355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ранчин » «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского » Текст книги (страница 13)
«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:47

Текст книги "«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского"


Автор книги: Андрей Ранчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

К пушкинскому «Пророку», к строкам «Отверзлись вещие зеницы, / Как у испуганной орлицы» (II; 304) восходит образ Бродского орел, прозревающий будущее, орел, парящий в прошлом, настоящем и будущем:

 
<…>Только, поди, орлу,
парящему в темноте, привыкшей к его крылу,
ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем
птицы – поскольку птица, в отличие от царя,
от человека вообще, повторима – орел, паря
в настоящем, невольно парит в грядущем
и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна
затянувшемся действии. Ибо она, конечно,
суть трение временного о нечто
постоянное.
 
(«Каппадокия», 1993 (?) [III; 234])

Аллюзия на пушкинский текст в «Каппадокии» – это не следование мотиву пророческого призвания поэта, а отрицание этого мотива. У Бродского прозорливостью пророка как будто бы обладает только орел, человек же этого дара лишен. Но оказывается, что приписывание царственной птице пророческого дара – не более чем софизм, пример изощренной игры ума с категориями времени – прошлого, настоящего и будущего, наподобие знаменитого постулата Зенона о стреле, одновременно летящей и неподвижной, и доказательства, что быстроногий Ахиллес никогда не догонит медлительную неповоротливую черепаху.

Разрозненные элементы, восходящие к пушкинскому «Пророку», встречаются у Бродского еще несколько раз: «Дать это [помесь прошлого с будущим. – А.Р.] жизнью сейчас и вечной / жизнью, в которой, как яйца в сетке, / мы все одинаковы и страшны наседке, / повторяющей средствами нашей эры / шестикрылую[выделено мною. – А.Р.] помесь веры и стратосферы» («Кентавры III», 1988 [III; 165]). Цитата здесь практически перестает быть самой собою: происходит полный разрыв с пушкинским контекстом; преемственность сохраняется только в плане выражения. Атрибут серафима перенесен на наседку (Бога) [400]400
  Это инвариантный, повторяющийся образ в поэзии Бредского. Ср. приобретающий вселенский смысл образ наседок, несущих яйца, в «Стихах о зимней кампании 1980 гада» и образ человека-яйца в «Примечаниях папоротника».


[Закрыть]
; у Пушкина же серафим изменяет «физический состав» человека, но оживляет его Бог.

Сложное, закамуфлированное и искусное «переворачивание» строк пушкинского «Пророка» – образ лирического героя – витязя на перепутьеи светофора —в стихотворении «Август» (1996): «Сделав себе карьеру из перепутья, витязь сам теперь светофор <…>» (IV (2); 204). Перепутьев «Августе» соответствует перепутью, на котором пушкинскому герою явился серафим. Светофорв стихотворении Бродского – это одновременно и поэтический синоним, и поэтический антоним серафима. Серафим – ангел, одно из имен падшего ангела Сатаны (Ис. 14: 12–15); имя Люцифер (лат. «утренняя звезда», дословно: «несущий свет») – это точное соответствие слову «светофор» (также «несущий свет»), состоящему из двух корней – русского и греческого. «Витязь» у Бродского самоценен: он заменяет серафима [401]401
  Перекличка «перепутья» в «Августе» Бродского с «перепутьем» из «Пророка» Пушкина (а также с «Мечты о славе! Но зачем…» Федора Сологуба и с «Памятником» Ходасевича) была отмечена Йенсом Херлтом, который, однако, не соотнес «светофор» с серафимом и Люцифером: Herlth J.Поэт и сплетни (Об одном мотиве в последнем стихотворении Бродского) // Brodski w analizach i interpretacjach. Pod red. P. Fasta i J. Madlah. Katowice, 2000 (= Biblioteka Przeglądu Rusycystycznego. Nr 5). S. 100, piz. 24.


[Закрыть]
.

Встречается у Бродского и поэтический «жест» отрицания пророческой миссии:

 
Я вглядываюсь в их черты без страха:
в мои пятьдесят три их клювы
и когти – стершиеся карандаши, а не
угроза печени, а языку – тем паче.
Я не пророк, они – не серафимы.
 
(«Письмо в Академик» [IV (2); 143])

Серафим в этом стихотворении «скрещен» с мифологическим орлом, клевавшим печень Прометея (отождествление строится на общем признаке: посланник Бога, вырывающий язык у пушкинского персонажа, – и орел бога Зевса, терзающий печень титана).

То же отвержение еще недавно принимавшейся миссии пророка выражено и в стихотворении «Друг, тяготея к скрытым формам лести…»; лирический герой этого поэтического текста говорит о себе: «совсем недавно метивший в пророки» (II; 227).

Еще раз реминисценция из «Пророка» встречается у Бродского в ироническом контексте:

 
Но если вдруг начнет хромать кириллица
от сильного избытка вещи фирменной,
приникни, серафим, к устам и вырви мой,
чтобы в широтах, грубой складкой схожих с робою
в которых Азию смешать с Европою,
он трепыхался, поджидая басурманина,
как флаг, оставшийся на льдине от Папанина.
 
(«Песня о красном свитере», 1970 [III; 214–215])

Отказ от называния существительного «язык» воспринимается как табуирование выражения «мой член» (именно такие коннотации характерны для выражения «вырви мой»). Так «высокая образность» пушкинского «Пророка» переводится в обсценный и иронический план.

Амбивалентная трактовка пушкинского мотива поэта-пророка у Бродского связана с двойственным отношением автора «Разговора с небожителем» и «Литовского ноктюрна» к этому романтическому мифу. С одной стороны, он неоднократно подчеркивал исключительность и даже квазисакральность статуса поэта: «Что такое поэт в жизни общества, где авторитет Церкви, государства, философии и т. д. чрезвычайно низок, если вообще существует? Если поэзия и не играет роль Церкви, то поэт, крупный поэт как бы совмещает или замещает в обществе святого, в некотором роде. То есть он – некий духовно-культурный, какой угодно (даже, возможно, в социальном смысле) образец» (из интервью Виталию Амурскому) [402]402
  Амурский В.Запечатленные голоса: Парижские беседы с русскими писателями и поэтами. М., 1998. С. 14.


[Закрыть]
.

С другой стороны, поэт неизменно называл творящей силой не стихотворца, но сам язык: «<…> Независимо от соображений, по которым он [поэт. – А.Р.] берется за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из-под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, – немедленное последствие этого предприятия – ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее – ощущение немедленного впадания в зависимость от оного, от всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено» («Нобелевская лекция» [I; 15]) [403]403
  Ср. в интервью Виталию Амурскому: «<…> я думаю, что не человек пишет стихотворение, а каждое предыдущее стихотворение пишет следующее» ( Амурский В.Запечатленные голоса. С. 10).


[Закрыть]
.

3. «Читатель мой, мы в октябре живем»: мотив «творческой осени» в поэзии Пушкина и Бродского

Описание осенней природы в поэзии Иосифа Бродского часто обрамляется мотивом вдохновения. Изображение обнаженных деревьев и монотонных дождей сопровождается упоминанием о пере, бегущем по бумаге. Этот мотив «творческой осени» и образ пальцев, просящихся к перу,и пера, просящегося к бумаге,восходят к Пушкину «унылая пора, очей очарованье» изображается как вдохновенное, благоприятствующее творчеству время года в стихотворении «Осень», написанном знаменитой «Болдинской осенью» 1833 года.

Мотив «творческой осени» прослеживается особенно явно в поэме-мистерии Бродского «Шествие» (1961). Его трактовка двойственна: осень и наделяется отрицательными признаками, связывается со смертью и болью, и, вслед за Пушкиным, признается временем года, благоприятным для стихотворца. Действие поэмы происходит в октябре(«читатель мой, мы в октябре живем» [I; 122]). Эта строка одновременно отсылает и к октябрю 1917 года – рубежу, с которого началась история советской деспотии [404]404
  Аллюзии на октябрьский переворот 1917 года сознаются цитатами из посвященной революции поэмы А. А. Блока «Двенадцать». Строки «<…> крупа… <…> / Бредет сомнамбулический отряд» (I; 120–121) напоминают о блоковских снегеи об отряде из двенадцати красногвардейцев, а стихи «завесою дождя отделены / от нас с тобою десять человек» (I; 121) являются вариацией блоковского стиха «Идут двенадцать человек». Поэма Бродского соотнесена с балаганным театром (один из ее персонажей – Арлекин). Карнавально-балаганные мотивы прослеживаются и в «Двенадцати» ( Гаспаров Б. М.Тема святочного карнавала в поэме А. Блока «Двенадиать» // Гаспаров Б. М.Литературные лейтмотивы: Очерки по русской литературе XX века. М., 1994. С. 4–27). Соотнесенность «Шествия» с поэзией, посвященной революции, создается также жанровым обозначением этого текста «поэма-мистерия», вызывающим ассоциации с революционной «Мистерией-буфф» В. В. Маяковского.


[Закрыть]
, и к пушкинской «Осени», которая начинается словами «Октябрь уж наступил <…>» (III; 246). Антитеза «октябрь 1917 – „пушкинская“ осень» – это лишь один из вариантов двойственной трактовки осени в «Шествии».

Упоминания об осени в «Шествии» соседствуют с такими словами, как «воображение», «листы» (бумаги), «стих», «поэма»:

 
Читатель мой, мы в октябре живем.
В твоем воображении живом
теперь легко представится тоска
несчастного российского князька [405]405
  Речь идет о князе Мышкине, одном из персонажей «Шествия».


[Закрыть]
.
 
 
Ведь в октябре несложней тосковать,
морозный воздух молча целовать,
листать мою поэму… <…>.
 
(I; 122)
 
<…> и ровное дыхание стиха,
нежданно посетившее поэму
в осенние недели в октябре <…>.
 
(I; 135)

В первом фрагменте к «Осени» восходит также выражение «морозный воздух», соответствующее пушкинским «дохнул осенний хлад», «дорога промерзает» (III; 246), «пруд уже застыл» (III; 246), «первые морозы, / И отдаленные седой зимы угрозы» (III; 247), «звенит промерзлый дол и трескается лед» (III; 248). В «Шествии» есть также отсылка к пушкинскому стихотворению, в которой слово «осень» не употреблено: «Ступай, ступай, печальное перо, / куда бы ты меня ни привело, / болтливое, худое ремесло, / в любой воде плещи мое весло» (I; 98). Образы пера,метонимически означающего записывание поэтического текста на бумаге, и водызаимствованы из предпоследней и последней октав «Осени»:

 
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге.
Минута – и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! – матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз – и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
 
 
Плывет. Куда ж нам плыть?
 
(III; 248)

Но Бродский, в противоположность Пушкину, наделяет поэтическое творчество негативными признаками: «болтливое, худое ремесло» [406]406
  Веслов этом фрагменте «Шествия» отсылает также к пушкинскому «Ариону», в котором говорится о «таинственном певце» (аллегорически означающем самого Пушкина), спасшемся с погибшего челна, весельногокорабля. Реминисценция из «Ариона» содержится также в стихотворении Бродского «Письмо в бутылке (Entertainment for Mary)» (1964) и в поэме «Зофья» (1962).


[Закрыть]
.

Проходящий через всю поэму мотив «затрудненного творчества, писания» выражен Бродским с помощью «вывернутых наизнанку» строк из вступления к «Медному Всаднику»: «писать в обед, пока еще светло» (I; 137). У Пушкина: «Люблю <…> / Твоих задумчивых ночей / Прозрачный сумрак, блеск безлунный, / Когда я в комнате моей / Пишу, читаю без лампады <…>» (IV; 275). ПетербуржецПушкин говорит о красоте летнихбелых ночей, когда можно писать без лампады, ленинградецБродский – о сумраке октябрьскихвечеров, когда смеркается уже после обеда и писать невозможно. Пушкинский вдохновляющий октябрь«подменяется» октябрем, затрудняющим записываниепоэтических текстов [407]407
  В «Шествии» есть еще одна цитата из «Медного Всадника», также имеющая оспаривающий смысл: «Люблю тебя, рассветная пора, / и облаков стремительную рваность / над непокрытой влажной головой, / и молчаливость окон над Невой, / где все вода вдоль набережных мчится / и вновь не происходит ничего, / и далеко, мне кажется, вершится / мой Страшный Суд, суд сердца моего» (I; 135). В пушкинской поэме описывается страшное наводнение, которое петербургские жители осмысляют как суд, «Божий гнев»; в поэме-мистерии Бродского сказано о наводнении как о вечно наступающем, но не совершающемся, а Божий суд заменен судом не Бога, но повествователя над миром и над собой (выражения «мой Страшный Суд», «суд сердца моего» могут быть поняты и иным образом: «суд надо мною», «суд над моим сердцем»). Нынешний век воспринимается Бродским как выродившийся, деградировавший в сравнении с XIX столетием; в настоящем ничего не происходит, век умирает: «И с пересохших теннисных столбов / <…> / слетает век, как целлулоидный мяч» (I; 137).


[Закрыть]
. Дополнительный смысл этому полемическому ответу автора «Шествия» автору «Медного Всадника» придает игра слов, в которой высокое («писать») как бы отождествляется с низким, непристойным («писать») [408]408
  Другой пример такого приема с обыгрыв а нием омонимии слов «пис а ть» и «п и сать» – стихотворение «Натюрморт» (1971). Он проанализирован Л. М. Баткиным в книге «Тридцать третья буква: Заметки читателя на полях стихов Иосифа Бродского» (М., 1997. С. 59).


[Закрыть]
.

Но одновременно осень и октябрь связываются с болью и со смертью: «Октябрь, октябрь, и колотье в боку» (I; 136). Эта строка резко контрастирует со стихом «Легко и радостно играет в сердце кровь» (III; 248) из пушкинской «Осени». Две строки соотносятся как негатив и позитив одного кадра [409]409
  Умирание и смерть – сквозные мотивы «Шествия». «Плач и слезы по себе» (I; 129), «похоронный хор и хоровод, / как Харону дань за перевоз» (I; 129) – так пишет Бродский в «Шествии» о своей поэме. Шествие персонажей по октябрьским улицам под непрекращающимся дождем, в промозглых сумерках напоминает не только печальный балаган,но и похоронную процессию.


[Закрыть]
.

Реминисценция из пушкинской «Осени», обращение к мотиву осенней поры – времени, вдохновляющего на творение стихов, – встречается в стихотворении «Сумерки. Снег. Тишина. Весьма…» (1966). Однако, в отличие от пушкинского текста, в этом произведении элиминирован, «зачеркнут» стихотворец и создателем стихов, автором оказывается сама осень:

 
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.
 
(II; 21)

Впрочем, «черные строки» у Бродского не столько метонимическое обозначение поэзии, сколько метафора, описывающая оголенную землю и нагие ветви осенних деревьев.

Бродский вслед Пушкину упоминает о пальцах, именуя их высоким словом «персты». Но эти персты – не поэта, а читательницы, адресата стихотворения, и она не способна довериться читаемым строкам:

 
Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.
 
(II; 21)

Мотив творческой осени берется под сомнение в десятом сонете из цикла «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» (1974): «Осенний вечер. Якобы с Каменой. / Увы, не поднимающей чела» (II; 341). Слово «якобы» и поза «Камены» могут восприниматься как свидетельство бесплодности лирического героя, на которого не снисходит вдохновение, а также как указание на надличностную природу творчества: поэт, по Бродскому, не творец, а орудие; истинным же автором является сам язык.

Строки десятого сонета из цикла «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» отсылают не только к «Осени», но и к другому пушкинскому стихотворению – «Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю…». Поза «Камены», уткнувшейся подбородком в грудь, – это поза дремоты, напоминающая строки о усыпленном вдохновении из этого текста Пушкина: «Беру перо, сижу; насильно вырываю / У музы дремлющей несвязные слова» (III; 123). Пушкинские вырванные у музы словапереиначены в стихотворении Бродского «Конец прекрасной эпохи» (1969): «Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера» (II; 162). Если Пушкин пишет о затрудненности творчества, о дремоте вдохновения, то Бродский – о невозможности творчества. Пушкинской метафоре «насильно вырываю <…> слова» Бродский возвращает исконный предметный смысл, подчеркивает мучительность, болезненность этого «вырывания» для птицы,подменившей музуиз текста Пушкина. Строки из «Конца прекрасной эпохи» возвращают нас не только к этому пушкинскому стихотворению, но и к сюжету волшебной сказки о поимке Жар-птицы. В чуждом волшебству и чуду поэтическом мире Бродского такое обретение Жар-птицы трактуется как совершенно невозможное.

В стихотворении «Вот я вновь принимаю парад…» (1963) осень никак не соотносится с мотивом творчества. Она описывается как время холодного покоя и одиночества:

 
Больше некуда мне поспешать
за бедой, за сердечной свободой.
Остается смотреть и дышать
молчаливой, холодной природой.
 
(I; 255)

Осенний пейзаж делает этот текст своеобразной вариацией пушкинской «Осени». Но последние строки – реминисценция из другого стихотворения Пушкина – «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»:

 
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
 
(III; 130)

Переосмысленный мотив «творческой осени» сплетается с мотивом смерти, постоянно встречающимся у Бродского. Иную, в большей мере приближенную к пушкинскому «оригиналу», версию мотива «творческой осени» представляет стихотворение «Под занавес» (1965):

 
На последнее злато
прикупив синевы [410]410
  Эти строки – своего рода «гиперцитата», отсылающая одновременно к двум пушкинским текстам. По смыслу она связана со строкой «в багрец и золото одетые леса» (III; 247) из «Осени». Но в плане выражения, по словесной форме эти стихи ближе к пушкинскому «Золоту и булату»: «„Всё мое“, – сказало злато», <…> / «„Всё куплю“, – сказало злато» (III; 351). «Гиперцитаты» – отличительная черта поэтики Бродского.


[Закрыть]
,
осень в пятнах заката
песнопевца листвы
учит щедрой разлуке.
 
(I; 438)

Одновременно в этом стихотворении Бродский цитирует пушкинское «Не дай мне бог сойти с ума»:

 
Отыскав свою чашу,
он, не чувствуя ног,
устремляется в чащу,
словно в шумный шинок,
и потом, с разговенья,
там горланит в глуши,
обретая забвенье
и спасенье души.
 
(I; 438)

Цитируются пушкинские строки: «Когда б оставили меня / На воле, как бы резво я / Пустился в темный лес! / Я пел бы в пламенном бреду <…>» (III; 249). В сравнении с текстом Пушкина стихи Бродского на этот раз кажутся радостными и светлыми. Пушкин пишет о мыслимом, но о нереальном освобождении поэта от оков здравого смысла, односторонней рациональности. Это освобождение достижимо лишь в безумии, и платой за него оказывается не «лес», а темница сумасшедшего дома. Бродский говорит об освобождении настоящем, не связанном с безумием, облекая этот романтический мотив в ироническую драпировку: вдохновение не просто уподобляется опьянению, но отождествляется с ним (строки могут быть поняты и как описание пирушки «на природе»). Поэтизм «пел» заменяется вульгаризмом «горланит». И здесь, как и в большинстве других случаев, Бродский «переписывает» пушкинский текст. Если «бодрая» и «жизнерадостная» «Осень» под его пером превращалась в пору боли и смерти, то «трагически смутное» «Не дай мне бог сойти с ума», наоборот, превращается в стихи легкие и светлые. Но таков только первый план этого текста. Название произведения указывает на мотив смерти, а второй, пушкинский план, – который проступает сквозь строки Бродского, как не смытый до конца текст на пергаменте, поверх которого пишутся новые строки, – придает иронии стихотворения горький оттенок, заставляет признать, что это «освобождение» и «слияние с природой» иллюзорны.

В стихотворении «Заморозки на почве и облысенье леса…» из цикла «Часть речи» (1975–1976) строки «Осени» также подвергнуты «переписыванию». Трансформированы и прозаизированы приметы осени. Такою выражение «заморозки на почве» (II; 411), соответствующее «мерзлому долу» в «Осени». И «облысенье леса» (II; 411), напоминающее пушкинское «уж роща отряхает / Последние листы с нагих своих ветвей» (III; 246) [411]411
  Это сходство было отмечено И. И. Ковалевой и А. В. Нестеровым. См.: Ковалева И. И., Нестеров А. В.О некоторых пушкинских реминисценциях у И. А. Бродского // Вестник Московского ун-та. Сер. 9. Филология. 1999. № 4. С. 14.


[Закрыть]
. Эти выражения у обоих поэтов обозначают одни и те же детали осеннего пейзажа. Но оттенки смысла различны. Выражение «облысенье леса» вводит в стихотворение устойчивый мотив поэзии Бродского – мотив старения. Словосочетание «облысенье леса» – цитата из другой «Осени», из стихотворения Е. А. Баратынского, содержащего мотив иссякания творческого дара, духовного замерзания. Бродский неизменно выделял Баратынского как одного из самых оригинальных и близких ему поэтов «пушкинской поры» [412]412
  Бродский отзывается о Баратынском с симпатией и изумлением перед его оригинальной философичностью и даром быть «экономным» в стихах ( Волков С.Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 227–230). Сквозной мотив поэзии Бродского – мотив последнего поэта– восходит к Баратынско му( Курганов Е.Бродский и искусство элегии // Иосиф Бродский: Творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. СПб., 1998. С. 172–174 и др.). Реминисценции из произведений Баратынского в «Шествии» и в «Осеннем крике ястреба» проанализировал И. Пильщиков ( Pilshchikov I.Brodsky and Baratynsky // Literary Tradition and Practice in Russian Culture. Papers from an International Conference on the Occasion of the Seventieth Birthday of Yury Mikhailovich Lotman. Ed. by V. Polukhina, Joe Andrew and Robert Reid. Rodopi, 1993. P. 221–223).


[Закрыть]
. «Стихотворение завершается торжеством зимы, неизбежной властью смерти. Но в природе смерть – это новое зачатие. В поэзии она – конец всего. Воскрешения в новой жизни поэта, согласно глубоко трагическому мировоззрению Баратынского, не дано», – пишет об «Осени» Баратынского Ю. М. Лотман [413]413
  Лотман Ю. М.О поэтах и поэзии. СПб., 1996. С. 520.


[Закрыть]
.

«Облысенье леса» – прозрачная аллюзия на строки Баратынского:

 
Зима вдет, и тощая земля
    В широких лысинах бессилья,
И радостно блиставшие поля
    Златыми класами обилья,
Со смертью жизнь, богатство с нищетой —
    Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
    Однообразно их покрывшей, —
Перед тобой таков отныне свет,
    Но в нем тебе грядущей жатвы ней [414]414
  Баратынский Е. А.Стихотворения. Поэмы. М., 1983. С. 300–301.


[Закрыть]
.
 

«Облысенье леса» из стихотворения Бродского – анаграмма выражения «лысины бессилья»: слово «облысенье» в свернутом виде содержит весь набор согласных ( б – л – с – н), встречающихся в словах «лысины» ( л – с – н) и «бессилье» ( б – с – л); состав корневых согласных в словах «лысины», «бессилье» и «лес» одинаков (в слове «лес» последовательность корневых согласных обратная по отношению к их расположению в слове «бессилье») [415]415
  Одновременно это выражение Бродского – «свернутые» строки Велимира Хлебникова: «Леса лысы. / Леса обезлосили. Леса обезлисили», – которые Маяковский представил как «визитную карточку» хлебниковской поэтики: «Для Хлебникова слово – самостоятельная сила, организующая материал чувств и мыслей. Отсюда – углубление в корни, в источник слова, во время, когда название соответствовало вещи. Когда возник, быть может, десяток коренных слов, а новые появлялись как падежи корня (склонение корней по Хлебникову). <…> „Лыс“ – то, чем стал „лес“; „лось“, „лис“ – те, кто живут в лесу» ( Маяковский В. В.Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1988. С. 631). Семантическую родственность слов «лысина», «лесина», «лес», «лысый» Велимир Хлебников обосновывал в диалоге «Учитель и ученик О словах, городах и народах. Разговор I» ( Хлебников Велимир.Творения. М., 1986. С. 585).


[Закрыть]
.

Полемика в «союзе с Баратынским» против Пушкина продолжается Бродским и в последующих строках. Пушкинское любование осенним небом («И мглой волнистою покрыты небеса, / И редкий солнца луч» [III; 247]) заменено бесстрастно-трезвой констатацией: «небо серого цвета кровельного железа» (I; 411). Серое кровельное железо —это оцинкованная жесть. Цинк ассоциируется со смертью ( цинковый гроб). Так в подтекст стихотворения Бродского закрадывается тема смерти, сопровождаемая темами одиночества и расставания (не-встречи) с любимой: «Ты не птица, чтоб улететь отсюда. / Потому что как в поисках милой всю-то / ты проехал вселенную <…>» (I; 411).

В финале стихотворения вновь появляется сигнал темы смерти: «Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом» (II; 411). У слов «зима» и «черный» общее ассоциативное поле «смерть». Форма обложки напоминает гроб, постоянный эпитет при слове «гроб» – «черный».

Завершается этот текст так же, как и «Осень» Пушкина, мотивом записывания стихов поэтом, упоминается перо:«Зазимуем же тут, <…> / за бугром в чистом поле на штабель слов / пером кириллицы наколов» (II; 411). Но у Пушкина описание преображающего вдохновения и просящегося к бумаге перавозвышенно поэтично и метафорично, не предметно; Бродский же изображает сложение стихов как тяжкий труд, подобный труду дровокола [416]416
  Отождествление писания стихов с рубкой дров основано, как это часто бывает с уподоблениями у Бродского, на фонетическом сходстве слов «слова – дрова» и на омонимии слов «складывать» в выражениях «складывать (сложить) стихи» – «складывать (сложить) дрова в поленницу (в штабель)». Кроме того, в этом образе реализована, овеществлена, хотя и не прямо, метафора «пламя, огонь вдохновения».


[Закрыть]
.

Мотив осеннего оцепенения, творческого омертвения содержится в стихотворении Бродского «Муха» (1985):

 
Пока ты пела, осень наступила.
<…>
И только двое нас теперь – заразы
     разносчиков. Микробы, фразы
  равно способны поражать живое.
                       Нас только двое:
 
 
твое страшащееся смерти тельце,
     мои, играющие в земледельца
с образованием, примерно восемь
                     пудов. Плюс осень.
 
(III; 99, 102)

Уподобление лирического героя-поэта земледельцу восходит к «Осени» Баратынского, где также с земледельцем сравнивается стихотворец – «оратай жизненного поля». Слово «осень» в предложении «Плюс осень» непосредственно указывает на стихотворение Баратынского.

Один из повторяющихся, устойчивых образов в поэзии Бродского – перо.Перо метонимически замешает лирического героя-поэта. В стихотворении «Пятая годовщина (4 июня 1977)»(1977) упоминание о пере содержится в конце текста, занимая примерно то же место в композиции текста, что и «перо» в пушкинской «Осени», о котором говорится в предпоследней октаве (последняя октава не закончена, начата лишь первая строка).

 
Скрипи, мое перо, мой коготок [417]417
  Коготок– реминисценция из пословицы «Коготок увяз – всей птичке пропасть». Так выражен мотив гибельности поэтического дара.


[Закрыть]
, мой посох.
<…>
Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.
Зане не знаю я, в какую землю лягу [418]418
  Эта строка – полемическая реплика в диалоге с Пушкиным – автором стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…». Пушкин, верный «любви к родному пепелищу, любви к отеческим гробам», признается: «И хоть бесчувственному телу / Равно повсюду истлевать, / Но ближе к милому пределу / Мне всё б хотелось почивать» (III; 130). Бродский, стоически твердо принимающий свою судьбу изгнанника и не питающий теплых чувств к родному краю, пишет о неизбежной смерти на чужбине.


[Закрыть]
.
Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.
 
(II; 422)

Образ скрипящего перавстречается также в «Литовском ноктюрне» (1973[74?]-1983) и в «Эклоге 4-й (зимней)»: «и перо скрипит, как чужие сани» (III; 13). Эта строка возвращает нас к перуиз пушкинской «Осени» («и пальцы просятся к перу, перо к бумаге» [III; 248]).

Замена пушкинской поэтической осени в поэзии Бродского зимой, ассоциирующейся и с вдохновением, и с «замерзанием» творческого дара [419]419
  Интересно, что пушкинские строки об одинокой встрече лицейского праздника в годовщину дня основания Лицея, осенью (стихотворение «19 октября» 1825 г.), Бродский перефразирует в «зимнем» стихотворении «Сонет» («Я снова слышу голос твой тоскливый…», 1962), посвященном одинокому празднованию Нового года. При этом если в «19 октября» печаль сменяется радостью и воображение переносит лирического героя в круг друзей, то в тексте Бродского такое преображение исходной ситуации не происходит. В стихотворении Пушкина на зов не откликаются умершие друзья, а у Бродского – лирический герой, и этот мотив приравнивает его к мертвецам. Пушкинский герой поднимает кубок на дружеском пиру, у героя Бродского вино течет мимо рта, по устам:«Теперь и я встречаю новый год / на пустыре <…> / <…> а по устам бежит вино Тристана, / я в первый раз на зов не отвечаю» (I; 224).


[Закрыть]
, объясняется особенным отношением автора «Эклоги 4-й (зимней)» к этому времени года. Зима – любимое время года для Бродского: «Если хотите знать, то за этим стоит нечто замечательное: на самом деле, за этим стоит профессионализм. Зима – это черно-белое время года. То есть страница с буквами» [420]420
  Интервью с Иосифом Бродским Людмилы Болотовой и Ядвиги Шимак-Рейфер для еженедельника «Пшекруй» // Звезда. 1997. № 1. С. 100; ср.: Бродский И.Большая книга интервью / Сост. В. П. Полухина. М., 2000. С. 628. Один из повторяющихся образов поэтического мира Бродского – снег.Пейзаж в его стихотворениях обычно – зимний.


[Закрыть]
.

Сравнение скрипящего пера с чужимисанями в эклоге Бродского выражает отчужденность поэта от подписанных его именем стихотворений, подлинный автор которых – язык [421]421
  Образ скрипящего пера у Бродского восходит также и к поэзии Ходасевича (к «Вот из-за туч озолотило…» и другим стихотворениям). Об этом – в главе «„Скрипи, мое перо…“: реминисценции из стихотворений Пушкина и Ходасевича в поэзии Бродского».


[Закрыть]
. В этом сравнении скрыта пословица «Не в свои сани не садись». Сопоставление пера со скрипящими санямивводит в тексты Бродского, посвященные теме поэзии, мотив путешествия в мир смерти.Строки:

 
<…> смотрит связанный сноп
в чистый небесный свод.
<…>
деревья слышат не птиц,
а скрип деревянных спиц
и громкую брань возниц. —
 
(I; 306)

из стихотворения «Обоз» (1964) – вариация пушкинской «Телеги жизни». ВозницамБродского соответствует «ямщик лихой, седое время» (II; 148) в пушкинском стихотворении. Браньвозниц соотнесена со словами седоков у Пушкина: «Мы рады голову сломать / И, презирая лень и негу, / Кричим: пошел!..» (II; 148). Связанный сноп, смотрящий в небо, – не просто предметный образ. Он также обозначает укутанного в саван покойника на погребальных дрогах.

В стихотворении «В альбом Натальи Скавронской» (1969) пушкинский образ телеги жизни, везущей в смерть, и восходящее к «Телеге жизни» «Ну, пошел же!» соединены с образом сестры моей жизнииз одноименной книги Пастернака:

 
Запрягай же, жизнь моя сестра,
в бричку яблонь серую. Пора!
По проселкам, перелескам, гатям,
за семь верст некрашеных и вод,
к станции, туда, где небосвод
заколочен досками, покатим.
 
 
Ну, пошел же! Шляпу придержи
да под хвост не опускай вожжи.
Эх, целуйся, сталкивайся лбами!
То не в церковь белую к венцу —
прямо к света нашего концу,
точно в рощу вместе за грибами.
 
(II; 157)

Пастернаковская тема «ослепительной яркости, интенсивности существования, максимальной вздыбленности и напряженности всего изображаемого» [422]422
  Жолковский А. К., Щеглов Ю. К.Работы по поэтике выразительности: Инварианты – Тема – Приемы – Текст. М., 1996. С. 219.


[Закрыть]
причудливо сплетена с темой смерти, восходящей к Пушкину, но облеченной в формы трагической иронии [423]423
  Наделение поездки в телеге погребальной символикой соотносит текст Бродского со стихотворением Осипа Мандельштама «На розвальнях, уложенных соломой…». В мандельштамовском стихотворении сплетены темы любви – беззаконной страсти и самозваного воцарения (венчания на царство). Две разнородные темы соединены благодаря многозначности остающегося в подтексте слова «венчание» (венчание жениха и невесты и венчание на царство). «На розвальнях, уложенных соломой…» и «В альбом Натальи Скавронской» сближает не только парадоксальное соединение таких мотивов, как поездка в санях с возлюбленнойи погребение покойника, но и упоминание о «шапке» («шляпе»). Слова «Шляпу придержи» в стихотворении Бродского – сигнал этой соотнесенности. Бродский цитирует строку «По улицам меня везут без шапки» (потеря шапки в стихотворении Мандельштама обозначает поругание и развенчание героя – царевича и самозванца).


[Закрыть]
. Любовный мотив ( поцелуи,поездка с женщиной – жизнью моейсестрой) восходит к стихам Вяземского и Пушкина, описывающим прогулку в санях с возлюбленной. Слияние любовного и погребального мотивов создается Бродским благодаря аллюзиям на такой сюжет романтической баллады, как «поездка в церковь для венчания, превращающаяся, неожиданно для персонажа, в путешествие к могиле» («Людмила» и «Ленора» В. А. Жуковского). Описание могилы – «станции» в стихотворении Бродского во многом соответствует описанию «дома» – могилы в «Людмиле» («шесть дос о к»). Но у Жуковского орудием смерти является мужской персонаж (жених), а у Бродского – женский («жизнь моя сестра») [424]424
  Аллюзии на инвариантный сюжет романтических баллад Бюргера и Жуковского присущи и другим стихотворениям Бродского. Таков мотив вечерней скачки мужчины и женщины в стихотворении «Под вечер он видит, застывши в дверях…» (1962) и строки «К чему ему и всадница, и конь, / и сумрачные скачки по оврагу» из стихотворения «Феликс» (I; 452). Скачка мужчины и женщины на лошадях была представлена еще Пушкиным как поэтическое метаописание «романтической» словесности: «Она (муза. – А.Р.) Ленорой, при луне, / Со мной скакала на коне!» («Евгений Онегин», гл. 8, строфа V[V; 143]).


[Закрыть]
.

Так сравнение перас санямив «Эклоге 4-й (зимней)» связывает этот образ с образом похоронной телегии привносит в него дополнительные значения, связанные с темой смерти.

Как цитатный пушкинский образ, пероупомянуто в стихотворении Бродского «Друг, тяготея к скрытым формам лести…» (1970):

 
И я, который пишет эта строки,
в негромком скрипе вечного пера,
ползущего по клеткам в полумраке,
совсем недавно метивший в пророки <…>.
 
(II; 227)

И здесь образ пера из «Осени» и пушкинский мотив вдохновения трансформируются Бродским. Пушкинским быстроте, легкости, нестесненностивдохновения он противопоставляет затрудненность,которую символизирует ползущее по клеткамперо. Слово «клетки», обозначая клетки тетрадного листа, обладает вместе с тем значением «место заточения», «темница» (как в стихотворении «Я входил вместо дикого зверя в клетку…»). С таинственным поэтическим вечерним сумраком, о котором пишет Пушкин, контрастирует полумрак,в стихотворении «Друг, тяготея к скрытым формам лести…» приобретающий отрицательное значение.

Цитата из «Осени» окружена в этом стихотворении, как и во многих иных случаях у Бродского, реминисценциями из других пушкинских поэтических текстов. Выражение «совсем недавно метивший в пророки» – ироническая аллюзия на стихотворение «Пророк». Завершается текст Бродского цитатой из другого пушкинского произведения, «Погасло дневное светило…». Строки «я бросил Север и бежал на Юг / в зеленое, родное время года» (II; 228) напоминают о романтическом мотиве бегства из родного края в «земли полуденной волшебные края», выраженном в пушкинской элегии:

 
           Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я,
           Воспоминаньем упоенный…
           <…>
    Я вас бежал, отечески края;
    Я вас бежал, питомцы наслаждений <…>.
 
(II; 7)

Перекличка двух стихотворений подчеркнута сходством их автобиографических подтекстов: в заключительных строках Бродский подразумевает поездку в Крым, в те края, в которых провел несколько лет Пушкин. При этом «отдых в Крыму» описывается средствами художественного языка романтической пушкинской лирики.

Пушкинский образ пальцев, просящихся к перу, просящегося к бумаге пераи текущих стихов:

 
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута – и стихи свободно потекут, —
 
(III; 248)

повторен в стихотворении Бродского «С видом на море» (1969):

 
И речь бежит из-под пера
не о грядущем, но о прошлом;
затем что автор этих строк,
чьей проницательности беркут
мог позавидовать, пророк,
который нынче опровергнут,
утратив жажду прорицать,
на лире пробует бряцать [425]425
  Бряцание на лиренапоминает об играющем на лире поэте из «Поэта и толпы», но не является аллюзией именно на этот текст (ср. бряцание на лирееще в поэзии М. В. Ломоносова).


[Закрыть]
.
 
(II; 159)

Пушкинский образ текущих из-под пера стиховподвергнут Бродским ироническому «переписыванию»: из-под пера бежит речь,которая звучит, а не записывается. И потому высказывание «речь бежит из-под пера» является логически неправильным. Пушкинский образ как бы самоотрицается, взрывается изнутри. Соотнесенность с «Осенью» устанавливается еще раньше, в первой строке: «Октябрь. Море поутру / лежит щекой на волнорезе» (II; 158). Пушкинский текст начинался словами «Октябрь уж наступил» (III; 246) [426]426
  Сопоставление стихотворения «С видом на море» и пушкинской «Осени» содержится в статье: Семенова Е.Еще о Пушкине и Бродском // Иосиф Бродский и мир. Метафизика. Античность. Современность. СПб., 2000. С. 131–132.


[Закрыть]
. Упоминание о Черном море соотносит стихотворение Бродского (оно было написано в Коктебеле) с пушкинским «К морю», посвященным также Черному морю и навеянным крымскими впечатлениями. Биографии двух поэтов в этом произведении Бродского оказываются соотнесенными.

Переписывание строк из «Осени» соседствует с полемической метаморфозой, которой подвергся постоянный мотив пушкинской поэзии – мотив пира, праздника жизни. Также полемически цитируется пушкинский «Пророк». Ироническое сравнение лирического героя с беркутом восходит, несомненно, к пушкинским строкам: «Отверзлись вещие зеницы, / Как у испуганной орлицы» (II; 304).

Скриппера у Бродского (как и у Ходасевича, из поэзии которого автор «Пятой годовщины <…>» и «Эклоги 4-й <…>» заимствует этот образ) свидетельствует, что поэзия еще не поддалась, не уступила смерти. У Пушкина же скрип пераобозначает кропотливый, но бездарный труд бесталанного стихотворца: «Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет / И, перьями скрипя, бумаги не жалеет» («К другу стихотворцу» [II; 25] [427]427
  У Бродского есть стихотворение с таким же названием – «Другу-стихотворцу» (1963), не имеющее с пушкинским ничего общего.


[Закрыть]
).

Пушкинские слова о пере, просящемся к бумаге,повторены в стихотворении Бродского «Строфы» («Наподобье стакана…») (1978): «бегство по бумаге пера» (II; 458). Иронически переиначены они в стихотворении «Полонез: вариация» (1982): «А как лампу зажжешь, хоть строчи донос / на себя в никуда, и перо – улика» (III; 65). Возвышенное слово «стихи» вытесняется низменным «доносом».

Перекликается с пушкинской «Осенью» и стихотворение «Колыбельная» (1964). Здесь упоминаются пальцы, листи строки,но пероне упомянуто:

 
Зимний вечер лампу жжет
<…>
Белый лист и желтый свет
отмывают мозг от бед.
 
 
Опуская пальцы рук,
словно в таз, в бесшумный круг…
 
(I; 385)

Лампау Бродского соответствует камельку(камину) в пушкинской «Осени», и этот образ, связанный с мотивом творчества, повторяется в нескольких стихотворениях. Лампаесть и в «Эклоге 4-й (зимней)»:

 
Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.
 
(III, 18)

Заключительные строки пушкинской «Осени» варьируются также в стихотворении «Одной поэтессе» (1965), но образа пера здесь также нет:

 
Служенье Муз чего-то там не терпит.
Зато само обычно так торопит,
что по рукам бежит священный трепет
и несомненна близость Божества.
 
(I; 431)

«Серьезная» цитата из «Осени» («по рукам бежит священный трепет») выдержана в романтическом стилевом ключе и потому более «классична», чем более прозаичная пушкинская строка «пальцы просятся к перу» [428]428
  Строка «<…> по рукам бежит священный трепет», возможно, восходит к выражению «трепетные руки», встречающемуся у Пушкина («Письмо к Лиде» [I; 223]), но обозначающему не вдохновение, а любовное волнение.


[Закрыть]
. Она воспринимается как аллюзия не на конкретный, единичный текст, но на романтическую поэзию в целом. Эта реминисценция соседствует с шутливо переиначенной строкой из «19 октября» (1825 г.). У Пушкина:

 
Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво:
Но юность нам советует лукаво,
И шумные нас радуют мечты…
 
(II; 246)

Стих «Служенье Муз чего-то там не терпит» должен свидетельствовать о забываниипушкинской строки лирическим героем. Но одновременно это и высказывание самого автора, подчеркивающее хрестоматийную известность пушкинского текста. Пушкинская строка для Бродского по существу уже не индивидуальное речение, но языковое клише. Читатель мгновенно восстанавливает правильный, исконный облик пушкинской строки и радуется легкому узнаванию слов, памятных с детства. Пушкинские тексты воспринимаются как знаки всей высокой классической поэзии. Такое восприятие реминисценций из «Осени» и «19 октября» (1825 г.) задает уже первая строка стихотворения «Одной поэтессе»: «Я заражен нормальным классицизмом» (II; 246). «Классицизм» в этом стихотворении – не стиль европейской литературы XVII и XVIII столетий, а синоним слова «классика». Бродский не случайно обращается в этом стихотворении именно к «Осени» и «19 октября» (1825 г.): оба пушкинских произведения открываются описанием октябрьского дня, посеребренного инеем поля, деревьев, отряхивающих с ветвей багряную листву.

Поэзия Пушкина для Бродского – точка отсчета, исходная норма, квинтэссенция словесности как таковой. Но не предмет для подражания. Выражая совсем не пушкинское отношение к миру и к поэтическому творчеству, Бродский прибегает к художественному языку автора «Осени» и «Медного Всадника». Спор с Пушкиным для Бродского – в каком-то смысле всегда диалог, в котором оба поэта говорят на одном, но не на одинаковом языке. И этот диалог свидетельствует, что созданное Пушкиным художественное пространство остается для автора «Шествия» и «Двадцати сонетов к Марии Стюарт» поэтической родиной, даже когда Бродский незаконно переходит его границы или нарушает установленные правила литературного приличия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю