Текст книги "«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского"
Автор книги: Андрей Ранчин
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
«Скрипи, мое перо…»: реминисценции из стихотворений Пушкина и Ходасевича в поэзии Бродского
Говоря о собственной поэзии и судьбе, Бродский часто прибегает к реминисценциям из Пушкина, которые вместе с цитатами из стихотворений Владислава Ходасевича образуют единый интертекст в его произведениях. Конечно, аллюзии на пушкинские тексты сочетаются здесь с отсылками к поэзии самых разных авторов: это могут быть и Данте, и Гейне, и Державин, и Анна Ахматова, и Мандельштам [552]552
О функции цитаты у Бродского и об интертекстуальных связях его творчества см. в главе «„…Ради речи родной, словесности…“: очерк о поэтике Бродского». Здесь же рассмотрены некоторые примеры соседства и сплетения реминисценций из Пушкина, Державина и Мандельштама и из Пушкина и Анны Ахматовой.
[Закрыть]. Тем не менее реминисценции из Пушкина соседствуют в стихотворениях Бродского с цитатами из Ходасевича чаще, нежели с цитатами из произведений других поэтов. Это позволяет предположить, что для Бродского пушкинская и ходасевичевская поэзия образуют единый текст и что интерпретация Бродским Пушкина производна по отношению к трактовке Пушкина Ходасевичем. Иными словами, Бродский «читает» Пушкина так, как это прежде делал Ходасевич. И одновременно Ходасевич для Бродского – это поэт, находящийся в постоянном диалоге с Пушкиным, пушкинское «эхо». Выявление и пристальный анализ максимального числа реминисценций из Ходасевича позволяют установить степень актуальности его поэтического наследия для Бродского вне соотнесенности с пушкинской лирикой.
В заметке «О Пушкине», написанной для антологии английских переводов русской поэзии XIX века «An Age Ago» (1988), Бродский пишет: «Его стихи имеют волнующее, поистине непостижимое свойство соединять легкость с дух захватывающей глубиной, перечитывая их в разном возрасте, никогда не перестаешь открывать новые и новые глубины; его рифмы и размеры раскрывают стереоскопическую природу каждого слова» [553]553
Знамя. 1996. № 6. С. 154–155/ Пер. с английского Льва Лосева. Ср.: Иосиф Бродский: труды и дни. Составители П. Вайль и Лев Лосев. М., 1998. С. 37–38. Ср.: «Поразительная история с ней (с Анной Ахматовой. – А.Р.). Очень похоже на отношения, которые складываются с Пушкиным. Вот вы его почитываете, в средней школе прочли, потом в зрелом возрасте, нравится вам или не нравится, но всякий раз, когда вы читаете, это становится все более и более стереоскопическим» (Отстранение от самого себя. Интервью Аманде Айзпуриете // Бродский И.Большая книга интервью. Сост. В. П. Полухина. М., 2000. С. 474).
[Закрыть]. Эта характеристика настолько близка к определению пушкинской поэзии в статье Ходасевича «Колеблемый треножник», что говорить о случайном совпадении не приходится. Как поразительное свойство пушкинской поэзии Ходасевич выделяет «необыкновенное равновесие» «заданий <…> различного порядка: философского, психологического, описательного и т. д. – до заданий чисто формальных включительно». Упоминая о замечательном примере такого «равновесия» – пушкинском стихотворении «Домовому», он замечает: «Задачи лирика, передающего свое непосредственное чувство, и фольклориста, и живописца разрешены каждая в отдельности совершенно полно. <…> Трехпланность картины дает ей стереоскопическую глубину» [554]554
Ходасевич В.Собр. соч.: В 4 т. М., 1996. Т. 2 С. 77.
[Закрыть].
Особенное значение Пушкина для Ходасевича засвидетельствовал Владимир Вейдле [555]555
Вейдле В.Ходасевич издали-вблизи // Вейдле В.О поэтах и поэзии. Paris, 1973. С. 52.
[Закрыть]. Ходасевич – автор «Колеблемого треножника», «Безглавого Пушкина» и «Бесов» – это хранитель традиции, приверженец пушкинской поэзии как высшего художественного идеала, горестно сознающий разрыв между пленительным веком поэзии и наступающим временем неизбывной немоты. Роль хранителя священного огня классической поэзии декларирована и в таких стихах Ходасевича, как «Не матерью, но тульскою крестьянкой…», «Я родился в Москве. Я дыма…» (в редакции 1923 года), «Памятник» («Во мне конец, во мне начало…»). Поэзия Ходасевича (до итогового сборника «Европейская ночь») воспринималась его современниками как прямое продолжение и даже возрождение классической лирики. Классические черты отмечали в ней Валерий Брюсов, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Георгий Федотов, Владимир Набоков, Владимир Вейдле, Юрий Айхенвальд и другие авторы; некоторые из современников, оценивавших поэзию Ходасевича (В. Я. Брюсов, Андрей Белый, В. В. Набоков), отмечали прежде всего именно сходство с пушкинской поэтикой [556]556
Брюсов В.Год русской поэзии // Русская мысль. 1914. № 7. С. 20 (второй пагинации); Набоков В.О Ходасевиче [1939] // Набоков В.Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 407; Белый Андрей.Тяжелая Лира и русская лирика // Современные записки (Париж). 1923. Кн. XV. С. 371–388; Крайний Антон [3. Гиппиус].«Знак». О Владиславе Ходасевиче // Возрождение. 1927, 15 декабря. № 926; Федотов Г. П.Памяти В. Ф. Ходасевича [1939] // Федотов Г. П.Защита России: Статьи 1936–1940 из «Новой России». Paris, 1988. С. 260–261; Вейдле В. В.Поэзия Ходасевича (1928] // Русская литература 1989. № 2. С. 147–151,158; Каменецкий Б. [Ю. Айхенвальд].Литературные заметки // Руль. 1923,14 (1) января. № 646.
[Закрыть]. О классичности Ходасевича неодобрительно высказывался Юрий Тынянов [557]557
Тынянов Ю. Н.Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 173.
[Закрыть]. Полемизируя с устоявшимся мнением о близости Ходасевичу поэзии Баратынского, Владимир Вейдле настойчиво подчеркивал доминирующую роль пушкинской лирики в его поэтических произведениях [558]558
Вейдле В. В.Поэзия Ходасевича. С. 147–161.
[Закрыть]. Суммируя оценки современников Ходасевича, Г. П. Струве заметил: «В сочетании пушкинской поэтики с непушкинским видением мира – одно из своеобразий и один из наиболее разительных эффектов поэзии Ходасевича» [559]559
Струве Г.Русская литература в изгнании: Опыт исторического обзора зарубежной литературы. Изд. 3-е, испр. и доп. Вильданова Р. И., Кудрявцева В. Б., Лаппо-Данилевский К. Ю. Краткий словарь русского зарубежья. Париж; М., 1996. С. 106.0 восприятии Ходасевичем поэзии пушкинского времени см.: Богомолов Н. А.Рецепция поэзии пушкинской эпохи в лирике В. Ф. Ходасевича // Пушкинские чтения. Таллинн, 1989; ср.: Богомолов Н. А.Русская литература первой трети XX века: Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999. С. 359–375.
[Закрыть]. Роль хранителя и завершителя поэтической традиции, вступающего в диалог-подражание прославленным поэтам золотого века, равно как и осознание себя «последним поэтом», роднит Ходасевича с Бродским.
В статье «Литература в изгнании» Ходасевич создал автобиографический образ поэта – одновременно консерватора и обновителя традиции:
«Я позволю себе <…> сравнение. Внутренняя жизнь литературы протекает в виде периодических вспышек, взрывов, подобных тем, которые происходят в моторе. Дух литературы есть дух вечного взрыва и вечного обновления. В этих условиях сохранение литературной традиции есть не что иное, как наблюдение за тем, чтобы самые взрывы происходили ритмически правильно, целесообразно и не разрушили бы механизма. Таким образом, литературный консерватизм ничего не имеет общего с литературной реакцией. Его цель – вовсе не прекращение тех маленьких взрывов или революций, которыми литература движется, а как раз наоборот – сохранение тех условий, в которых такие взрывы могут происходить безостановочно, беспрепятственно и целесообразно. Литературный консерватор есть вечный поджигатель: хранитель огня, а не его угаситель» [560]560
Ходасевич В.Литература в изгнании // Ходасевич В.Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк, 1954. С. 262. Этот образ литературного архаиста-новатора, новатора и консерватора одновременно, соотносится с высказываниями Бродского о превосходстве «классического штампа» над «изощренной расхлябанностью» в интервью Свену Биркертсу (Звезда 1997. № 1. С. 82; ср.: Бродский И.Большая книга интервью. С. 77. пер. И. Комаровой).
[Закрыть].
Сказанное Ходасевичем о самом себе могло бы быть сказано и о Бродском [561]561
Cр. высказывание М. Л. Гаспарова о поэзии Ходасевича, которое до известной степени применимо и к стихотворениям Бродского: «Он считал, что поэзия – это не вешание всемирных истин и тем более личных страстей, а это изготовление зеркала, чтобы, заглянув в него, увидеть свое ничтожество. Это орудие нравственности в мире без бога. <…> Он не консервирует свои чувства и приемы, он не плачется о прошлом и не заигрывает с будущим (или наоборот), а судит о них вневременно, как покойник, как житель некрополя: исчужа, холодно и сухо. Его мерило – Пушкин, а чтобы иметь право мерить Пушкиным, нужно объединиться с ним в смерти, потому что объединиться с Пушкиным в жизни может только Хлестаков» ( Гаспаров М. Л.Записи и выписки. М., 2000. С. 30).
[Закрыть].
Наконец, очевидно сходство биографий: оба поэта – по этническому происхождению не русские (Ходасевич – полуполяк-полуеврей, Бродский – еврей), ощущавшие в той или иной степени свою «маргинальность». И одновременно оба – глубочайшим образом укоренены в русской культуре. Оба – эмигранты, изгнанники. Нина Берберова так вспоминала о Ходасевиче:
«Он любил Россию, которой был лишен. Как он любил ее и что в ней любил? Русский язык, русский гений, русскую поэзию, русскую гибель <…>. Человек не русской крови, верующий католик, он был величайшим и многозначительным подтверждением идеи о России как самостоятельном и целостном мире, где еврей, поляк, армянин, калмык с удивительной и необъяснимой силой делаются сынами одной грозной, обожаемой и одновременно презираемой матери» [562]562
Берберова Н.Памяти Ходасевича // Современные записки (Париж). 1939. Кн. LXIX. С. 257.
[Закрыть].
Эти слова почти полностью (за исключением любви «к русской гибели») применимы к Бродскому.
Поэтические миры Ходасевича и Бродского несхожи. Для первого, верного заветам символизма, ключевое значение имеет двоемирие, оппозиция земного бытия и высшей реальности [563]563
Символистская основа поэзии Ходасевича убедительно проанализирована исследователями. См., например: Богомолов Н. А.Жизнь и поэзия Владислава Ходасевича//Ходасевич В. Стихотворения. Л., 1989. С. 5–48; Бочаров С.«Памятник» Ходасевича // Ходасевич В. Собр. соч. Т. 1. С. 5–56.
[Закрыть]. Инвариантная тема Ходасевича – соотношение души и «Я». «Душа и Я у Х<одасевича> раздвоены, разведены <…>»; «Душа – совершенно автономна по отношению к телу и равнодушна к нему» [564]564
Левин Ю. И.Заметки о поэзии Вл. Ходасевича // Wiener Slawistischer Almanack 1987. Bd 17. S. 67; ср. в сокращенном варианте этой статьи: Левин Ю. И.
Опоэзии Вл. Ходасевича // Левин Ю. И.Избранные труды. Поэтика. Семиотика М., 1998. С. 231. О концепте «душа» в поэзии Ходасевича см. также: Bethea D.Khodasevich: His Life and Art. Princeton; New Jersey, 1983. P. 225.
Ср. такую несколько расплывчатую, приблизительно-эмоциональную, но в целом верную характеристику поэзии Ходасевича: «Поэзия Ходасевича посвящена основам бытия, самым главным, экзистенциальным темам. <…> На противоречиях, глубоких и беспощадных, между классической гармонией и модернистским надрывом, между изгнанничеством и богатством культурного наследия <…> и зиждется поэтическая система Ходасевича» ( Баевский В. С.История русской поэзии. 1730–1980 гг. Изд. 2-е, испр. и доп. Смоленск, 1994. С. 243–244). Эти слова можно отнести и к поэзии Бродского.
[Закрыть]. Поэзии Бродского все это почти совершенно чуждо [565]565
Почти, ибо оппозиция «Я – душа» встречается у раннего Бродского, например в поэме «Зофья» и «Большой элегии Джону Донну».
[Закрыть].
Тем не менее исследователи не раз обращали внимание на черты сходства поэзии Ходасевича и Бродского [566]566
См., например: Шварц Е.Холодность и рациональность // Палухина В.Бродский тазами современников: Сб. интервью. СПб., 1997. С. 205; Bethea D.Joseph Brodsky and the Creation of Exile. Princeton; New Jersey, 1994. P. 198; Баткин Л. М.Тридцать третья буква: Заметки читателя на полях стихов Иосифа Бродского. М., 1997. С. 221–225 и др.; Безродный М.Соловьев поединок // Новое литературное обозрение. 1997. № 27. С. 277–278.
[Закрыть].
Бродский редко упоминал Ходасевича в ряду близких себе, особо ценимых поэтов [567]567
«Его сборник „Путем зерна“ я прочел, когда мне было, наверное, двадцать один или двадцать два года <…> …Стихи Ходасевича я тоже многие помню до сих пор наизусть, как это ни странно»; «такая колоссальная фигура, как Ходасевич» ( Волков С.Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 290, 308); «Если [ваш родной язык] русский, это должны быть (речь идет о минимальном числе книг, обязательных для прочтения. – А.Р.), как минимум, Марина Цветаева, Осип Мандельштам, Анна Ахматова, Борис Пастернак, Владислав Ходасевич, Велимир Хлебников, Николай Клюев» (Как читать книгу // Бродский И. Письмо к Горацию / Пер. с англ. М., 1998. С. XIII, пер. Е. Касаткиной; ср.: [VT(2); 84]); «Хорошо, если вы имеете в виду двадцатый век, я дам список поэтов. Ахматова. Мандельштам. Цветаева. <…> Пастернак, это очевидно. Клюев. Ходасевич. Заболоцкий» (В Солженицыне Россия обрела своего Гомера Интервью Джайлу Хэнлону (пер. П. Каминского) // Бродский И.Большая книга интервью. М., 2000. С. 18); «Оказывает ли творчество здешних писателей влияние на Россию? Вряд ли. <…> Конечно, тамошний читатель довольно хорошо знаком с Набоковым, однако сомневаюсь, что он достаточно знает о Ходасевиче, который умер до войны и был, пожалуй, лучшим русским поэтом того времени» (Писатель – орудие языка (пер. Рамунаса Р. Катилюса) // Там же. С. 48); отвечая на вопрос интервьюера о наиболее близких (кроме Анны Ахматовой) поэтах, Бродский называет: «Державин, Кантемир, Баратынский, Цветаева, Мандельштам, Ходасевич, Пастернак» (Судьба страны мне далеко не безразлична. Интервью Юрию Коваленко // Там же. С. 473).
[Закрыть]. Роль редактора двухтомника Ходасевича «Избранная проза» (Нью-Йорк, 1982) сама по себе еще не свидетельствует, что тот был одним из самых дорогих для Бродского стихотворцев (хотя этот факт говорит о хорошем знании его творчества).
Однако показательно сходство принадлежащих им определений поэзии. «В художественном творчестве есть момент ремесла, хладного и обдуманного делания.Но природа творчества экстатична. По природе искусство религиозно, ибо оно, не будучи молитвой, подобно молитве и есть выраженное отношение к миру и Богу» [568]568
Ходасевич В.Литературные статьи и воспоминания. С. 246
[Закрыть]. Эта строки из статьи Ходасевича «О Сирине» перекликаются с определением Бродского, данным поэзии в послесловии к книге стихов Юрия Кублановского: «Стихотворение, в конечном счете, приводится в действие тем же механизмом, что и молитва» [569]569
Бродский И.Послесловие // Кублановский Ю.С последним солнцем. Paris, 1983. С. 364.
[Закрыть]. Чуждо Бродскому в высказывании Ходасевича лишь романтически-символистское представление об экстатической природе творчества.
В прозе Бродского встречается одна глубоко не случайная цитата из Ходасевича, который нашел выразительную формулу для определения своего места в русской поэзии: «Привил-таки классическую розу / К советскому дичку» («Петербург») [570]570
Ходасевич В.Стихотворения. Л., 1989. С. 155. Далее стихотворения Ходасевича цитируются по этому изданию, с указанием в скобках страницы.
[Закрыть]. Первую из этих двух строк Бродский процитировал в эссе «Путешествие в Стамбул»: «Составляя эту записку в местечке Сунион, на юго-восточном берегу Аттики, в 60 км от Афин <…>, я ощущаю себя разносчиком определенной заразы, несмотря на непрерывную прививку „классической розы“, которой я сознательно подвергал себя на протяжении большей части моей жизни» (IV (1); 128). В английском варианте эссе – «Flight from Byzantium» – указано и имя автора этой строки [571]571
Brodsky J.Less than One: Selected Essays. [Б. м.], «Viking», 1986. P. 395–396.
[Закрыть]. В эссе Бродского классическая цивилизация и Запад как ее правопреемник противопоставлены Византии и Востоку (включая Россию и Советский Союз), «византийский» и азиатский дух несвобода обозначается выражением «определенная зараза»; этой смертоносной «заразе» противопоставлена целительная прививка «классической розы». Таким образом, если Ходасевич в стихотворении «Петербург» представляет себя своеобразным медиатором между классической словесностью и советской действительностью [572]572
В «Петербурге» Ходасевича лейтмотив стихотворения, заключенный в строках, первую из которых цитирует Бродский, реализован и в плане выражения: весь текст построен на стилевых диссонансах «высокой» («классической») и «низкой» («советской») лексики и одновременно является снятием этих оппозиций на уровне семантики. См.: Левин Ю. И.Заметки о поэзии Вл. Ходасевича. С. 111–112; ср.: Левин Ю. И.О поэзии Вл. Ходасевича. С. 245–247.
[Закрыть], то Бродский в эссе «Путешествие в Стамбул» демонстративно отказывается от этой миссии, полемически переиначивая смысл цитируемой строки: у автора эссе прививка не «к», а «от», это не средство создать новые культурные формы, но способ охранить существующие. Однако при всей отчетливой полемичности жеста не случайно обращение именно к Ходасевичу, который является для Бродского манифестацией классической культуры. Такое восприятие объясняет функции цитат из Ходасевича в стихотворениях Бродского.
В одном из наиболее насыщенных реминисценциями поэтических циклов Бродского – «Часть речи» (1975–1976) – интертекстуальные связи с Пушкиным и Ходасевичем прослеживаются сразу в нескольких стихотворениях. В стихотворении «Север крошит металл, но щадит стекло…» Бродский переиначивает строки из «Полтавы»: «Так тяжкий млат, / Дробя стекло, кует булат» (IV; 184). Такое переосмысление может объясняться полемикой с Пушкиным – певцом империи, оправдывающим деспотизм ее создателя Петра I. Но трансформация пушкинских строк имеет иной смысл. Собственное стихотворение Бродский строит как переписывание —в буквальном смысле слова – чужих текстов: новый смысл появляется благодаря рекомбинации заимствованных из чужих произведений элементов. Текст Бродского – почти классический центон. Такая «центонность», свойственная и другим его произведениям, является реализацией представлений Бродского о творческой, креативной сущности языка, орудием которого оказывается поэт [573]573
См. об этом: Polukhina V.Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. Cambridge; N.Y.; Post Chester; Melbume; Sydney, 1989. P. 163–181.
[Закрыть]. В завершающей строфе этого стихотворения:
И в гортани моей, где положен смех,
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, «прощай» —
(II; 398)
переиначены уже строки Ходасевича:
Вдруг из-за туч озолотило
И столик, и холодный чай.
Помедли, зимнее светило,
За черный лес не упадай.
(с. 157)
Эти стихотворения объединяет мотив «замерзания». У Ходасевича замерзание символизирует утрату вдохновения, у Бродского – разлуку, умирание чувства (его стихотворение имеет любовный подтекст). Оба содержат отсылки к пушкинским текстам: «Север крошит металл…» – к «Полтаве», «Вдруг из-за туч озолотило…» – к «19 октября» (1825), открывающемуся описанием краткого осеннего дня («Проглянет день как будто поневоле / И скроется за край окружных гор» [II, 244]). «Холодный чай» Ходасевича переиначен Бродским в «горячий чай». «Черному лесу» соответствует чернеющее«прощай». Сигналом того, что стихотворение Бродского переписывалось, является подчеркнутое нарушение семантической правильности высказывания: глагол «раздается» должен относиться или к смеху,или к «прощай»,но не к снегу. Холоду Бродского обретает, в противоположность Ходасевичу, позитивные коннотации: «Холод меня воспитал и вложил перо / в пальцы, чтоб их согреть в горсти» (II, 398). У Ходасевича же холодконтрастирует с поэтическим вдохновением: «Дай посиять в румяном блеске, / Прилежным поскрипеть пером» (с. 157). Одновременно эти строки и Ходасевича, и Бродского – отклик на пушкинскую «Осень», в которой мотив осенних холодов и скорой временной смерти природы соединен с мотивом вдохновения. Ходасевич цитирует также более раннее пушкинское «Зимнее утро», с которым «Осень» интертекстуально соотнесена. Строки из «Зимнего утра»: «Вся комната янтарным блеском / Озарена» (III, 125) – у Ходасевича превращаются в «Дай посиять румяным блеском». Кроме того, Ходасевич и Бродский цитируют строку из «Осени»: «И пальцы просятся к перу…» (III, 248).
Ходасевич полемически – по отношению к Пушкину – связывает холод зимы с утратой поэтического вдохновения, а темноту – с угасанием творческого огня и духовных стремлений (в «Осени» вдохновение пробуждается вечером у «камелька забытого» [III, 248]). Бродский же как бы возвращается к пушкинским текстам, «зачеркивая» написанное «поверх них» стихотворение Ходасевича. Впрочем, оно, вероятно, является текстом «с двойным дном». «Солнце русской поэзии» – уподобление, которое впервые прозвучало в некрологе В. Ф. Одоевского на смерть Пушкина. Этот образ стал своего рода метафорическим именем поэта в стихотворениях и в статье Осипа Мандельштама «Скрябин и христианство» [574]574
См., например: Мец А. Г.Комментарий // Мандельштам О.Полн. собр. стихотворений. СПб., 1995. С. 558. Этот образ появляется в стихотворении Мандельштама «В Петербурге мы сойдемся снова…», вошедшем в книгу «Tristia», которая вышла летом 1922 года в Берлине. В связи с этим знаменательно, что «Вдруг из-за туч озолотило…» Ходасевича было написано в немецком городе Саарове в январе 1923 гада.
[Закрыть]. И солнце в стихотворении Ходасевича может также означать Пушкина, а закат зимнего солнца – трагический разрыв настоящего с пушкинской поэтической традицией. Указания на интертекст «Зимнее утро» – «Осень» – «Вдруг из-за туч озолотило…» присутствуют и в более позднем стихотворении Бродского «Эклога 4-я (зимняя)» (1980). Строка «и перо скрипит, как чужие сани» (III, 13) отсылает и к перуиз пушкинской «Осени», и к ходасевичевскому скрипящему перу [575]575
Образ скрипящего перавозникает также в стихотворениях Бродского «Друг, тяготея к скрытым формам лести…», 1970 («в негромком скрипе вечного пера» – II; 227, с игрой слов «вечное перо» как обозначение разновидности пера и как «вечно существующее перо»), «Литовский ноктюрн. Томасу Венцлова» («Отменив рупора, / миру здесь о себе возвещают <…> скрипом пера» – II; 324), «Пятая годовщина ( 4 июня 1977)», 1977 («Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох»; «Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу» – II, 422), «Пьяцца Маттеи», 1981 («Скрипи, перо. Черней, бумага. / Лети, минута» – III, 28), «Новая жизнь», 1988 («Перо скрипит в тишине, / в которой есть нечто посмертное <…>»; «скрип пера / в тишине по бумаге – бесстрашье в миниатюре» – III; 171, 172), «Надпись на книге», 1993 (?) («различишь в тишине, как перо шуршит, / помогая зеленой траве произнести „все кончено“» – III; 239).
[Закрыть] . Сани– аллюзия на пушкинские «Осень» и «Зимнее утро» и на элегию П. А. Вяземского «Первый снег». Во всех трех стихотворениях упоминаются санные катанья, причем в «Осени» содержатся переклички с «Первым снегом» и с «Зимним утром». Но пушкинскому упоению любовью и радостью жизни у Бродского противопоставлено холодное одиночество лирического «Я». Совершенно чужд стихотворению Вяземского и двум связанным с ним пушкинским текстам мотив близкой смерти, которым окрашены строки Бродского. В этом отношении произведение Бродского скорее перекликается с другой «Осенью» – «Осенью» Баратынского.
Скрипящее перо– инвариантный образ поэзии Бродского, встречающийся и в стихотворении «Пятая годовщина (4 июня 1977)»:«Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох»; «Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу» (II; 422) [576]576
Строка «Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох» – вариация мандельштамовской «Посох мой, моя свобода» из стихотворения «Посох» ( Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. С. 121). Однако у Мандельштама речь идет о посохе паломника, идущего в Рим, у Бродского же посох не предметен, а метафоричен. Это иносказательное именование творчества, которое признается единственным истинным паломничеством.
О римских мотивах в «Посохе» Мандельштама см.: Террас В. И.Классические мотивы в поэзии Осипа Мандельштама (пер. М. Э. Брандес) // Мандельштам и античность: Сборник статей под ред. О. А. Лекманова (Записки Мандельштамовского общества. Т. 7). М., 1995. С. 18; Пшыбыльский Р.Рим Осипа Мандельштама // Там же. С. 58–60.
[Закрыть]. У Бродского – в отличие от Ходасевича – в роли субъекта действия выступает не поэт, а перо, у автора «Тяжелой лиры» обладающее только орудийной функцией [577]577
Скрип пера —мотив, встречающийся также у Маяковского и приобретающий у него космический смысл: «А по небесному стеклу, // будто с чудовищного пера, // скрип // пронизывает оркестр весь. // Это, // выворачивая чудовищную спираль, // солнечная система входит в Геркулес» («Пятый Интернационал» // Маяковский В. В.Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1988. С. 158). Но скрип перав поэзии Бродского, по-видимому, не соотнесен с этим мотивом, так как лишен грандиозности и «космизма».
[Закрыть].
Завершающие эклогу Бродского строки:
Так родится эклога. Взамен светла
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после —
(III; 18)
напоминают заключительные стихи пушкинской «Осени», в которых описывается пробуждение поэтического воображения. Но они также – отражение ходасевичевских: «Я разгоняю мрак и в круге лампы / Сгибаю спину и скриплю пером» («Великая вокруг меня пустыня…», с. 298). У Ходасевича скрип пера означает не только творчество, но и течение жизни («Живем себе, живем, скрипим себе, скрипим» – «Милому другу», с. 84); для Бродского язык и поэзия, обозначенные образом пера, – форма и хранилище времени [578]578
Примеры такого восприятия Бродским поэзии и языка привела Н. Стрижевская в своей книге «Письмена перспективы: О поэзии Иосифа Бродского» (М., 1997. С. 281–289). Дополню эти цитаты строками из эссе Бродского «Поклониться тени» («То Please a Shadow»), см.: Звезда. 1997.№ 1.С. 11 (пер. Е. Касаткиной).
[Закрыть]. Скрипящее, как сани, перо представлено в поэзии Бродского подобием пушкинской телеги жизни(не случайно автор «Эклоги 4-й <…>» сравнивает перо с санями). А в раннем стихотворении Бродского «Обоз» скрипящие телеги символизируют время, жизнь, а сноп – человека [579]579
О. А. Лекманов и А. Ю. Сергеева-Клятис указали на реминисценцию в «Обозе» из другого пушкинского стихотворения – «Не дай мне бог сойти с ума…» ( Лекманов О. А., Сергеева-Клятис А. Ю. АСПушкин // Лекманов О. А.Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000. С. 339).
[Закрыть].
Образ пера обретает у Бродского метафизическое, философское значение, лишь намеченное у Ходасевича [580]580
Скрипящее перо Бродского – образ, как бы отрицающий сам себя. Такие смыслы раскрываются при сопоставлении скрипящего пера с еще одним текстом, к которому также, вероятно, восходит этот образ, – на этот раз мандельштамовским: в набросках статьи «Скрябин и христианство» говорится о смерти Пушкина: «Ночью положили солнце в гроб, и в январскую стужу проскрипели полозья саней, увозивших для отпеванья прах поэта» ( Мандельштам О.Собрание сочинений: В 4 т. М., 1993. Т. I. С. 201). Мандельштамовский образ у Бродского одновременно и сохранен, и «перевернут». Скрип пера можно понять и как свидетельство вечности, бессмертия поэзии (но не поэта), и как указание на ее смертность (путь пера, в отличие от пути зерна, не ведет к воскрешению).
[Закрыть].
Эклога Бродского отталкивается от IV эклоги Вергилия, в которой рисуется золотой век будущего и предрекается рождение божественного младенца. Упоминание сивиллы отсылает именно к этой эклоге [581]581
Cр. у Вергилия: «Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской» ( Публий Вергилий Марон.Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971. С. 40; пер. С. Шервинского).
[Закрыть]. Бродский полемизирует с Вергилием: наступление золотого века на земле и рождение божественного ребенка невозможны. Но вместо голоса сивиллы, обещающей благоденствие Римскому государству, раздается «тихий», «частный» голос Музы, и рождается стихотворение. Так пушкинская «частная» традиция поэзии как высшей ценности бытия противопоставляется Бродским вергилианской государственной теме [582]582
Ср. рассуждения Л. В. Пумпянского о своеобразии трактовки Пушкиным своих поэтических заслуг (о призыве к милости как заслуге поэта и об автономии поэта от государства): Пумпянский Л.Об оде А. Пушкина «Памятник» // Вопросы литературы. 1977. № 8. С. 135–151.
[Закрыть].
В «Эклоге 4-й <…>» цитируется также строка «Шалун уж заморозил пальчик…» (V, 87) из второй строфы пятой главы романа в стихах «Евгений Онегин»:
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.
(III; 15)
Именование «Евгения Онегина» просто «русским стихотвореньем» показательно. Сходным образом в стихотворении Бродского «К Евгению» из цикла «Мексиканский дивертисмент», где цитируется стихотворение Пушкина «Так море, древний душегубец…», о его авторе написано так: «Как сказано у поэта, „на всех стихиях…“» (II, 374). Пушкинская поэзия для Бродского – это сущность русской поэзии вообще, ее квинтэссенция [583]583
Ср. характеристику пушкинской поэзии в заметке Бродского «О Пушкине»: Иосиф Бродский: труды и дни. О Пушкине и его эпохе // Знамя. 1996. № 6. С. 154–155.
[Закрыть].
В цикле «Часть речи» интертекстуальные связи с поэзией Пушкина и Ходасевича обнаруживаются еще в стихотворениях «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» и «…и при слове „грядущее“ из русского языка…». Первое из них начинается так:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда – все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще.
(II; 403)
Бродский цитирует строки из «Вступления» к «Медному Всаднику»: «На берегу пустынных волн / Стоял он,дум великих полн»; «По мшистым топким берегам» и «Из тьмы лесов, из топи блат» (IV, 274), полемизируя при этом с пушкинской версией петербургского мифа, воплощенной во вступлении к поэме. Пушкин противопоставляет пустынную местность в устье Невы вознесшемуся здесь с фантастической быстротой прекрасному городу. Бродский же именует место своего рождения «балтийскими болотами», как бы не замечая Петербурга (параллель – стихотворение «К Евгению» из цикла «Мексиканский дивертисмент», в котором отчизна Пушкина названа «родными болотами»). Он не случайно обращается именно к «Медному Всаднику» – ключевому и начальному для «петербургского текста» русской литературы произведению [584]584
Об этом понятии и о месте «Медного Всадника» в петербургском тексте см.: Топоров В. Н.Петербург и «Петербургский текст русской литературы» (Введение в тему) // Топоров В. Н.Миф. Ритуал. Символ, Образ: Исследования в области мифопоэтического. Избранное. М., 1995. С. 259–367.
[Закрыть]. Балтийские волны, как и вообще воды у Бродского, ассоциируются с поэзией, временем, смертью [585]585
Подборку цитат, демонстрирующих символику воды у Бродского, см.: Стрижевская Н.Письмена перспективы: О поэзии Иосифа Бродского. С. 226–227, 244–254.
[Закрыть]. Петербургско-балтийский локус важен для Бродского и как «окно в Европу», символ и обетование русского европеизма [586]586
Ср. характеристику европейской семантики петербургско-балтийского локуса в статье Г. П. Федотова «Три столицы» (1926) ( Федотов Г. П.Судьба и грехи России: Избранные статьи по философии русской истории и культуры. Т. 1. СПб., 1992. С. 53–54). О восприятии петербургского пространства и Балтики в русском культурном сознании конца 1820–1830-х гг. см.: Неклюдова М. С., Осповат А. Л.Окно в Европу: Источниковедческий этюд к «Медному Всаднику» //Лотмановский сборник. М., 1997. Т. 2 С. 264–265.
[Закрыть], и как культурное пространство, внутренне неразрывное с пушкинской традицией, напоенное ее воздухом и формами [587]587
«Петербург – действительно колыбель русской поэзии. И, как правило, с Петербургом ассоциируется Пушкин, пушкинская плеяда и все, что последовало. Резондером всей пушкинской плеяды был тот элемент гармонизма, который они привнесли в русскую поэзию, то есть гармонизированность речи, гармонизированность дикции, определенное благородство тона и т. д. Поэтому любой автор, берущийся за перо в Ленинграде, сколь бы молод и неопытен он ни был, так или иначе ассоциирует себя с гармонической школой, имя которой дал Пушкин. Возможно, дело не только в ассоциации с гармонической школой Пушкина, но и в самой архитектуре, в самом чисто физическом ощущении города, в котором воплощена идея некоего безумного порядка. И когда ты оказываешься среди всех этих бесконечных, безупречных перспектив, среди всех этих колоннад, пилястров, портиков и т. д. и т. д., ты вольно или невольно пытаешься перенести их в поэзию…» («Европейский воздух над Россией». Интервью Бродского Анни Эпельбуэн // Бродский И.Большая книга интервью. С. 133).
[Закрыть].
В финале стихотворения вновь встречается аллюзия на одно из произведений Пушкина – как эхо реминисценции из «Медного Всадника»:
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
(II; 403)
Таковы последние строки стихотворения Бродского, – отголосок пушкинских из стихотворения «Эхо» (1831):
Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов —
И шлешь ответ,
Тебе ж нет отзыва… Таков
И ты, поэт!
(III; 214)
Бродский подхватывает близкий себе пушкинский мотив неуслышанности, затерянности поэта в мире.
Образ эха – инвариантный образ поэзии и эссеистики Бродского [588]588
Ср. этот образ в эссе «Сын цивилизации» ( Бродский И.Набережная неисцелимых: Тринадцать эссе. М., 1992. С. 38), а также в эссе «Вершины великого треугольника» («Культура – вся эхо») // Звезда. 1996. № 1. С. 226).
[Закрыть]. Серые цинковые волныБродского, ассоциативно связанные со смертью (цинковый гроб),возможно, также восходят к Пушкину, но не к поэтическим сочинениям, а к «Капитанской дочке» (Бродский, как известно, был чрезвычайно внимательным и благодарным читателем Пушкина-прозаика) [589]589
Об интересе Бродского к прозе Пушкина свидетельствуют письмо Джеймсу Райсу (от 8 января 1996 года) и мемуарная заметка Петра Вайля «Вслед за Пушкиным» (Знамя. 1996. № 6. С. 147, 150).
[Закрыть]. В «Капитанской дочке» встречается описание реки Яик, предшествующее приезду Гринева в Белогорскую крепость, пугачевщине и началу злоключений героя: «Река еще не замерзла, и ее свинцовые волны грустно чернели в однообразных берегах, покрытых белым снегом. За ними простирались киргизские степи. Я погрузился в размышления, большею частию печальные» (VI, 274). И стихотворение Бродского, и этот фрагмент «Капитанской дочки» сближает мотив однообразно-плоского пространства. Одновременно это стихотворение из цикла «Часть речи» – реплика в диалоге с Ходасевичем. Его первая строка полемически повторяет первую строку ходасевичевского стихотворения «Я родился в Москве. Я дыма…» (в редакции 1923 г.); начальные строки обоих стихотворений сближает не только совпадение лексики и сходство грамматических конструкций, но и enjambement. Ходасевич, по этническому происхождению полуполяк-полуеврей, упоминает о рождении в исконной русской столице Москве как о событии, дающем право считать и чувствовать себя русским поэтом. Бродский же подчеркивает свое родство с самым европейским городом России. Интересно, что, как и «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…», стихотворение Ходасевича завершается символичным напоминанием о Пушкине:
Вам нужен прах отчизны грубый,
А я где б ни был – шепчут мне
Арапские святые губы
О небывалой стороне.
(С. 295)
И Ходасевич, и Бродский обращаются к Пушкину. Но трезво-скептичный лирический герой Бродского, в отличие от героя Ходасевича, чужд надежд «о небывалой стороне»: все в мире удручающе похоже. В мире зримых вещей властвует закон эха.
Голос-волосБродского ассоциируется с нитью Парки и с преемственностью, с единой тканью поэзии. Этот мотив перекликается с «Памятником» (1928) Ходасевича, которого, особенно на фоне традиции, восходящей к Горацию – Державину – Пушкину, отличает скромное сознание собственного места в поэзии:
Во мне конец, во мне начало.
Мной совершенное так мало!
(С. 254)
Но эта скромность сочетается с признанием своей органичности и незаменимости в русской поэзии: «Но все ж я прочное звено» – и завершается строками о будущем памятнике – «идоле двуликом» поэта (с. 254). У Бродского вместо признания собственной незначительности присутствует сознание своей незаметности, не-существования(«если вьется вообще») [590]590
Ср. полемические по отношению к горацианско-державинско-пушкинскому «Памятнику» строки из «Римских элегий» Бродского: «Я не воздвиг уходящей к тучам / каменной вещи для их острастки. / О своем – и о любом – грядущем / я узнал у буквы, у черной краски» (III, 45).
[Закрыть]. Цепьпоэзии (метафора Ходасевича) крепче волоса(образ Бродского). Возможно, волосу Бродского имеет значение полемического переосмысления волосаиз стихотворения Ходасевича «Улика», где волосна пиджаке лирического героя – свидетельство любовной встречи, получающей сверхреальный символический смысл. В стихах Бродского волос– не-свидетельство, не-знак вообще [591]591
Вместе с тем нельзя полностью исключить возможный «обеденный» подтекст данного мотива (см. об этом: Левинтон Г.Достоевский и «низкие» жанры фольклора // Антимир русской культуры: Язык. Фольклор. Литература. М., 1996).
[Закрыть].
Входящее в цикл «Часть речи» стихотворение «…и при слове „грядущее“ из русского языка…» отсылает к пушкинским строкам из «Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы»:
Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня
Парки бабье лепетанье,
<…>
Жизни мышья беготня…
(III; 186)
Очевидная реминисценция из этого пушкинского текста есть в стихотворении Бродского «В твоих часах не только ход, но тишь…» (1963):
Так в ходиках: не только кот, но мышь,
они живут, должно быть, друг для друга.
Дрожат, скребутся, пугаются в днях.
Но их возня, грызня и неизбывность
почти что незаметна в деревнях.
Мышьу Бродского – субститут или метафорическое обозначение поэтического «Я». Это повторяющийся образ, воплощающийся в таких поэтических формулах, как душа – мышь, мышь, скребущаяся в печи, мышь – символ стороннего взгляда на мир из будущей эпохи:
душа твоя впоследствии как мышь.
(«Зофья (поэма)», 1962 [I; 180])
местность, куда, как мышь,
быстрый свой бег стремишь…
(«Песни счастливой зимы», 1964 [I; 307])
Я беснуюсь, как мышь в темноте сусека!
(«Речь о пролитом молоке», 1967 [II; 37])
<…> жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря
<…>
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
(«Разговор с небожителем», 1970 [II; 209, 213])
И останется торс, безымянная сумма мышц.
Через тысячу лет живущая в нише мышь с
ломаным когтем, не одолев гранит,
выйдя однажды вечером, пискнув, просеменит
через дорогу, чтоб не прийти в нору
в полночь. Ни поутру.
(«Торс», 1972 [II; 310])
Закат, выпуская из щели мышь,
вгрызается – каждый резец оскален —
в электрический сыр окраин,
в то, как строить способен лишь
способный все пережить термит.
(«В окрестностях Александрии», 1982 (III; 57–58]) [594]594
Образ мыши, вылезающей из щели,наделен в подтексте непристойным эротическим смыслом: щель – эвфемистическое именование вагины, мышь – пениса (ср. загадку о мышке в известном анекдоте о поручике Ржевском). К этой теме см.: Амелин Г. Г., Мордерер В. Я.Миры и столкновенья Осипа Мандельштама М., 2000. С. 299–300; Шапир М. И.Из истории «пародического балладного стиха»: 1. Пером владея как елдой.2. Вставало солнце ало.// Анти-мир русской культуры. Язык Фольклор. Литература. М., 1996.
[Закрыть]
Только мышь понимает прелести пустыря
<…>
Ничего не исправить, не использовать впредь.
Можно только залить асфальтом или стереть
взрывом с лица земли, свыкшегося с гримасой
бетонного стадиона орущей массой.
И появится мышь. Медленно, не спеша,
выйдет на середину поля, мелкая, как душа
по отношению к плот, и, приподняв свою
обезумевшую мордочку, скажет «не узнаю».
(«В Англии. II. Северный Кенсингтон», 1977(?) [II; 434, 435])
На связь образа мыши у Бродского (на примере стихотворения «Разговор с небожителем») и древнегреческой мифологемы мыши, подвластной Аполлону, указала В. П. Полухина [595]595
Polukhina V.Joseph Brodsky: A Poet for Our Time. P. 268–269.
[Закрыть]. Недавно, по-видимому независимо от нее, эту мысль повторила Н. И. Стрижевская, считающая пушкинские «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы» источником стихотворения Бродского «…и при слове „грядущее“ из русского языка…» [596]596
Стрижевская H.Письмена перспективы: О поэзии Иосифа Бродского. С. 281–289. О семантике образа мыши/крысыв поэзии Бродского см. также: Majmieskuiow А. Поэт как «мусорная урна» (Стихотворение Иосифа Бродского «24. 5. 65 КПЗ» // Studia Literaria Polono-Slavica. Т. 4. Warszawa, 1999. P. 365–366 и 371–372. Note 16 (здесь же литература).
[Закрыть]. И В. П. Полухина, и Н. И. Стрижевская возводят мышейиз стихотворения Бродского к древнегреческим мифологическим представлениям о мышах – хтонических животных, функционально тождественных Музам и связанных с Мнемозиной. В греческой мифологии, как напомнила Н. И. Стрижевская, мыши соотносятся со временем и напоминают Парок. Обе исследовательницы ссылаются на статью Максимилиана Волошина «Аполлон и мышь», в которой подробно прослежена мифологема мышь-муза.Н. И. Стрижевская анализирует семантику образа мышей в стихотворении Бродского: мыши означают истребляющее память время, судьбу, а также саму поэзию (язык) как силу, инородную человеку и властвующую над смертными [597]597
Ср. пример, не учтенный Н. И. Стрижевской: соотнесение языка, стихотворения и «чистого времени» в эссе Бродского «Кошачье „Мяу“» (Иностранная литература 1997. № 10. С. 202; ср.: [VI (2); 236]).
[Закрыть].
Но ни В. П. Полухина, ни Н. И. Стрижевская не заметили очевидной параллели к тексту Бродского – многочисленных стихотворений Ходасевича (цикл «Мыши», стихотворения «Из мышиных стихов», «Мышь», «Про мышей», «Бедный Бараночник болен: хвостик, бывало, проворный…»), навеянных мифологемой мыши, о которой писал Волошин [598]598
Богомолов Н. А.Жизнь и поэзия Владислава Ходасевича // Ходасевич В.Стихотворения. С. 17. Мыши из стихотворения Бродского, выступающие в роли своеобразного орудия времени, напоминают и о мышах, олицетворяющих день и ночь, из притчи о путнике, входящей в санскритский сборник «Панчатантра». Эта притча была переложена В. А. Жуковским («Две повести. Подарок на Новый год издателю „Москвитянина“. Из Шамиссо и Рюккерта») и воспроизведена в «Исповеди» Л. Н. Толстого ( Толстой Л. Н.Собр. соч.: В 22 т. М., 1983. Т. 16. С. 118–119). Учитывая интерес молодого Бродского к индийской философии ( Радышевский Д.Дзэн поэзии Бродского // Новое литературное обозрение. 1997. № 27. С. 287–288; Сергеев А.Omnibus. Роман, рассказы, воспоминания. М., 1997. С. 437), нельзя исключать его знакомства непосредственно с этой притчей. Замечу, что «серые цинковые волны» в стихотворении «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» соотносятся со стихотворением У. Б. Йейтса «The pity of love» («Сожаление о любви»), в кагором встречаются такие строки: «mouse-grey waters are flowing, Threaten the head, that I love» («мышино-серые воды текут, / Угрожая голове, / которую я люблю»). Через эпитет «мышино-серые» этот текст соотносится со стихотворением Бродского «…и при слове „грядущее“ из русского языка…». Йейтс был для Бродского одним из наиболее значимых поэтов, писавших по-английски (см. эссе Бродского «Как читать книгу» (Знамя. 1996. № 4. С. 7; ср.: Бродский И.Письмо к Горацию / Пер. с англ. М., 1998. С. XIII; ср.: [VI (2); 84]). У Бродского мышии вода– манифестация времени. Связь не только с временем, но и с водой (в частности, с мертвой водой) характерна для мифологического образа мыши (см.: Топоров В. Н.Mousai «Музы»: соображения об имени и предыстории образа (К оценке фракийского вклада) // Славянское и балканское языкознание: Античная балканистика и сравнительная грамматика. М., 1977. С. 54).
[Закрыть]. Мышьв стихотворении Ходасевича «Из мышиных стихов» воплощает иной, не-человеческийвзгляд на мир людей, в котором идет война. Также и у Бродского в стихотворении «Торс», написанном за четыре года до цикла «Часть речи», мышьозначает иноприродное видение реальности, она существует в мире, где нет места человеку.
Соотнесенность грядущегос мышамив стихотворении Бродского имеет также фонетическую мотивировку, на что недавно указал Лев Лосев, сославшись на устный автокомментарий поэта: «Бродский говорил, что слово „грядущее“ у него ассоциируется с „грызущее“, – поэтому мыши, грызуны, и выбегают на это слово <…>» [599]599
Лосев Лев.Примечания с примечаниями // Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 158. Похожее, но не тождественное высказывание есть в интервью Бродского Еве Берч и Дэвиду Чину: образ языка как мышей «в какой-то мере <…> относится к фонетике русского слова „грядущее“, которое фонетически похоже на слово „мыши“. Поэтому я раскручиваю его в идею, что грядущее, то есть само слово, грызет – или как бы то ни было, погружает зубы – в сыр памяти» (Поэзия – лучшая школа неуверенности // Бродский И.Большая книга интервью. С. 59–60). Фонетическое сходство слов «грядущее» и «мыши» воплощено в звуковой структуре стихотворения: «Слово влечет за собой другое слово не только по смыслу, многие ассоциации возникают по созвучию: грядуЩее – мыШи – Шторой – ШурШание. За этой звуковой темой следует другая: Жизнь – обнаЖает – в каЖдой. Далее развивается третья: встреЧе – Человека – Часть – реЧи – Часть – реЧи – Часть – реЧи. Это не просто инструментовка на три темы шипящих согласных звуков, это слова-мыши, которые выбегают и суетятся при одном только слове „грядущее“» ( Баевский В. С.История русской поэзии: 1730–1980 гг. Компендиум. С. 272).
[Закрыть].
Интертекстуальные переклички с поэзией Ходасевича в стихотворении «…и при слове „грядущее“ из русского языка…» не ограничиваются концептом мыши. Строки:
…и при слове «грядущее» из русского языка
выбегают мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявый —
(II; 415)
несомненно восходят к последнему, незаконченному стихотворению Ходасевича «Не ямбом ли четырехстопным…». Цикл Бродского «Часть речи» посвящен русскому языку и словесности, последние стихи Ходасевича – четырехстопному ямбу и близившемуся двухсотлетнему юбилею первого русского стихотворения, написанного четырехстопным ямбом, – оды М. В. Ломоносова на взятие Хотина (1739).
Ходасевич противополагает преходящую славу военных побед бессмертию стиха. Таким образом, поэзия для него противостоит разрушительному ходу времени:
Из памяти изгрызли годы,
За что и кто в Хотине пал,
Но первый звук Хотинской оды
Нам первым криком жизни стал.
(С. 302)
Бродский подхватывает образ «изгрызенной памяти», но придает ему совсем иной смысл: поэзия не противоположна времени, но соприродна ему; она – надличностная сила, чей поток стирает индивидуальную память. (Гимн четырехстопному русскому ямбу Ходасевича подхвачен в стихотворении Бродского «Сжимающий пайку изгнанья…», 1964, в котором появляется и ходасевичевский образ лампы, ассоциирующейся с творчеством [600]600
«Сияние русского ямба / упорней и жарче огня, / как самая лучшая лампа, / в ночи освещает меня» (I; 319).
[Закрыть].)
Строки из стихотворения «…и при слове „грядущее“ из русского языка…» – гиперцитата, в которой объединены реминисценции не только из Пушкина и Ходасевича, но и из поэтических текстов других авторов. Одна из параллелей к стихам Бродского – мандельштамовское «Что зубами мыши точат / Жизни тоненькое дно» («Что поют часы-кузнечик…») [601]601
Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. С. 142.
[Закрыть], несомненно, восходящее к притче, пересказанной в «Исповеди» Л. Н. Толстого. Другая – строки Велимира Хлебникова из стихотворения «Алеше Крученых»:
Стихи Бродского в соотнесении с хлебниковскими предстают как зеркальное отражение: в «…и при слове „грядущее“ из русского языка…» мыши – служители и орудия будущего, то есть Времени и Смерти; в «Алеше Крученых» мыши «враждебны» Времени – это поэты, пробивающиеся сквозь время. А в стихотворении Бродского «Письмо в оазис» (1991) мотив «поэт – мышь, грызущая Время», представлен, наоборот, в своем исконном виде:
Потусторонний звук? Но то шуршит песок,
пустыни талисман, в моих часах песочных.
Помол его жесток, крупицы – тяжелы,
и кости в нем белей, чем просто перемыты.
Но лучше грызть его, чем губы от жары
облизывать в тени осевшей пирамиды.
(IV; 29)
Стихи Бродского – своеобразный «Анти-памятник», в котором оспорен мотив долгой славы поэта, способной пережить великие пирамиды. Бродский утверждает смертность подобного мыши поэта, сопротивляющегося времени и в этом сопротивлении находящего смысл своего существования.
Уподобление поэта или поэзии мышам встречается также у Пастернака. В стихотворении «Пиры» это строка «В сухарнице, как мышь, копается анапест» [603]603
Пастернак Б. Л.Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1965. С. 72.
[Закрыть]. Т. Венцлова так интерпретировал это сравнение: «Вероятно, самая запоминающаяся строка пастернаковского стихотворения – В сухарнице, как мышь, копается анапест.Она поражает свежестью: другого такого олицетворения стихотворной формы, возможно, нет в русской поэзии. Однако секрет воздействия строки еще и в том, что мотив мышиотличается семантической архаичностью и глубиной. В тексте мышьсвязана с Золушкой(их роднит серый цвет – цвет золы, быстрое убегание, ускользание; отметим, что в сказке Перро карета Золушки запряжена мышами). Но здесь, по всей видимости, присутствует еще один пушкинский подтекст – „Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы“ <…>. Мышьсоотносится со строкой Жизни мышья беготня(так же, как паркаиз пушкинского текста – с наследственностью и смертью). Таким образом, стихотворение Пастернака оказывается насквозь прошитым ассоциациями с классической русской поэзией. Оно устанавливает в ней сложную сеть взаимных соответствий <…>.
Добавим, что пушкинская строка о „мышьей беготне“, по-видимому, преломлена через дополнительный подтекст. Ключ к глубинной семантике мыши– и к пастернаковской метафоре – следует искать в популярной в то время и, вероятно, известной Пастернаку статье Волошина „Аполлон и мышь“ <…>, где, в частности, цитируется и интерпретируется пушкинское стихотворение о бессоннице. Эта статья объясняет символику мышипримерно так же, как современная наука о мифологии <…>. Мышь, по Волошину, связана с Аполлоном и находится с ним в отношении взаимодополнения: это прежде всего знак времени,ускользающего мгновения,равно как и пророческого дара» [604]604
Венцлова Т.О некоторых подтекстах «Пиров» Пастернака // Венцлова Т.Собеседники на пиру: Статьи о русской литературе. Vilnius, 1997. С. 207–208.
[Закрыть].