355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ранчин » «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского » Текст книги (страница 10)
«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:47

Текст книги "«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского"


Автор книги: Андрей Ранчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Ольга Седакова видит в поэзии Бродского «стоическую умудренность, мужественную – или старую смиренность перед положением вещей», органически соединенную с неприятием мира, с «отказом» [295]295
  Седакова О.Кончина Бродского // Литературное обозрение. 1996. № 3. С. 15.


[Закрыть]
. Но, по-моему, отношение «Я» к миру у Бродского сложнее и внутренне – сознательно – противоречиво. Различные теории и философские идеи становятся в творчестве Бродского предметом сложного комбинирования, неожиданного соединения. Так и экзистенциалистские идеи соединяются с этикой стоицизма и с идеями, восходящими к Платону, религиозность – с богоборчеством или безверием.

О стремлении поэта к синтезу языческого и христианского начал, представленных двумя философскими течениями – стоицизмом и экзистенциализмом, о восприятии стоицизма и экзистенциалистской философии как внутренне взаимосвязанных течений свидетельствует статья Бродского «On Cavafy’s Side» («На стороне Кавафиса», 1977):

«<…> ни язычество, ни христианство недостаточны сами по себе, взятые по отдельности: ни то, ни другое не может удовлетворить полностью духовные потребности человека. Всегда есть нечто мучительное в остатке, всегда чувство некоего частичного вакуума, порождающее в лучшем случае чувство греха. На деле духовное беспокойство человека не удовлетворяется ни одной философией, и нет ни одной доктрины, о которой – не навлекая на себя проклятий – можно сказать, что она совмещает и то и другое, за исключением разве что стоицизма или экзистенциализма (последний можно рассматривать как тот же стоицизм, но под опекой христианства)».

(авторизованный перевод с английского А. Лосева [IV (1); 176])

В поэзии Бродского стоическое отношение к миру, христианское видение реальности, однако, не синтезированы (их синтез невозможен!), но образуют – вместе с религиозным и внерелигиозным экзистенциализмом – противоречивое единство. Сходная черта свойственна и словесному стилю Бродского: одно и то же слово может одновременно употребляться в разных значениях, соединять в себе значения слов-омонимов.

III. Поэтические интертексты

«Я заражен нормальным классицизмом»: подражания Кантемиру и Державину в поэзии Бродского

Поэзия Иосифа Бродского «вторична». Эта «вторичность» носит акцентированный, программный характер. Бродский обращается к традиционным стихотворным жанрам (элегии, сонету, стансам, эпитафии, оде, эклоге и т. д.), воспринимающимся в современной словесности как явная архаика. Установка на преемственность по отношению к этим жанрам выражена преимущественно самими заглавиями поэтических текстов Бродского: несколько стихотворений разных лет названы им «Элегия», «Сонет», «Стансы»; два стихотворения именуются эклогами («Эклога 4-я (зимняя)» и «Эклога 5-я (летняя)»); одно – одой («Прощальная ода»). Элегии Бродского имеют мало общего с различными модификациями жанра русской классической элегии 1800–1820-х гг., а в «Прощальной оде»(1964) традиционные структурные признаки одического жанра отсутствуют, за исключением большого объема и строфы-восьмистишия (соответствующей, например, восьмистишиям у Г. Р. Державина). Показательна, однако, сама по себе значимость жанрового принципа для Бродского, идентифицирующего собственные стихотворения с классическими поэтическими жанрами.

Другая, не менее важная черта поэзии Бродского, сближающая ее с сочинениями, принадлежащими словесности, ориентированной на канон, на систему правил, – установка на подражание «образцам», на соревнование с «авторами-авторитетами». «Чужой» поэтический язык часто оказывается основой построения текста Бродского. Эта литературная установка стала мотивом стихотворения «Памяти Е. А. Баратынского» (1961), являющегося своеобразным автометаописанием поэзии Бродского:

 
Ну, вот и кончились года,
затем и прожитые вами,
чтоб наши чувства иногда
мы звали вашими словами.
 
(I; 61)

Не случайна значительная доля цитат в поэтическом творчестве Бродского. Некоторые стихотворения представляют почти монтаж цитатных фрагментов. Таково стихотворение «1972 год» (1972). Цитатный характер реминисценций в поэзии автора «Части речи» и «Новых стансов к Августе» часто бывает стерт, а основным источником цитат оказываются тексты самого Бродского. «Свое» и «чужое» слово как бы уравниваются в своей значимости.

Соотнесенность стихотворений Бродского с классической поэзией проявляется и в поэтике подражания и состязания с поэтами – создателями образцовых текстов. Примеры стихотворений-подражаний Бродского: «На смерть Т. С. Элиота» (1965), произведение, варьирующее мотивы поэзии Элиота и подражающее форме стихотворения У. X. Одена «In memory of W. B. Yiets» [296]296
  См. наблюдения о мотивах поэзии Элиота и о подражании Одену в стихотворении «На смерть Т. С. Элиота»: Polukhina V.Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. Cambridge; N.Y.; Port Chester, Melbourne; Sydney, 1989. P. 81–89; Bethea D.Joseph Brodsky and the Creation of Exile. Princeton, New Jersey, 1994. P. 125–139.


[Закрыть]
; «Письма римскому другу (Из Марциала)» (1972), воссоздающее поэтику античных посланий и эпиграмм; «На смерть Жукова» (1974), современная вариация «Снигиря» Г. Р. Державина.

Принцип подражания-состязания отличает словесность традиционалистского типа, ориентированную на устойчивую систему норм и правил, подчиненную требованиям риторики. Состязание характерно для литератур «рефлективного традиционализма» (термин С. С. Аверинцева), в которых произведения создаются по устойчивым моделям, в роли которых выступают жанры. «<…> Категория жанра остается на стадии рефлективного традиционализма куда более существенной, весомой, реальной, нежели категория авторства; жанр как бы имеет свою собственную волю, и авторская воля не смеет с ней спорить. Автору для того и дана его индивидуальность, его характерность, чтобы участвовать в „состязании“ со своими предшественниками и последователями в рамках единого жанрового канона, т. е. по одним правилам игры. Понятие „состязания“ (греч. xelosis, лат. aemulatio) – одна из важнейших универсалий жизни литературы под знаком рефлективного традиционализма. Она служит важным фактором непрерывности среди смены больших и непохожих друг на друга эпох; эллинизм и Рим, Средневековье и Ренессанс, барокко и классицизм.

Для этих эпох сохраняет силу статическая концепция жанра как устойчивых правил игры, в которую можно играть с удаленными во времени партнерами» [297]297
  Аверинцев С. С.Риторика и истоки европейской литературной традиции. М., 1996. С. 109.


[Закрыть]
.

Преемственность поэзии Бродского по отношению к таким «традиционалистским» литературным феноменам, как античная (римская) лирика и – если прибегать к неопределенным и «приблизительным» терминам – поэзия барокко и классицизма, очевидна. Моделирующая произведения «традиционалистской» литературы риторика с ее культом «общих мест» [298]298
  <…> «Для античного риторического взгляда на вещи koinos topos (общее место. – А.Р.) есть нечто абсолютно необходимое, а потому почтенное. Общее место – инструмент абстрагирования, средство упорядочить, систематизировать пестроту явлений действительности, сделать эту пестроту легко обозримой для рассудка» (Там же. С. 159).


[Закрыть]
значима для Бродского, описывающего «лирического героя» [299]299
  Это выражение, в современном российском литературоведении потерявшее терминологичность (которую ему изначально придавал его автор Ю. Н. Тынянов), утрачивает всякий терминологическийсмысл в применении к поэзии Бродского: «Я» в его стихотворениях одновременно и абсолютно автобиографично, не отделено от реального автора, и предельно условно, являясь скрещением различных литературных дискурсов, поэтических традиций и – в пределе – только языковой категорией, личным местоимением. Поэтому я вынужден употреблять это выражение в подразумеваемых кавычках, но не рискую отказаться от него, за отсутствием другого более уместного термина.


[Закрыть]
как манифестацию, двойника лирических героев других поэтов. Более того, «лирический герой» может назвать себя отстраненно, в третьем лице: «совершенный никто, человек в плаще, / потерявший память, отчизну, сына; / по горбу его плачет в лесах осина, / если кто-то плачет о нем вообще» («Лагуна», 1973 [II; 318]). Последний случай особенно показателен: автобиографический «лирический герой» (сына и родину покинул именно единичный «Я», Иосиф Бродский) – человек вообще, в его экзистенциальном метафизическом одиночестве и оставленности, в вечной ситуации изгнанника.

Отказ от прямого лирического высказывания, от эмоционального тона, настороженное отношение к романтической установке на исключительную роль «Я» [300]300
  «Русской поэзии всегда не хватало времени – как, впрочем, и места. Отсюда ее интенсивность и надрывность – чтоб не сказать „истеричность“. <…> Изуродованность поэтической судьбы стала у нас не меньшей нормой, чем ее прерванность, и поэт – даже начинающий – воспринимает себя и трактуется аудиторией в драматическом ключе. От него ожидается не сдержанность, а фальцет, не мудрость, а ирония или, в лучшем случае, искренность. Это – немного, и хотелось бы надеяться, что положение дел переменится <…>» ( Бродский И.Предисловие // Рейн Е. Избранное. М.; Париж; Нью-Йорк, 1992. С. 287). Ср. настороженное отношение к «романтической дикции» и утверждение, что «это не муза диктует вам, а язык, который существует у вас на определенном уровне помимо вашей воли» в интервью Джону Гладу (Время и мы: Альманах литературы и общественных проблем. М.; Нью-Йорк, 1990. С. 287; ср.: Бродский И.Большая книга интервью / Сост. B. П. Лопухина. М., 2000. С. 112), или высказывание: «я думаю, что не человек пишет стихотворение, а каждое предыдущее стихотворение пишет следующее» в интервью Виталию Амурскому («Никакой мелодрамы…»: Беседа с Иосифом Бродским // Амурский В.Запечатленные голоса: Парижские беседы с русскими писателями и поэтами. М., 1998. С. 10; ср.: Бродский И.Большая книга интервью. С. 484). Эти суждения очень часто повторяются в эссе и в интервью поэта и, главное, реализуются в его стихах и потому не могут быть истолкованы как некоторое намеренное преувеличение или провоцирующий жест, которые вообще-то не чужды Бродскому. Противоположные, по крайней мере на первый взгляд, мысли (например, выраженная в интервью Виталию Амурскому идея о поэте как о фигуре, «замещающей» в современном обществе святого и способной стать социальным образцом) порождены скорее присущей Бродскому приверженностью к «самопротиворечиям» и самоотрицанию как к инструменту защиты от догм, от суждений, претендующих на неоспоримость. Так или иначе, поэтический дар мыслится Бродским не как личное достоинство и заслуга автора, но как нечто в каком-то смысле внеположное по отношению к нему.


[Закрыть]
заставляют Бродского обращаться к поэтическому опыту авторов минувших эпох, в частности к произведениям русских стихотворцев XVIII века.

«Сознательно и откровенно риторичен наш современник Бродский, еще в молодые годы догадавшийся заметить:

Я заражен обычным классицизмом»,

– высказывается о поэзии Нобелевского лауреата С. С. Аверинцев [301]301
  Аверинцев С. С.Риторика и истоки европейской литературной традиции. C. 12. Неточно цитируется стихотворение Бродского «Одной поэтессе» (1965): в оригинале – «нормальным классицизмом» (I; 431).


[Закрыть]
.

Вяч. Вс. Иванов пишет о значимости русской классицистской поэтики для Бродского, основываясь на собственных беседах с поэтом [302]302
  Иванов Вяч. Вс.Современность поэтики Державина // Гаврила Державин. 1743–1816 / Под ред. Ефима Эткинда и Светланы Ельницкой. Нортфилд; Вермонт, 1995. С. 407.


[Закрыть]
. Свидетельства особенного отношения к Державину, высокой оценки и почитания встречаются и в интервью Бродского: «О, это великий поэт. Он во многом напоминает мне Джона Донна Но он более краток, отчасти более примитивен. Его мысли и психология были такими же, как у Джона Донна, но, поскольку это молодой язык, молодая нация, молодая культура, он выражался несколько более примитивно, в частности метафоры у него примитивнее. Но порыв в его голосе, экспрессия!» [303]303
  Муза в изгнании. Интервью Анн-Мари Брамм (пер. Л. Бурмистровой) // Бродский И.Большая книга интервью. С. 44–45.


[Закрыть]
; «Я его (Державина – А.Р.) обожаю – я обожаю всех классицистов <…>. Кантемир, Тредиаковский, Херасков, Сумароков… Это совершенно замечательные поэты. Кантемир и Державин чрезвычайно важные для меня господа, они на меня очень сильно повлияли – так мне кажется» [304]304
  «У меня нет принципов, есть только нервы…» Интервью Биргит Файт. Лит. обработка О. Гольдштейн // Там же. С. 570.


[Закрыть]
. Для поэтической самоидентификации Бродского значима именно соотнесенность со стихотворцами XVIII столетия – Кантемиром и Державиным: «О себе и всегда думал, что я запоздалый поэт классицизма. В духе Кантемира, Державина. Это будет вернее, чем последователь акмеизма» [305]305
  «Двуязычие – это норма». Интервью Виллему Г. Вестстайну // Там же. С. 202.


[Закрыть]
. Отвечая на вопрос интервьюера о наиболее близких (кроме Анны Ахматовой) поэтах, Бродский называет: «Державин, Кантемир, Баратынский, Цветаева, Мандельштам, Ходасевич, Пастернак» [306]306
  «Судьба страны мне далеко не безразлична». Интервью Юрию Коваленко // Там же. С. 473.


[Закрыть]
.

Поэзия русского XVIII века не знает индивидуализированного образа автора: образ автора в ней детерминирован жанром [307]307
  «Поэт-классицист не присутствует в своих произведениях как личность. Его стихотворения соотнесены не с его индивидуальностью, а с идеей жанра, идеей истины в рационалистическом ее толковании и в ее разделенности в пределах жанровых схем. В стихотворении раскрывается не душа поэта, а над ним парящая, надындивидуальная истина понятия. Отсюда и отсутствие объединения стихотворений одного поэта в образе их автора, отсюда отсутствие лирического единства книги поэта. Оды, элегии, идиллии, духовные стихи, сатиры – в каждом из этих жанров другая душа, и каждый из них подчинен другому закону слога, тона <…>» ( Гуковский Г. А.Пушкин и русские романтики. [Изд. 3-е.]. М., 1995. С. 115). Эта мысль, являющаяся «общим местом» в литературоведении, тем не менее может быть оспорена и существенно скорректирована. Ср., например, мнение Ю. М. Лотмана: Лотман Ю. М.Очерки по истории русской культуры XVIII – начала XIX века // Из истории русской культуры. Т. IV (XVIII – начало XIX века). М., 1996. С. 141. Для меня важна не столько истинность принятого утверждения, сколько отраженное в нем «читательское» представление о русской словесности XVIII века (при более пристальном исследовательском взгляде картина действительно может оказаться более сложной). Бродский хорошо знал литературу XVIII столетия, но не как исследователь, а именно как читатель и, вероятно, сильнее ощущал именно общие черты поэзии этой эпохи, отличающие ее от поэзии пушкинского и последующих периодов: на фоне последующей поэзии стихотворство XVIII века в большей мере подчинено требованиям жанра.


[Закрыть]
. Подобное происходит и в стихотворениях Бродского, созданных в рамках традиционных поэтических жанров. Обращением к элементам поэтики XVIII столетия автор «Прощальной оды» и стихотворения «На смерть Жукова» мотивирует отказ от прямого, личностно-эмоционального высказывания и одновременно реализует, выражает постоянный, инвариантный мотив отчужденности от собственного слова [308]308
  См. об этом инвариантном мотиве: Polukhina V. Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. P. 174–177,247. Ср. описание создания стихотворения, представленное как действие, независимое от формального автора:
Так родится эклога. Взамен светилазагорается лампа: кириллица, грешным делом,разбредясь по прописи вкривь ли, вкось ли,знает больше, чем та сивилла,о грядущем. О том, как чернеть на белом,покуда белое есть, и после.«Эклога 4-я (зимняя)», 1980 [III; 18])  Словом «прописи» в этом стихотворении как бы обозначены рамки поэтической традиции. «Вкривь ли, вкось ли» – реминисценция из «Евгения Онегина» (гл. 7, строфа LV): «Благослови мой долгий труд, / О ты, эпическая муза!/ И, верный посох мне вручив, / Не дай блуждать мне вкось и вкрив./ Довольно. С плеч долой обуза! / Я классицизму отдал честь: / Хоть поздно, а вступленье есть» (V; 141).


[Закрыть]
, от собственных текстов: стихотворение, подражающее архаическому, несовременному образцу, осознается как не вполне свое, как чужое слово.Выбор в качестве образцов произведений поэтов XVIII века, а не, к примеру, пушкинской эпохи, вероятно, объясняется большей индивидуализированностью их текстов, труднее поддающихся имитации, и стремлением избежать опасности эпигонства: поэзия XIX столетия, видимо, воспринималась Бродским как норма,пусть и ставшая достоянием прошлого, но еще соблазнительная и этим «опасная» для современного поэта Не случайно подражание Пушкину у Бродского становится элементом шутливой игры, окрашивается иронией, как в стихотворении «Ничем, Певец, твой юбилей…» (1970) или в шестом сонете из цикла «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» (1974), – в отличие от серьезных подражаний А. Д. Кантемиру и Г. Р. Державину. Стихотворство XVIII столетия в сравнении с поэзией XIX века должно было выглядеть – благодаря своей архаичности – притягательным и живым. А. Д. Кантемир и Г. Р. Державин должны были привлечь внимание Бродского как поэты несглаженного, ощутимого слова, чуждые стилистической однородности: Кантемир создавал свои сатиры в те годы, когда новая русская литература только складывалась и стилевые каноны еще не утвердились, Державин – когда они были поколеблены. Полистилистичность обоих поэтов близка Бродскому, в стихотворениях которого свободно соединяются слова самой разной стилевой окраски. Таким образом, подражание Бродского именно А. Д. Кантемиру и Г. Р. Державину глубоко не случайно.

Несомненно, утверждение об интересе Бродского к словесности, подчиненной правилам риторики и жанра, как бы неиндивидуализированной, можно оспорить, указав на выразительную индивидуальность текстов как раз тех самых поэтов, которым он подражает. Для примера – высказывания о них, обладающие хрестоматийной известностью.

«Современный читатель <…> ясно различает» в стихах Кантемира «печать личности, не стершуюся доныне».

(Л. В. Пумпянский) [309]309
  [Пумпянский Л. В.]Кантемир. Тредиаковский // Гуковский Г. А.Русская литература XVIII века. М., 1998. С. 53.


[Закрыть]

«В центре того пестрого и реального мира, о котором трактует творчество Державина, стоит он сам, Гаврила Романович, человек такого-то чина, образования и характера, занимающий такую-то должность. Читатель прежде всего должен уверовать, должен осознать, что это говорит о себе именно сам поэт, что поэт – это такой же человек, как те, кто ходят перед его окнами на улице, что он соткан не из слов, а из плоти и крови. Лирический герой у Державина неотделим от представления о реальном авторе.

<…> …Существенно то, что стихи Державина строят в сознании своего читателя совершенно конкретный бытовой образ основного персонажа их – поэта, что образ этот характеризуется не жанровыми отвлеченными чертами, что это не „пиит“, а именно персонаж, притом подробно разработанный и окруженный всеми необходимыми для иллюзии реальности обстановочными деталями. Этим достигается объединение всех произведений поэта, символизируемое единством его имени».

(Г. А. Гуковский) [310]310
  Гуковский Г. А.Державин // Гуковский Г. А.Русская литература XVIII века. С. 358.


[Закрыть]

Эти характеристики поэзии Кантемира и Державина нельзя оспорить. Но в сравнении с русской лирикой позднейших эпох (по крайней мере начиная с пушкинского периода) очевидна риторическая основа даже стихотворений такого глубоко оригинального автора, как Державин. Столь же очевидна и обусловленность стиля державинских поэтических текстов требованиями жанра. Державин нарушает «чистоту» жанра, соединяя, например, одический стиль с сатирой. Но, воспевая в своих стихах подвиги полководцев и величие монархини, поэт остается одописцем, а пороки вельмож обличает как автор стихотворных сатир. Он смещает и размывает границы жанров, но поэтический стиль остается в его произведениях категорией жанровой.

Подражания Кантемиру и Державину у Бродского свидетельствуют о том, что для Бродского архаический колорит их стихотворений, может быть, даже более существен, чем индивидуальные особенности текстов. Так, сходство державинского «Снигиря» и стихотворения «На смерть Жукова» прослеживается прежде всего в общности торжественного (одического по происхождению) стиля. Бродский не воссоздает индивидуальной особенности державинского текста – чередования строк, написанных «высоким» и «простым» слогом.

Бродскому принадлежат два подражания Кантемиру «Подражание сатирам, сочиненным Кантемиром. На объективность» (1966) и послание «К стихам» (1967); второе стихотворение является вариацией кантемировского письма «К стихам моим». Стихотворение «На объективность» воссоздает одну из двух речевых форм, в которые облечены сатиры русского поэта XVIII столетия: послание-обращение к реальному или воображаемому, мыслимому адресату (вторая форма – диалог двух персонажей). Внешне стихотворение Бродского – обоснование заявленного в первой строке («Зла и добра, больно умен, грань почто топчешь?» [II; 7]) морального суждения, обоснование оправданности морального подхода, необходимости различать добро и зло. «На объективность» сохраняет сходство с сатирами Кантемира в приемах, в средствах выразительности. Бродский наследует и форму условного диалога с собеседником, и прием иллюстрации тезиса, идеи примерами-«притчами» из реальной жизни, и использование в тексте подлинных, реальных имен (у Кантемира в первой сатире сапожник Рекс и портной Егор, во второй сатире приятель поэта генерал-майор Нейбуш; у Бродского – знакомый автора поэт Кушнер). Полистилистичность, сочетание низкой и высокой лексики, отличающие язык сатир, также свойственны и стихотворению «На объективность».

Отличие проявляется в характере аргументации. Кантемир как просветитель рационалистичен; его сатиры – действительно развертывание и обоснование моральных сентенций, максим. У Бродского связь утверждения и доказующего примера нередко либо внерациональна, ассоциативна, либо иллюзорна:

 
Ты ли с жены тащишь в ночи часть одеяла?
Топчешь, крича: «Благо не печь. Благо не греет».
Но без луча, что ни перечь, семя не зреет.
 
(II; 7)

Ответ дается невпопад как раз луч, в отличие от блага, греет – в прямом смысле слова.

Для стихотворения Бродского характерна загадочность, энигматичность: смысл прямо не представлен в тексте, но должен быть открыт, «вычитан» в нем.

 
Слабой душе смерть есть призыв к бегству к Натуре.
Так ли ты, мнил, будешь в гробу? Мнил: постоянство.
Ан получил злую судьбу: вечное странство.
 
(II; 8)

Почему для «слабой души» смерть – «бегство к Натуре» и что выражение «бегство к Натуре» означает? Как адресат стихотворения «мнил» свое пребывание в гробу, за порогом смерти? Почему он вместо покоя-«постоянства» получил «вечное странство»? Боязнь истории, человеческого мира, в котором благо не торжествует, мысль о смерти как об уничтожении или растворении в природе, как об освобождении от бремени противопоставлена мотиву ответственности и страдания как неотъемлемого свойства человека; привнесение блага, добра в мир зависит от каждого смертного. Основной же мотив стихотворения – утверждение многообразия бытия, различий, дифференцированности предметов, заполняющих пространство и время. Многообразие, непохожесть, дискретность, дробность материального мира дают человеку возможность свободы, бегства от обезличивающих, унифицирующих сил, – возможность избегнуть мертвящей повторяемости, тавтологии. Эти мотивы стихотворения «На объективность» свойственны поэзии Бродского в целом и не имеют аналогий в стихотворениях Кантемира.

На рационалистичные вопросы Бродский, в отличие от Кантемира, отвечает метафорами.

Обращение к сатирам Кантемира как к образцу значимо для Бродского в качестве мотивировки этической темы, размышления о природе Добра и Зла: в целом для Бродского непосредственная рефлексия над проблемой Добра и Зла не свойственна [311]311
  Впрочем, такая рефлексия спорадически проявляется у Бродского: например, в стихотворении «К Евгению» из цикла «Мексиканский дивертисмент» (1975); не случайно, что это стихотворение глубоко укоренено в русской поэтической традиции: оно содержит аллюзии на послание Г. Р. Державину «Евгению. Жизнь Званская», на «Евгения Онегина», «Медный Всадник» и «Так море, древний душегубец…» А. С. Пушкина.


[Закрыть]
.

Второе подражание Кантемиру – послание «К стихам». Михаил Крепс, сопоставив это произведение со стихотворным письмом Кантемира «К стихам моим», отметил, что у Бродского «оптимистически звучит уверенность в бессмертии его поэтического дара – тема горациевского памятника, решенная, однако, в ином метафизическом ключе: творец войдет в одну дверь, его стихи – в тысячу. <…> У Бродского создается картина вечного живого общения стихов с многочисленными читателями <…>» [312]312
  Крепс М.О поэзии Иосифа Бродского. Ann Arbor, 1984. С. 128–129.


[Закрыть]
. Другое отличие, замеченное Михаилом Крепсом, заключается в большей активности по сравнению с произведением Кантемира стихов как автономных, независимых от творца живых существ: стихи обращаются к поэту с речью. У Кантемира просьба стихов не облечена в форму прямой речи. У Бродского представлены слова – просьба стихов к поэту; стихи обладают своей судьбой, иной, чем судьба автора.

Оппозиция «поэт – его стихи» устойчива в творчестве Бродского: поэт отчужден от слова, живущего своей, особенной жизнью. Бродский изменяет название стихотворения-источника, исключая притяжательное местоимение «моим»: стихи – персонаж произведения Бродского как бы не принадлежат творцу, они не вполне «его»: правом соавторства обладает Кантемир. Бродский заимствует у него и развивает близкую себе тему.

Следуя Кантемиру, Бродский как бы создает своеобразный современный эквивалент его стихотворений, в котором выражен новый поэтический смысл. Ориентируясь на стиль образца, Бродский допускает отступления в ритмике: вместо силлабического стиха автор стихотворений «На объективность» и «К стихам» использует в первом случае логаэд на основе дактиля с постоянной цезурой (соответствующей, по-видимому, цезуре в силлабике), во втором – хорей с нарушениями метрической схемы. Редкость, непривычность этих размеров получают семантический ореол «архаичности» [313]313
  Отношение Бродского к логаэду на дактилической основе – особенное: «Насколько мне известно, логаэдические размеры с дактилями побивают любой спиритический сеанс в способности вызывать духов. В нашем деле вещи такого рода называются стилизацией. А раз ритм классики входит в наш организм, ее дух входит следом» («Письмо Горацию», пер. Е. Касаткиной [VI (2); 371]).


[Закрыть]
.

* * *

Державину Бродский подражает в стихотворении «На смерть Жукова», которое является вариацией «Снигиря» – поэтической «эпитафии» недавно умершему А. В. Суворову. И Державин, и Бродский пишут стихотворения прославленным полководцам в год их смерти (1800, 1974). Оба стихотворения содержат сходные метафорические выражения и похожие образы: «Кто перед ратью будет, пылая», «меч закаляя», «Что ты заводишь песню военну / Флейте подобно, милый снигирь?» – у Державина [314]314
  Державин Г. Р.Стихотворения. Л., 1957. С. 283. Далее произведения Державина цитируются по этому изданию; страницы указываются в тексте.


[Закрыть]
и «В вечность уходит пламенный Жуков», «меч был вражьих тупей», «Бей, барабан, и, военная флейта, / громко свисти на манер снегиря» (II; 347) – у Бродского.

Прием ретроспективной аналогии – уподобление Бродским Жукова Ганнибалу, Велизарию и Помпею – характерен для жанра торжественной оды и встречается у Державина, но не в «Снигире», а в других стихотворениях.

По мнению Михаила Крепса, Бродский дегероизирует, по сравнению с автором «Снигиря», образы полководца и его армии. Метафорическое выражение «меч был вражьих тупей», означающее слабую техническую вооруженность советской армии, придает стихотворению оттенок иронии [315]315
  Крепс М.О поэзии Иосифа Бродского. С. 131. Сопоставление текстов Державина и Бродского содержится также в статье: Лазарчук Р. М.«На смерть Жукова» И. Бродского и «Снигирь» Г. Державина (Проблема традиции) // Русская литература. 1995. № 2.


[Закрыть]
. С этим трудно согласиться. От того, что советская армия технически слабее немецкой, воинское мастерство Жукова и героизм его солдат-победителей не умаляются, а, напротив, приобретают еще большее значение. Недостаток средств лишь усиливает величие победы. Формуле «меч был вражьих тупей» у Державина есть своеобразный смысловой эквивалент: «С горстью россиян все побеждать» (с. 283). Суворова и Жукова роднит и опальная судьба. Один – «доблестей <…> страдалец единый», который, «скиптры давая», был вынужден «зваться рабом» (с. 283) [316]316
  Ср. характеристику, принадлежащую Г. А. Гуковскому: «Суворов – это его герой; в Суворове Державина подкупает и его непосредственность, и его военный гений, и его человеческая простота, и независимость его мнений, твердость в борьбе с властительными пороками<…>» ( Гуковский Г. А.Русская литература XVIII века. С. 347).


[Закрыть]
; другой – «кончивший дни свои глухо, в опале, / как Велизарий или Помпей» (II; 347).

Вопреки утверждению Михаила Крепса [317]317
  Крепс М.О поэзии Иосифа Бродского. С. 132. Автор книги настойчиво утверждает, что отношение поэта к Жукову – ироническое и негативное. Тенденциозность этого мнения очевидна: оно не подтверждается текстом. Но как дополнительное возражение, хотя и не вполне корректное (поскольку речь идет о высказывании из другого текста, к тому же непоэтического), можно привести мнение Бродского, высказанное в беседе с Соломоном Волковым: «А ведь многие из нас обязаны Жукову жизнью. Не мешало бы вспомнить и о том, что это Жуков, и никто другой, спас Хрущева от Берии. <…> Жуков был последним из русских могикан» ( Волков С.Диалоги с Иосифом Бродским: Литературные биографии. М., 1998. С. 54–55).


[Закрыть]
, строки о посмертной встрече Жукова со своими солдатами «в области адской» (II; 347), по-видимому, не означают «в аду», и мотива греха убийства, совершаемого полководцем и его подчиненными, в стихотворении «На смерть Жукова» нет. Прилагательное «адский» здесь употреблено в значении «загробный» и произведено не от слова «Ад», но от «Аид». Подобное употребление слова «Ад» свойственно поэзии начала XIX века. Так, в «Элегии из Тибулла» К. Н. Батюшкова страж Аида Кербер-Цербер назван «адским псом», а в батюшковском стихотворении «К Тассу» Ад противопоставлен не Раю, а, как Аид, Олимпу («то в ад, то на Олимп») [318]318
  Батюшков К. Н.Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 171, 358.


[Закрыть]
. Характерное для русской поэзии XVIII – начала XIX века смешение христианских понятий и символов и античных мифологем приводило к их взаимообратимости. Синонимия Ада и Аида в поэзии основывалась и на фонетической близости двух слов.

Едва ли оправданно и мнение Вяч. Вс. Иванова о том, что Бродский, приверженный классицистскому пуризму, в противоположность Державину, избегает (за исключением слова «прахоря» – сапоги) просторечий, разговорных, «низких» слов [319]319
  Иванов Вяч. Вс.Современность поэтики Державина. С. 407.


[Закрыть]
. Державинским «кляче», «соломе», «сухарям» соответствуют у Бродского прозаическая «штатская белая кровать», в которой умирает Жуков, и разговорный оборот «на манер снегиря» [320]320
  Выражение «на манер» у Бродского имеет автометаописательную функцию, указывая на подражание автора поэтической традиции или перекличку и цитирование. «На манер снегиря» в «На смерть Жукова» означает «на манер „Снигиря“», то есть вослед Державину.Ср. замечание Г. А. Левинтона: «Финальная строка, выступающая как некая „разгадка“ подтекста, прямое указание на источник:
…военная флейта,громко свисти на манер снегиря  <…> – это не только инверсия источника „Что ты заводишь песню военну/ Флейте подобно,милый снигирь?“, но в какой-то мере и автометаописание стихов, написанных „на манер „Снигиря““ (ср. жанровое значение слов „на манер“ в языке XVIII века)» ( Левинтон Г. А.Три разговора: о любви, поэзии и (анти)государственной службе). II. От всего человека остается часть / речи (Три заметки о Бродском) // Россия / Russia. Вып. 1 [9]: Семидесятые как предмет истории русской культуры. Ред. – сост. К. Ю. Рогов. М., 1998. С. 242). Выделено Г. А. Левинтоном.
  Сходным образом, в «Литовском ноктюрне» строки «и, нащупав язык, на манер серафима / переправить глагол» (II; 325) указывают, что это цитата из пушкинского «Пророка».


[Закрыть]
. Бродский, так же как и автор «Снигиря», прибегает к прозаизмам и разговорным речевым оборотам; отличие заключается в том, что у Бродского слова разной стилевой окраски не противопоставлены друг другу, в то время как Державин обыгрывает стилевые диссонансы [321]321
  См. о языке Державина: Успенский Б. А.Язык Державина (К 250-летию со дня рождения) // Лотмановский сборник. Вып. I. М., 1995. С. 334–352.


[Закрыть]
.

Как показал Джордж Клайн, Бродский, подражая державинскому «Снигирю», включил в текст своего стихотворения отсутствовавшие в «Снигире» мотивы изгнанничества (ссылка Жукова) и тождества судеб полководца и поэта перед лицом вечности [322]322
  Kline G. L.Variations of the Theme of Exile // Brodsky’s Poetics and Aesthetics. Ed. by Lev Loseff and Valentina Polukhina. London, 1990. P. 70, 74–76.


[Закрыть]
. Можно добавить, что мотив бренности славы восходит к другому державинскому стихотворению – «Река времен в своем стремленьи…» (сходны образы реки времен и всепожирающейвечности у Державина и «алчной Леты» у Бродского). Уподобление поэта полководцу в эпитафии Жукову поддерживается призывом к барабанщику: «Бей, барабан…». Стихотворение Бродского «1972 год», изображающее лирического героя на переломе жизни, в ситуации символической смерти-изгнания, заканчивается строками, обращением к самому себе:

 
Бей в барабан о своем доверии
к ножницам, в коих судьба материи
скрыта. Только размер потери и
делает смертного равным Богу.
<…>
Бей в барабан, пока держишь палочки,
с тенью своей маршируя в ногу!
 
(II; 293)

Эти строки – реминисценция из стихотворения Генриха Гейне «Доктрина» – содержат мотив стоического, мужественного сопротивления невзгодам; это сопротивление – свойство, схожее с ратным мужеством Жукова. Слова «Бей, барабан» в «На смерть Жукова» – автореминисценция, отсылающая к «1972 году». Так образ Жукова соединяется с постоянными темами Бродского – изгнанием лирического «Я» и рефлексией над судьбой слова перед лицом Вечности. Державинский текст-образец у-сваивается,делается для Бродского своим.

Вторичный характер стихотворения «На смерть Жукова» является мотивировкой обращения к героической теме, воспевания подвига, в целом глубоко чуждых автору [323]323
  Ср. некоторое удивление, вызванное у Соломона Волкова этим текстом, а также свидетельства о реакции на это стихотворение эмигрантов «второй волны»: Волков С.Диалоги с Иосифом Бродским. С. 54.


[Закрыть]
. Особый статус этого стихотворения-подражания позволяет Бродскому обратиться к одическим стилевым формулам, редко у него встречающимся.

Помимо стихотворения-подражания «На смерть Жукова» у Бродского встречаются произведения, являющиеся полемическими репликами, откликами на державинские тексты. Такою стихотворение «К Евгению» из цикла «Мексиканский дивертисмент» (1975) – пессимистический ответ-возражение Державину – автору послания «Евгению. Жизнь Званская», принимающему бытие, восторгающемуся великолепием мира, убежденному в его гармоничности, в благом божественном начале как основе мироздания. Бродский, возражая «оптимисту» Державину, повторяет пессимистическую констатацию несовершенства и порочности человека, чуждого благу и свободе, из стихотворения Пушкина «Так море, древний душегубец…».

Скрытая полемика с Державиным содержится в «Разговоре с небожителем» (1970) [324]324
  Само название стихотворения отсылает к другому хрестоматийно известному поэтическому тексту XVIII столетия – к «Разговору с Анакреоном» М. В. Ломоносова; таким образом подчеркивается традиционализм «Разговора с небожителем». В содержательном плане оба стихотворения, однако, не имеют ничего общего. Кроме того, название произведения Бродского, в отличие от ломоносовского, обманчиво: оно представляет собой монолог, остающийся без ответа.


[Закрыть]
. Бродский отсылает строкой «Гортань исходит грифелем и мелом» (II; 214) к «Грифельной оде» Осипа Мандельштама, навеянной державинскими стихами «Река времен в своем стремленьи…» [325]325
  О реминисценциях из державинского «Река времен в своем стремленьи…» в «Грифельной оде» Осипа Мандельштама см.: Сегал Д. М.О некоторых аспектах смысловой структуры «Грифельной оды» О. Э. Мандельштама // Russian Literature. 1972. N 2.


[Закрыть]
. У Мандельштама: «И ночь-коршунница несет / Горящий мел и грифель кормит»; «На изумленной крутизне / Я слышу грифельные визги»; «И я теперь учу дневник / Царапин грифельного лета» [326]326
  Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. С. 177–178.


[Закрыть]
. Но на самом деле «Разговор с небожителем» соотносится с одой Державина «Бог». Бродский прибегает к переадресующей цитате.Амбивалентное благодарение Бога у Бродского, содержащее и иронию, и богоборчество, и отрицание всемогущества Творца [327]327
  Мнение Льва Лосева о христианском отношении к страданию автора «Разговора с небожителем», о христианской основе стихотворения ( Loseff L.Iosif Brodsky’s Poetics of Faith // Aspects of Modem Russian and Czech literature. Ed. by Arnold McMillin. «Slavica Publishers», 1989. P. 191) не лишено односторонности и не учитывает амбивалентный, утверждающе-отрицающий и серьезно-иронический и даже провокативный смысл произведения. О религиозных мотивах «Разговора с небожителем» см. в гл. «„Человек есть испытатель боли…“: религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм».


[Закрыть]
, напоминает «Благодарность» М. Ю. Лермонтова и контрастирует с восторженной хвалой Богу в оде Державина [328]328
  Я категорически не согласен с Джейн Нокс, утверждающей, что «по духу и мировоззрению Бродский ближе всего к поэзии XVIII века, в частности к Г. Р. Державину» и что он «по духу ближе к Г. Р. Державину и русскому философу Льву Исааковичу Шестову» ( Нокс Дж.Поэзия Иосифа Бродского: Альтернативная форма существования, или Новое звено эволюции в русской культуре // Иосиф Бродский: Творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. СПб., 1998. С. 217, 218). Первое утверждение опровергается свидетельствами текстов самого поэта: отношение к бытию у Бродского противоположно державинскому приятию мира, гедонистическому упоению и любованию жизнью. Второе представляется мне абсурдным: многие философские мотивы поэзии Бродского сходны с идеями Шестова, но сами эти идеи не имеют ничего общего с державинским мировосприятием. Односторонней является и мысль, что «в стихотворениях [в оде „Бог“ и в „Разговоре с небожителем“. – А.Р.] обоих поэтов слышится смирение перед промыслом Божьим, перед Жизнью и Смертью, которые по сути едины: есть начало, и должен быть конец пути. Не к чему терзаться и скорбеть над тем, что следует непременно, и надо благодарить Бога, что жизнь нам дана» (Там же. С. 222). Эта интерпретация не учитывает ни сомнений в благости Творца, ни богоборческих мотивов, присутствующих у Бродского, но совершенно невозможных у Державина – автора оды «Бог». «Бог» Державина – гимн Создателю, «Разговор с небожителем» – «прение» с Ним, оставляющим без ответа слова героя.
  Интересно наблюдение Дж Нокс о том, что мотив жизни как дара восходит в стихотворении Бродского «1 января 1963 года» к державинскому стихотворению «На смерть князя Мещерского»; у Державина жизнь – «мгновенный дар», у Бродского это «Я», человек (Там же. С. 222). Но исследовательница не учитывает контекст стихотворения Бродского, другие случаи употребления слова «дар». В «Разговоре с небожителем» душа лирического героя именуется «слепком с горестного дара» (II; 209). Дар жизни и дар поэзии таким образом в поэзии Бродского не являются абсолютным благом – в отличие от дара жизни для автора стихотворения «На смерть князя Мещерского».


[Закрыть]
.

Еще один случай переосмысления Бродским поэзии Державина – стихотворение «Прощальная ода». Строки:

 
Пусть же, жизнь обогнав, с нежностью песня тронет
смертный ее порог – с лаской, но столь же мнимо,
и как ласточка лист, сорванный лист обгонит
и помчится во тьму, ветром ночным гонима.
Нет, листва, не проси даже у птиц предательств!
Песня, как ни звонка, глуше, чем крик от горя.
Пусть она, как река, этот «листок» подхватит
и понесет за собой, дальше от смерти, в море —
 
(I; 311)

развернутая реминисценция из стихотворения Лермонтова «Дубовый листок оторвался от ветки родимой…» и полемическое переосмысление стихотворения Державина «Ласточка». И Бродский, и Державин посвящают свои стихотворения памяти дорогих им умерших женщин (Державин – памяти «Плениры», жены Екатерины Яковлевны; в стихотворении Бродского это смерть символическая – смерть любви). У Державина ласточка – символ вечной жизни и человеческой души. Она – вестница, соединяющая мир живых и мертвых; не случайно поэт изображает весеннее возвращение ласточки [329]329
  Этот инвариантный мотив встречается у многих стихотворцев XVIII века, например у А. Д. Кантемира ( Кантемир А. Д.Сочинения, письма и избранные переводы. СПб., 1867. Т. I. С. 285) и у В. К. Тредиаковского ( Тредиаковский В. К.Сочинения. СПб., 1849. Т. I. С. 742–743).


[Закрыть]
. Державин ожидает встречи с любимой:

 
Но только лишь придет весна
И роза вздохнет лишь румяна,
Встаешь ты от смертного сна;
Встанешь, откроешь зеницы
И новый луч жизни ты пьешь;
Сизы расправя косицы,
Ты новое солнце поешь.
 
 
Душа моя! гостья ты мира:
Не ты ли перната сия? —
Воспой же бессмертие, лира!
Восстану, восстану и я, —
Восстану, – и в бездне эфира
Увижу ль тебя я, Пленира?
 
(с. 208–209)

Для Бродского такая встреча невозможна. Как отметил Кис Верхейль, постоянный мотив его поэзии – «трагическая неустойчивость и разъединенность личных отношений, результатом которых оказываются разлука, разрыв, уходы» [330]330
  Verheul К.Iosif Brodsky’s «Aeneas and Dido»// Russian Literature Triquarteriy. 1973. № 6. P. 500. Ср.; Zeeman P.Notes on the Theme of Love and Separation in Iosif Brodskij’s Poetry // Dutch Contributions to the Tenth International Congress of Slavists. Sofia, September 14–22, 1988. Literature. Amsterdam, Rodopi, 1988 (Studies in Slavic Literature and Poetics. Vol. 13). P. 337–348.


[Закрыть]
. Этот устойчивый мотив реализуется и в «Прощальной оде». Весне и ожидаемой встрече противопоставлены в «Прощальной оде» зима и не-встреча:

 
Где ты! Вернись! Ответь! Где ты. Тебя не видно.
Все сливается в снег и в белизну святую.
Словно ангел – крылом – ты и безумье – слито,
Будто в пальцах своих легкий снежок пестую.
Нет! Все тает – тебя здесь не бывало вовсе.
Просто всего лишь снег, мною не сбитый плотно.
Просто здесь образ твой входит к безумью в гости.
И отбегает вспять – память всегда бесплотна.
<…>
Боже, снегом зачем след ее застилаешь.
Не обернулся, нет! Звать ее бесполезно.
Ночь вокруг, и пурга гасит огни ночлега.
Путь, проделанный ею, – он за спиной, как бездна:
взгляд, нырнувший в нее, не доплывает до брега [331]331
  Сравнение пути, проделанного душой умершей, с бездонной бездной – полемическая реминисценция из ломоносовского «Вечернего размышления о Божием Величестве»: «Открылась бездна звезд полна; / Звездам числа нет, бездне дна» ( Ломоносов М. В.Полное собрание сочинений. Т. VIII. М.; Л., 1959. С 120). Ломоносов воспевает благость и величие Творца, лирический герой Бродского скорбит о невозвратной потере и жалуется на Бога, разлучившего его с нею.


[Закрыть]
.
 
(I; 308–309)

«Прощальная ода» Бродского перекликается также с другим державинским стихотворением – «На смерть Катерины Яковлевны, 1794 году июля 15 дня приключившую»:

 
Уж не ласточка сладкогласная
Домовитая со застрехи —
Ах! моя милая, прекрасная
Прочь отлетела, – с ней утехи.
 
 
Не сияние луны бледное
Светит из облака в страшной тьме, —
Ах! лежит ее тело мертвое,
Как ангел светлый во крепком сне.
<…>
О ты, ласточка сизокрылая!
Ты возвратишься в дом мой весной;
Но ты, моя супруга милая,
Не увидишься век уж со мной.
 
(С. 207)

В обоих стихотворениях совпадают мотивы невозможности встречи с умершей (у Державина это покойная женщина, у Бродского – похороненная любовь), сближают их не только образ ласточки, но и образ ангела.

Ласточка (и шире – птица) у Бродского означает поэта [332]332
  Одним из источников такого уподобления могла послужить именно поэзия Державина, сравнившего в «Ласточке» душу с птицей, а в «Лебеде» (подражании оде Горация «К Меценату») изобразившего метаморфозу поэта, превращающегося в лебедя.
  Сравнение адресата с ласточкой встречается в стихотворении Бродского «К семейному альбому прикоснись…»: «К семейному альбому прикоснись / движением, похищенным (беда!) / у ласточки, нырнувшей за карниз, / похитившей твой локон для гнезда» (II; 335).


[Закрыть]
и поэтическое слово. Образ ласточки как воплощения поэтического слова и творчества встречается у Осипа Мандельштама; у него, как и у Бродского, ласточка соотнесена также с зимой и со смертью [333]333
  Об образе ласточки у Мандельштама см., например: Гинзбург Л.Поэтика Осипа Мандельштама // Гинзбург Л.О старом и новом: Статьи и очерки. Л., 1982. С. 282–285. Ср. образ ласточки – гостьи из иного мира и лирической героини в поэзии М. И. Цветаевой («П. Э, 2», «Бессоница, 11», «Не самозванка – я пришла домой…», «Молодость, 2»).


[Закрыть]
. Аллюзия у Бродского полифункциональна, цитата – образ ласточки – указывает одновременно на два денотата: на державинскую «Ласточку» и на мандельштамовские тексты.

Другой претекст стихотворения Бродского – «Ласточка» Н. А. Заболоцкого, в которой, как в «Прощальной оде», ласточка соотнесена с лирическим героем, символизируя его душу. Ласточка также стремится в мир смерти, а смерть, по-видимому, иносказательное обозначение любовного разрыва, разлуки:

 
И душа моя касаткой
В отдаленный край летит.
Реет, плачет, словно птица,
В заколдованном краю,
Слабым клювиком стучится
В душу бедную твою.
 
 
Но душа твоя угасла,
На дверях висит замок.
Догорело в лампе масло,
И не светит фитилек.
Горько ласточка рыдает
И не знает, как помочь,
И с кладбища улетает
В заколдованную ночь [334]334
  Заболоцкий Н. А.Стихотворения. Поэмы. Тула, 1989. С. 294.


[Закрыть]
.
 

Текст Заболоцкого – вариация державинской «Ласточки». Бродский же «перечитывает / переписывает» державинские стихи «вслед» за Заболоцким.

Державинская строка «Я царь – я раб – я червь – я бог!» (с. 116) переосмысляется в стихотворениях Бродского «Воронья песня» (1964) и «Примечания папоротника» (1988):

 
Перезимуем и это, выронив сыр из клюва,
но поймав червяка! Извивайся червяк чернильный
в клюве моем, как слабый, которого мучит сильный:
дергайся, сокращайся! То, что считалось суммой
судорог, обернется песней на слух угрюмой…
 
(«Воронья песня» [I; 303])
 
Впрочем, все это значит просто, что постарел,
что червяк перестал извиваться в клюве.
<…>
Внемлите же этим речам, как пению червяка,
а не как музыке сфер, рассчитанной на века.
 
(«Примечания папоротника» [III; 172])

Дар поэзии и слова, а не духовное единство с Творцом, как в державинской оде «Бог», составляет истинную сущность лирического «Я» в этих стихотворениях; державинский мотив мировой гармонии, облеченный у Бродского в образ, который восходит к Пифагору («музыка сфер»), в «Примечаниях папоротника» демонстративно отвергается. «Я» в поэтическом мире автора «Вороньей песни» и «Примечаний папоротника» говорит о своем малом месте в бытии и не солидарно с Державиным, утверждавшим одновременно и свое ничтожество («червь»), и свое величие («бог»). Несколько поэтических текстов образуют смысловой фон, контекст стихотворения Бродского «Осенний крик ястреба». Прежде всего, это «Осень» Е. А. Баратынского, с которой стихи Бродского сближает подтекстовый мотив замерзания творческого дара, умирания поэзии [335]335
  Cм. об этом: Курганов Е.Бродский и Баратынский // Звезда 1997. № 1. С. 207–208.


[Закрыть]
. Так как птица в поэзии Бродского – одна из традиционных манифестаций лирического «Я», «Осенний крик ястреба» может быть истолкован как символический рассказ о смерти самого поэта [336]336
  Об этом пишет Леонид Баткин. См.: Баткин Л.Тридцать третья буква: Заметки читателя на полях стихов Иосифа Бродского. М., 1997. С. 321–322.


[Закрыть]
. Поэтому в круг текстов, на которые проецируется это стихотворение, несомненно входит «Лебедь» Державина – переложение оды Горация «К Меценату». Державин пишет о бессмертии поэта, превратившегося в лебедя:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю