Она воплощает не только женское начало; она – символ целого, счастья и гордого величия,на ее ветвях и поют райские птицы. У Бродского демонстративно заявлено отсутствие образа, подобного лермонтовскому символу. Выстроена оппозиция «воспоминания (полнота, мир вещей) – пустота». В ней и поют райские птицы. В то же время последняя строка может быть понята как утверждение способности стихотворца «петь», даже «оторвавшись» от родного края, утратив близких: в поэзии Бродского птица – одна из манифестаций поэтического «Я» [512]512
Райская птица, поющая и парящая в воздухе, над лишенной деревьев землей, в которой она не нуждается, – эмблема, распространенная в культуре барокко. Ср., например, эмблемы № 223 (с надписью «Парит на превыспренняя. Ищет вышних») и № 765 (с надписью «Ничего земного. Никакого сообщения с землею») в «Избранных емблемах и символах» (1705, доп. изд. – 1788, испр. изд. – 1811): Эмблемы и символы. 2-е, испр. и доп. изд. С оригинальными гравюрами 1811 г. М., 2000. С. 126–127; 262–263.
[Закрыть].
Реминисценции из поэзии Лермонтова часто оформляют у Бродского и другие мотивы, содержащие отчуждение лирического «Я» от окружающего мира, от социальной реальности. Такова оппозиция «лирический герой / поэт – власть». Тоталитарная власть представлена в облике восточной (турецкой) деспотии в стихотворении «Время года – зима. На границах спокойствие. Сны…» (1967–1970) («ты увидишь опричь своего неприкрытого срама – / полумесяц плывет в запыленном оконном стекле / над крестами Москвы, как лихая победа Ислама» (II; 62), и такое уподобление заставляет вспомнить прежде всего лермонтовские стихотворение-иносказание «Жалобы турка» и строки «Быть может, за хребтом Кавказа / Укроюсь от твоих пашей» (I; 320) в стихотворении «Прощай, немытая Россия…».
Окружающий лирического героя мир предстает у раннего Бродского (в текстах 1960-х годов) в образе маскарада, а населяющие его люди представляются масками: «Не в новость ложь и искренность не в новость. / Какую маску надевает совесть / на старый лик, в каком она наряде / появится сегодня в маскараде, / Бог ведает» («Шествие», 1961; часть 1, гл. 10 [I: 106]); «Со дна сознания всплывает мальчик, ласки / стыдившийся, любивший молоко, / болевший, перечитывавший сказки… / И все, помимо этого, мелко! / Сойти б сейчас… Но ехать далеко. / Автобус полн. Смеющиеся маски» («Здесь жил Швейнгольц…», 1969 [I; 180]) [513]513
Этот пример указан мне А. Ю. Полторацкой.
[Закрыть]. Маскарад у Бродского, как и у Лермонтова в стихотворении «Как часто, пестрою толпою окружен…» и в пьесе «Маскарад», символизирует игру, притворство, ложь, пустоту. В стихотворении «Здесь жил Швейнгольц…» унаследована оппозиция «естественный мир детства – лицемерие и пустота света», организующее лермонтовское «Как часто, пестрою толпою окружен…».
Образ маски встречается и в других поэтических текстах Бродского, например в стихотворении «А. Фролов», входящем в цикл «Из школьной антологии» (1966–1969): «и страшная, чудовищная маска / оборотилась медленно ко мне. // Сплошные струпья. Высохшие и / набрякшие. Лишь слипшиеся пряди, / нетронутые струпьями, и взгляд / принадлежали школьнику <…>» (II; 178–179) [514]514
Этот пример как реминисценция из «Как часто, пестрою толпою окружен…» был указан мне А. Ю. Полторацкой.
[Закрыть]. Однако интертекстуальная связь процитированных строк Бродского со стихотворением Лермонтова не столь очевидна, как соотнесенность с этим произведением фрагментов «Шествия» и «Здесь жил Швейнгольц…». Маска в нем символизирует не пустоту и безликость героя, а перемену, вызванную прожитыми годами, невоплощенное предназначение или ожидание и отверженность (Фролов уподоблен Иову). Маску «носит» здесь герой стихотворения, а не его окружение. Но оппозиция «Фролов-школьник – зрелый Фролов» восходит к лермонтовскому «Как часто, пестрою толпою окружен…», а исполняемая страшно изменившимся персонажем мелодия «Высокая-высокая луна» – своеобразная овеществленная метафора Лермонтова «погибших лет святые звуки» (I; 285).
Коннотации, общие со стихотворением «Как часто, пестрою толпою окружен…», присущи метафоре Бродского холод души:
Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
Реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.
У Лермонтова мотив холода души встречается не только в «Как часто, пестрою толпою окружен…» («холодные руки мои» [I; 285]), но и в других поэтических произведениях; лексема «холод» в его стихотворениях полисемантична «холоду», в «Натюрморте» Бродского синонимичны такие значения, как «твердость», «равнодушие», «спокойствие», «невозмутимость», «презрительное безразличие», «свобода от привязанностей», «неприступность, несгибаемость» [516]516
Примеры употребления слова «холод» и родственных ему слов, а также классификация их значений приведены Е. Г. Эткиндом: Эткинд Е.Материя стиха. С. 231–234.
[Закрыть].
Мотивы несвободы поэта и неудавшейся миссии пророка оформлены в поэзии Бродского также реминисценциями из Лермонтова: «Раскроешь рот, и вмиг к устам печать / прильнет, сама стократ белей бумаги» («Пришла зима, и все, кто мог лететь…», 1964–1965 [I; 401]) – цитата из «Смерти Поэта» («Замолкли звуки чудных песен, / Не раздаваться им опять: / Приют певца угрюм и тесен, / И на устах его печать» [I; 257]) [517]517
«Смерть Поэта» цитируется также в стихотворении Бродского «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» (1969(7), 1970(?)). Строки о памятнике Пушкину, неподвижный металл которого символизирует несвободу поэта, содержат аллюзию на лермонтовское «с свинцом в груди» (I; 255): «Из чугуна / он был изваян, точно пахана / движений голос произнес: „Хана / перемещеньям!“ – и с того конца / земли поддакнули звон бубенца / с куском свинца» (IV; 8).
[Закрыть]; «совсем недавно метивший в пророки» («Друг, тяготея к скрытым формам лести…», 1970) – аллюзия на «Пророка» Лермонтова, изображающего поэта-пророка, отвергнутого людьми, а также на лермонтовское стихотворение «Поэт», в котором стихотворец в настоящем назван «осмеянным пророком» (I; 275) [518]518
Переиначенные в форме отрицания строки из «Поэта» Лермонтова «Твой стих <…> / Звучал, как колокол на башне вечевой <…>» (I; 275) есть в стихотворении Бродского «Песня невинности, она же – опыта»: «То не колокол бьет над угрюмым вечем! / Мы уходим во тьму, где светить нам нечем» (1972 [II; 307]). Эти стихи – комбинированная цитата: семантически они восходят к тексту Лермонтова, но ритмически ближе к переведенному И. И. Козловым стихотворению ирландского поэта Чарльза Вольфа «На погребение английского генерала сира Джона Мура». У Козлова: «Не бил барабан перед смутным полком» ( Козлов И. И.Стихотворения. М., 1979. С. 59). «Поэт» написан ямбическим стихом, а тексты Бродского и Козлова – трехсложниками. Стих Бродского – сочетание трехиктного анапеста (в традиционной терминологии) с заключающей амфибрахической стопой, стих Козлова – четырех– и трехиктный амфибрахий. Тексты Бродского и Козлова сближает также погребальный мотив – похороны полководца и смерть поколения.
[Закрыть]. Строки Бродского из «Разговора с небожителем» (1970) «уже ни в ком / не видя места, коего глаголом / коснуться мог бы, не владея горлом…» (II; 209) в плане выражения восходят к «Пророку» Пушкина, но семантически сходны, солидарны скорее с мотивом «Пророка» Лермонтова, описывающего горестное изгнание пророка людьми [519]519
Мотив пророка у Бродского восходит также к «Пророку» А. С. Пушкина; анализу реминисценций из этого стихотворения посвящена глава «„На манер серафима…“: реминисценции из „Пророка“ Пушкина в поэзии Бродского».
[Закрыть].
Стилистическое оформление мотива изгнания лирического героя-поэта из родной страны в стихотворении Бродского «1972 год» («чаши лишившись в пиру Отечества, / нынче стою в незнакомой местности», 1972 [II; 292]) похоже на поэтическую формулу Тютчева «Счастлив, кто посетил сей мир / В его минуты роковые! / Его призвали всеблагие / Как собеседника на пир. / Он их высоких зрелищ зритель, / Он в их совет допущен был – / И заживо, как небожитель, / Из чаши их бессмертье пил» [520]520
Тютчев Ф. И.Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1980. С. 62. В этих строках Бродского цитируется также стихотворение Осипа Мандельштама «За гремучую доблесть грядущих веков…»; см. об этом подробнее в главе «„Видимо, никому из нас не сделаться памятником“: реминисценции из стихотворений о поэте и поэзии у Бродского» (с. 221, прим. 21).
[Закрыть]. С этой формулой, выражающей возвышающую, величественную причастность человека – свидетеля исторических катастроф к Вечности, Бродский полемизирует. Изгнанничество в «1972 годе» – отнюдь не блаженный удел. Образ чаши, которой был обнесен лирический герой, семантически ближе к лермонтовским «чаше бытия» из одноименного стихотворения («Тогда мы видим, что пуста / Была златая чаша, / Что в ней напиток был – мечта, / И что она – не наша!» [I; 153]) и «пиру на празднике чужом» (I; 273) из «Думы».
Одно из наиболее часто цитируемых Бродским лермонтовских стихотворений – «Парус». Инвариантный мотив поэзии Бродского – преодоление границы, «раздвигание» рамок пространства, ассоциирующееся с движением по направлению к свободе: «Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел. /<…>/ Синева вторгается в тот предел, / за которым вспыхивает звезда» («Остров Прочида», 1994 [IV (2), 167]). Знаком несвободы у Бродского является предел, граница, которую невозможно «раздвинуть»: «И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут, / но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут – / тут конец перспективы. // То ли карту Европы украли агенты властей, / то ль пятерка шестых остающихся в мире частей / чересчур далека. То ли некая добрая фея / надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу» («Конец прекрасной эпохи», 1969 [II; 162]) [521]521
Ср. высказывание в одном из интервью: «Я думаю, русские перешли к оседлому образу жизни сравнительно недавно, может быть, тысячелетие. И потому очень за свою оседлость держатся. Оседлый человек почему кочевника боится? Не потому, что кочевник может разрушить его жилье. А потому, что кочевник как бы компрометирует идею горизонта, существующую для оседлого человека. Да? И это, может быть, даже не столько русская черта, сколько континентальная, то есть европейская. То есть историческая в некотором роде. Потому что все, что существует на континенте, то есть до Урала по крайней мере, строго разграничено… Сеточка та же самая. То есть скачи не скачи – прискачешь к следующей границе. А чем, скажем, для меня было замечательно – до известной степени неким уморительным образом – перемещение сюда? Тем, что здесь за каждым кустом не кустом стоит океан, и этот гигантский океанский вздох: „Ну, и что?“ Океан, который компрометирует все это разделение на квадратики и клеточки» (Ниоткуда с любовью. Интервью Любови Аркус, 15 ноября 1988 года // Бродский И.Большая книга интервью. С. 380–381).
[Закрыть]. Движение паруса (=корабля) в стихах Бродского, восходящих к лермонтовскому поэтическому тексту, направлено перпендикулярно горизонту, мыслится как преодоление границы, запрета:«Там, где есть горизонт, парус ему судья» («Новая жизнь», 1988 [III, 168]). Между тем в лермонтовском «Парусе» направление движения остается неопределенным: «Соотношение „оси зрения“ субъекта текста (а следовательно, и линии горизонта) к направлению движения паруса не ясно: парус можно представить себе движущимся и в любую сторону вдоль линии горизонта, и приближающимся или отдаляющимся от наблюдателя. Эта неотчетливость картины, весьма важной для понимания текста (как соотносятся „далекое“ и „близкое“ с позицией лирического „я“?), видимо, не случайна» [522]522
Лотман Ю. М., Минц 3. Г.О стихотворении М. Ю. Лермонтова «Парус» // Лотман Ю. М.О поэтах и поэзии. С. 550, прим. 1.
Описанная Ю. М. Лотманом и 3. Г. Минц структура пространства в «Парусе», действительно, не случайна. Вероятно, поэт акцентирует ненаправленность, «неопределенность», «бесцельность» движения паруса (=корабля) в морском пространстве.
[Закрыть].
В лермонтовском тексте стремление к свободе и полноте бытия символизирует не столько движение паруса как таковое, сколько отвержение покоя и жажда «бури»:
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой.
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
(I; 241) [523]523
О символике и мотивной структуре «Паруса» см., например: Найдич Э. Э.М. Лермонтов. Парус // Поэтический строй русской лирики. Л., 1973. С. 122–134; «<…> Акцент в стих[отворении] оказывается не на объективных противоречиях человеч[еского] бытия и сознания, созерцаемых человеком, а на самой невозможности их субъективного преодоления, на неискоренимом стремлении достичь недостижимое при столь же неуклонном отказе от всего достигнутого и достигаемого, на той стихии мятежности – жажде бури, к[ого]рая объективируется в строе лермонтовского] стих[отворения]» ( Гиршман М. М., Маранцман В. Г.«Парус» //Лермонтовская энциклопедия. С. 367).
[Закрыть]
Бродскому, напротив, чужда романтическая символика бури, скомпрометированная революцией и советской (псевдо)культурой. В его текстах, соотнесенных с «Парусом», акцентирован мотив движения (или неподвижности – если описывается состояние мертвенности, оцепенения, несвободы). Так, в стихотворении «Робинзонада» (1994), изображающем «новую жизнь» в постистории, представлено общество надвигающегося будущего, обретшего псевдогармонию и выпавшее из движения времени [524]524
Это постисторическое близкое будущее – одновременно некое отдаленное прошлое, состояние примитивизации, одичания: ср. упоминания о пирогах и о Пятнице и мотив «начало / письменности. Или ее конец» (IV (2); 177). На такую интерпретацию цивилизации близкого будущего Бродского побудил, в частности, вероятно, Уильям Голдинг – автор романа «Повелитель мух», показавший, сколь ничтожно расстояние между цивилизацией и варварством, и подвергнувший демонстративному отрицанию классическую мифологему робинзонады (ср. также одичание подростков на необитаемом острове, изображенное Голдингом, и мотив жестоких игр детей в стихотворении Бродского «Сидя в тени» (1983)).
Созданный Бродским в «Робинзонаде» образ острова будущего, населенного «дикарями», перекликается также с описанием «страны культуры» в книге Ф. Ницше «Так говорил Заратустра». Обитатели «страны культуры» у Ницше – «с лицами, обмазанными пятьюдесятью красками» ( Ницше Ф.Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого / Пер. Ю. М. Антоновского. М., 1990. С. 105). Знаки, нанесенные краской, символизируют у Ницше зависимость от прошлого и «маску». В толковании Бродского образ Ницше мог приобрести коннотации «дикарства» (раскрашенные лица как примета облика дикарей). Правда, у Ницше люди с раскрашенными лицами – обитатели настоящего, а не будущего. Напротив, с будущим немецкий мыслитель связывает надежду: «Так что люблю я только страну моих детей , неоткрытую, лежащую в самых далеких морях: и пусть ищут и ищут ее мои корабли» (Там же. С. 106). Текст Бродского допустимо прочитать как полемический, оспаривающий ответ автору «Так говорил Заратустра». Впрочем, для русского поэта и современники, дожившие до преклонного возраста, подобны дикарям: «Я вглядываюсь в их черты / пристально, как Миклуха / Маклай в татуировку / приближающихся дикарей» («Те, кто не умирают – живут…», 1987 [III; 153]).
Мотив робинзонады как одиночества, затерянности человека даже среди людей встречается у высоко ценимого Бродским и дорогого для поэта Льва Шестова (фрагменты 52 и 96 в первой части книги «Апофеоз беспочвенности» – Шестов Лев.Избранные сочинения. С. 372, 393). У Льва Шестова встречается тот же символический мотив, что и в «Робинзонаде», – отсутствие паруса: «Одиночество, оставленность, бесконечное, безбрежное море, на котором десятки лет не видно было паруса, – разве мало наших современников живут в таких условиях» (Там же. С. 372); между прочим, сходные пейоративные символические смыслы в «Апофеозе беспочвенности» и в поэзии Бродского имеет и линия горизонта («закрытые горизонты» – Там же. С. 348).
[Закрыть]. Отсутствие в этом мире паруса символично и «диагностично»: это свидетельство его неподвижности (упомянутые пироги «новых дикарей» с представлением о движении никак не соотносятся):
Можно ослепнуть от избытка ультрамарина,
незнакомого с парусом.
(IV (2); 177)
Герой Бродского – жертва кораблекрушения:
Жертва кораблекрушенья,
за двадцать лет я достаточно обжил этот
остров (возможно, впрочем, что – континент).
(IV (2); 177)
Утрата героем корабля вследствие кораблекрушения, из-за которого он и оказался на острове будущего, соотносит «Робинзонаду» не столько с «Робинзоном Крузо» Даниеля Дефо, у которого последствия катастрофы преодолены благодаря оптимизму, юле и уму персонажа-повествователя, сколько с «Героем нашего времени» Лермонтова, где Печорин, размышляя о своем одиночестве и непонятости, сравнивает себя с матросом, оказавшимся на необитаемом острове и ждущим желанный «парус»:
«Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…»
(IV; 284)
«Ультрамарин» и «парус» из «Робинзонады» соотнесены не только с «туманом моря голубым» (I; 241) и парусом из одноименного лермонтовского стихотворения, но и с голубой «туманной далью» и с парусом из «Героя нашего времени». Принадлежащее Печорину сравнение паруса с крылом чайки побуждает видеть «след» лермонтовского романа и в стихотворении «Остров Прочила» (1994): упомянутая в нем чайка, копящая еще не застывший горизонт («Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел» [IV (2); 167]), тождественна парусу, в интерпретации Бродского – преодолевающему горизонт.
В английской паре к русской «Робинзонаде» – стихотворении «Infinitive» (1994) представлен тот же самый мотив попадания героя в остановившееся время острова дикарей – по Бродскому, наше общее будущее:
<…> Though it’s flattering
to be regarded
even by you as a god, I, in turn, aped you somewhat, especially
with your maidens
in part to obscure the past, with its ill-fated ship, but also
to cloud the future,
devoid of a pregnant sail. Islands are cruel enemies
of tenses, except for the present one. And shipwrecks are
but flights from grammar
into pure causality. <…>
(IV (2); 355) [525]525
В подстрочном переводе Александра Сумеркина:
Хоть это и лестно, когда кто-то тебя —пусть даже вы – почитает за бога, я, в свою очередь, тоже кое в чем вам подражал, особенно с вашими девами,– отчасти чтобы затемнить прошлое с его злополучным кораблем, но и чтобы затуманить будущее,лишенное полного ветром паруса. Остров – жестокий враглюбого времени, кроме настоящего. А кораблекрушение это всего лишь бегство от грамматикив чистую причинность. <…>(IV (2); 386)
[Закрыть]
Отсутствие паруса символизирует неподвижность, выпадение из Времени.
Мотив преодоления границы, плавания кораблика для того, чтобы раздвинуть горизонт, завершает «Подражание Горацию» (1993):
Одни плывут вдаль проглотить обиду.
Другие – чтоб насолить Эвклиду.
Третьи – просто пропасть из виду.
Им по пути.
Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,
Не отличай горизонт от горя.
Лети по волнам стать частью моря,
лети, лети.
(III; 249)
Эти вариации лермонтовского образа странствующего паруса у Бродского сохраняют сходство с прообразом. Но у автора «Новой жизни» и «Робинзонады» есть и полемический выпад против романтики бурь, воплощенной в стихотворении юного Лермонтова;
Здесь блеклый гарус одинокой яхты,
чертя прозрачную вдали лазурь,
вам не покажется питомцем бурь,
но – заболоченного устья Лахты.
(«Песчаные холмы, поросшие сосной», 1974 [II; 348])
В этом поэтическом тексте движение паруса (яхты) уже не направлено непременно перпендикулярно по отношению к горизонту; возможно, яхта скользит вдоль его линии. Парус яхты ассоциируется здесь не с «мятежным» парусом из лермонтовского стихотворения, но с утлой лодкой смиренного финского рыболова, «печального пасынка природы» из вступления к поэме Пушкина «Медный Всадник»; упоминание о «заболоченном устье Лахты» (не случаен финский гидроним) отсылает к пушкинской строке «Из тьмы лесов, из топи блат» (IV; 274). Смиренное в тексте Бродского возвышает свой голос против возвышенного, и этот голос оказывается пушкинским.
Свободный от власти пространства парус в поэтическом мире Бродского эквивалентен облаку, также неподвластному стесняющим границам. Однажды поэт даже создает образ-«кентавр», скрещение облака и паруса:
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус.
(«Венецианские строфы (2)» (III; 54])
Этот образ восходит одновременно и к «Парусу» Лермонтова, и к стихотворению Осипа Мандельштама «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…», в котором есть строка «И парус медленный, что облаком продолжен» [526]526
Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. С. 268.
[Закрыть].
Облако – инвариантный образ поэзии Бродского – окутано оттенками смысла, восходящими к Лермонтову. Я. А. Гордин указал на лермонтовский подтекст стихотворения «Облака» (1989): подвижные вольные стада облаков подобны облакам из поэмы «Демон», странствующим «без руля и без ветрил» [527]527
Гордин Я.Странник. Р. 241–243.
[Закрыть]. Но семантика облаков у Бродского восходит также к «Тучам» – стихотворению, в котором облакам («тучкам небесным») также придана такая черта, как свобода, способность странствовать по своей юле:
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Вечно-холодные, вечно-свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.
(I; 305)
«Тучи» цитируются Бродским по крайней мере дважды. Первая строка стихотворения «О если бы птицы пели и облака скучали…» (1994 [IV (2); 166]) – вариация лермонтовского мотива бесстрастия облаков-тучек. Пожелание облакам испытать чувства, присущие людям, означает пожелание неисполнимого. Но соседство с оптативом «О если бы птицы пели», в котором нет ничего неисполнимого, придает первому пожеланию парадоксальный двойственный смысл возможности / невозможности. То, что птицы, которым свойственно петь, не поют, побуждает прочесть весь текст как описание небытия, не-существования. Его знаки – небытие тех, кто умер, эфемерное бытие «прозрачных вещей» (аллюзия на роман Набокова «The Transparent Things»).
Другой пример цитирования «Туч» – стихотворение «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». Сходство образа облаков с лермонтовским здесь сочетается с тонким отличием. В стихотворении Лермонтова лирический герой готов завидовать, и завидовать не столько свободному странствию облаков-тучек, сколько их независимости от посторонней воли, от власти, обрекающей на изгнание из родного края. Тучи, в отличие от лермонтовского лирического героя, не имеют «милой» родины. Их «холодная» свобода не только невозможна, но и нежеланна для тоскующего изгнанника. Бродскому же дорога прежде всего свобода облаков пересекать границы, вырваться из плена «державы дикой». «Облако в виде отреза / на рядно сопредельной державе» (II; 327) – это облако, свободно пересекающее границу на запад. Этот образ означает желанное стремление вырваться из цепких объятий страны, которая вовсе не видится автору и адресату стихотворения «милым севером», как Лермонтову. Но одновременно аллюзия на «Тучи» указывает на лермонтовский мотив изгнания лирического героя, остающийся в подтексте «Литовского ноктюрна». Лирический герой этого стихотворения подобен лирическому герою «Туч»: он тоже изгнанник; но тоскует он более не о родине, а о друге – адресате произведения, оставшемся за непроходимым рубежом отечества. Для лирического героя, недавно вынужденного покинуть родину, странствие туч должно ассоциироваться с изгнанием. Для адресата, Томаса Венцлова, – с освобождением. Доминирует в «Литовском ноктюрне» второе значение образа: облака изображены в восприятии адресата, а не адресанта: они тянутся из Литвы за границу, в «сопредельную державу».
В отличие от лермонтовских туч-облаков, облака Бродского в ряде текстов предстают как материализованная, сгустившаяся – подобно воде и языку – форма Времени:
Больше уже ту дверь не отпереть ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
(«Келломяки» [III; 61])
Давний приют героя и его бывшей возлюбленной пережил и его, тогдашнего, обозначенного словом «скворец» (самоидентификация лирического героя с птицей – инвариантный мотив Бродского), и отрезок времени, персонифицированный в стадах облаков. Облака недолговечны, полупризрачны и потому легко принимают роль знаков преходящего Времени.
Но поэзия Бродского – по присущему ей принципу «самоотрицания» инвариантных мотивов – содержит и иной, противоположный вариант соотношения облаков и Времени:
Жизнь без нас, дорогая, мыслима – для чего и
Существуют пейзажи, бар, холмы, кучевое
Облако в чистом небе над полем того сраженья,
Где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
(«Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне…», 1989 [III; 177]) [528]528
«Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне…» и другое стихотворение Бродского, также содержащее образ облаков, «О если бы птицы пели и облака скучали…» – пример столь любимых Бродским «двойчаток». В обоих текстах есть один и тот же набор инвариантных образов: облака – пчелы (пчела) – вещи, исчезающие в перспективе (в первом стихотворении скорее осязаемые, плотные и «плотские», во втором – эфемерные, мерцающие) – стынущие статуи.
[Закрыть]
В этом стихотворении облако олицетворяет долговечность, и в этом отношении оно подобно статуям. Оппозиция «облако (вечность) – сражение (суета и бессмысленность)» восходит к «Войне и миру» Л. Н. Толстого (т. 1, ч. 3, гл. XVI и XIX – переживания раненого князя Андрея на поле Аустерлица) [529]529
Толстой Л. Н.Собрание сочинений: В 22 т. Т. 4. М., 1979. С. 354, 366.
[Закрыть]. Стынущие статуи и их «телосложенье» означают у Бродского не только монументы, остающиеся после битв. Коннотации этих выражений – «смерть, гибель» (окоченевшие трупы, складывание трупов павших).
Другой инвариантный образ в поэзии Бродского – ангел. В нескольких стихотворениях Бродского упоминается об ангеле, летящем по небу – ночному или дневному. Об ангеле или о Боге, скользящем в воздухе под ночным небосводом, иронически сказано в стихотворении «Разговор с небожителем»:
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И кажется, уже
не помню толком
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом.
(II; 214)
Соотнесенность небожителя-куклы с ангелом, летящим «по небу полуночи», из лермонтовского стихотворения «Ангел» имеет контрастный характер [530]530
См. об этом подробнее выше, в примеч. 14.
[Закрыть].
Образ ангела, летящего по небу, встречается у Бродского и не в ироническом осмыслении:
То не ангел пролетел,
прошептавши: «виноват».
То не бдение двух тел.
То две лампы в тыщу ватт
ночью, мира на краю,
раскаляясь добела —
жизнь моя на жизнь твою
насмотреться не могла.
(«В горах», 1984 [III; 88])
Но и эти строки – своеобразный выпад в адрес автора «Ангела». Лермонтов изображает полет ангела, несущего в мир душу, ожидающую воплощения. Просьба ангела о прощении у Бродского заставляет интерпретировать этот мотив как вину божественного вестника перед душой человека: ангел обрекает ее на земную жизнь, то есть на страдания. Кроме того, Бродский пишет не о полете ангела, а о том, что ангел не пролетел.Двое, он и она, затерянные в мироздании, – и больше никого. Такова художественная реальность стихотворения Бродского.
Человек и ангел у Бродского обычно пребывают в разных пространствах и едва ли ведают друг о друге. Таково стихотворение «Назидание» (1987):
Когда ты стоишь один на пустом плоскогорьи, под
бездонным куполом Азии, в чьей синеве пилот
или ангел разводит изредка свой крахмал;
когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,
помни: пространство, которому, кажется, ничего
не нужно, на самом деле нуждается сильно во
взгляде со стороны, в критерии пустоты.
И сослужить эту службу способен только ты.
(III; 132–133)
Упоминание об ангеле, парящем в голубом небе Азии, – вариация строк Лермонтова «В то утро был небесный свод / Так чист, что ангела полет / Прилежный взор следить бы мог. / Он так прозрачно был глубок, / Так полон ровной синевой! / Я в нем глазами и душой / Тонул <…>» (II; 351) из поэмы «Мцыри»; сходное описание есть также в поэме «Демон»: «В пространстве синего эфира / Один из ангелов святых / Летал на крыльях золотых, / И душу грешную от мира / Он нес в объятиях своих» (II; 399–400).
В «Мцыри» глубокий (синоним Бродского – бездонный) небесный свод символизирует чистоту и гармонию мира. В «Назидании» Бродского – отчужденность человека от космоса, от пространства Прибегая к лермонтовскому поэтическому языку, автор «Назидания» выражает его средствами собственный инвариантный мотив – отчужденности человека от бытия, затерянности в пространстве. Кроме того, возвышенный романтический образ ангела подвергнут им иронической трансформации, «внутренней перекодировке» (в терминах Ю. М. Лотмана [531]531
Лотман Ю. М.Структура художественного текста М., 1970. С. 96.
[Закрыть]): ангел отождествлен с авиатором [532]532
Деромантизирующее уподобление ангела летчику или самолету (на сей раз с иронической аллюзией на пушкинского «Пророка» – серафим) встречается также в цикле «Римские элегии» (1981): «Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно / прожекторам ПВО в поисках серафима» (III; 43).
Другое «снижающее» уподобление Бродского – ангелы-официанты: «Ангелы вдалеке / галдят, точно высыпавшие из кухни официанты» («Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке…», 1985 [III; 97]). Это «перевернутое» уподобление официантов ангелам из романа Марселя Пруста «Le côté de Guermantes» («У Германтов»). Ср.: Пруст М.В поисках утраченного времени. Т. 3. У Германтов / Пер. с фр. Н. М. Любимова. М., 1992. С. 81.
[Закрыть]. Выражение «бездонный купол» ассоциируется с выражением «полночный купол» в «Разговоре с небожителем», и это соотнесение подчеркивает, что мироздание – сцена для некоей вселенской игры, в которой человеку уготована роль не режиссера или актера, но зрителя [533]533
Именование облачного следа, оставляемого в небе, «крахмалом» основано на скрытом сравнении неба с бельем. Это уподобление восходит к пастернаковской «Ночи», в которой о летчике сказано так «Он потонул в тумане, / Исчез в его струе, /Став крестиком на ткани / И меткой на белье» (Пастернак Б. Л.Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1965. С. 462). В поэзии Пастернака такое неожиданное сравнение, соединение «разнокачественных элементов», реабилитация «обихода» лишены ироничности и не «снижают» смысла стихотворения (ср.: Тарановский К.О поэтике Бориса Пастернака / Пер. с англ. Т. В. Скулачевой и М. Л. Гаспарова // Тарановский К.О поэзии и поэтике. М., 2000. С. 210–211). В «Назидании» Бродского ирония очевидна – особенно на высоком, романтическом фоне лермонтовского претекста.
[Закрыть].
Еще один инвариантный образ Бродского, окруженный в ряде поэтических текстов лермонтовским ореолом, – звезда. Звезда в поэзии Бродского – знак бесконечности мира и божественного начала и одновременно Бога и Богочеловека в их одиночестве, которое роднит их с людьми:
<…> астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса – крупа далеких
звезд. <…>
(«Осенний крик ястреба», 1975 [II; 378])
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.
Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка, издалека,
из глубины Вселенной, с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.
(«Рождественская звезда», 1987 [III; 127])
Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере,
огонь, очертанья животных, вещей ли,
и складкам смешать дав лицо с полотенцем —
Марию, Иосифа, сверток с Младенцем.
Представь трех царей, караванов движенье
к пещере: верней, трех лучей приближенье
к звезде, скрип поклажи, бренчанье ботал
<…>
Представь, что Господь в Человеческом Сыне
впервые Себя узнает на огромном
впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном.
(«Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…», 1989 [III; 190])
Образ звезды в двух рождественских стихотворениях Бродского – в «Рождественской звезде» и в «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…» – сохраняет отсвет лермонтовского «Выхожу один я на дорогу…». Немой диалог взоров двух «звезд» («Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда» [III; 127]) – Отца и Сына в «Рождественской звезде» – параллель к «И звезда с звездою говорит» (I; 331) из стихотворения Лермонтова. Облака– знак Времени и средостение между небесным миром и землей у Бродского – из «Рождественской звезды» соответствуют туману– теплому покрову, простертому над землей, связующему звену между небом и землей – из лермонтовского текста. Однако семантические доминанты стихотворений Лермонтова и Бродского различны. У Лермонтова это оппозиция «природа (гармоничная, близкая к Богу) – человек / лирический герой (одинокий и лишь мечтающий о покое)»:
1
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
2
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
(I; 331)
Бродский же пишет о вселенском одиночестве, присущем даже Божеству – Богу-отцу и Богу-сыну, разделенным, в отличие от звезд у Лермонтова, бесконечностью космоса. Этот мотив имеет у Бродского автобиографический подтекст, ассоциируясь с судьбой самого автора, разлученного с сыном:
И восходит в свой номер на борт по трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
В стихотворении «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…» лермонтовскому мотиву абсолютного одиночества противопоставлена великая Встреча, бесцельному странствию лирического героя стихотворения «Выхожу один я на дорогу…» – движение к звезде. У Лермонтова звезды и человек принадлежат разным мирам, у Бродского – нет: три волхва, спешащие поклониться божественному Младенцу, превращаются в три луча звезды. Здесь скорее присутствует сходство со звездами в лермонтовском «Пророке», которые внимают герою, «лучами весело играя» (I; 331). Но инвариантный мотив Бродского – затерянность Бога (и человека) в пространстве – сохраняется. Лермонтовским небожителям – и Богу, и ангелам – чуждо человеческое, «слишком человеческое» чувство. Чувство Одиночества.
Лермонтов пишет о разговоре звезд. Звезда у Бродского обычно единственна и потому одинока: «Одна звезда горит над спящей пашней» («Пришла зима, и все, кто мог лететь…», 1964–1965 [I; 401]) [535]535
Это стихотворение соотнесено не только с лермонтовским «Выхожу один я на дорогу…», но и с мандельштамовским «Концертом на вокзале». Совпадают ситуации и образы: вокзал, поезд, концерт / театр, звезда.
[Закрыть]. Одиночество звезды означает невозможность разговора: собеседника нет. «Спящая пашня» у Бродского на денотативном уровне сходна со спящей землейи пустынейу Лермонтова. Но коннотации этих выражений различны. В «Выхожу один я на дорогу…» сон не противоположен разговору, а, наоборот, является условием таинственной беседы земли и Бога (ср. также мечту лермонтовского лирического героя слышать во сне«сладкий голос», поющий про любовь [I; 332]). У Бродского спящая пашня – оцепеневшая, мертвая, глухая. Не случайно это пашня зимняя, укрытая снегом.
Одинокая звезда у Бродского может быть безгласна; вместо поэтического туманаее обволакивает чадный дым: «и звезда моргает от дыма в морозном небе» («Ты забыла деревню, затерянную в болотах…» из цикла «Часть речи», 1975–1976 [II; 407]). Контрастная соотнесенность с «Выхожу один я на дорогу…» задана синтаксисом строки Бродского: предложение, как и у Лермонтова, начинается с присоединительного союза «и», за которым следует подлежащее – существительное «звезда» (у Лермонтова – «И звезда с звездою говорит»).
Лермонтовский образ звезд говорящихтакже встречается у Бродского. Но говорит или поет одназвезда – солист оркестра, который отзвучал:
Так смолкают оркестры. Город сродни попытке
воздуха удержать ноту от тишины,
и дворцы стоят, как сдвинутые пюпитры,
плохо освещены.
Только фальцет звезды меж телеграфных линий —
там, где глубоким сном спит гражданин Перми.
(«Венецианские строфы (1)», 1982 [III; 52–53]).
Строка, посвященная похороненному в Венеции С. П. Дягилеву («гражданину Перми»), в плане означающих сходна со сном, которым хотел бы навеки заснутьлирический герой стихотворения «Выхожу один я на дорогу…». Сладкому голосу, поющему про любовь, в стихотворении Лермонтова соответствует песня звезды в венецианском небе, разграфленном проводами, как нотная бумага. Но означаемые у Лермонтова и Бродского различны. Лермонтовский герой мечтает о вечном сне-успокоении, лишь внешне схожем со смертью:
Я б хотел забыться и заснуть!
4
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;
5
Чтоб всю ночь, весь день, мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
(I; 332)
Лермонтовский герой грезит о недостижимом; отвечая автору «Выхожу один я на дорогу…», автор «Венецианских строф (2)» упоминает о реальной смерти, а не о романтическом вечном сне-успокоении. Оспаривающее Лермонтова «переписывание» мотива успокоения-сна под сенью темного дуба Бродский совершает в стихотворениях «В кафе» (1988) и «То не Муза воды набирает в рот» (1980). Герой стихотворения «В кафе» обретает не сон-покой, но лишь его мнимое подобие, связанное не с ощущением жизненных сил, как у Лермонтова, но с чувством собственного не-существования: