355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Черкасов » Человек находит себя (первое издание) » Текст книги (страница 21)
Человек находит себя (первое издание)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:52

Текст книги "Человек находит себя (первое издание)"


Автор книги: Андрей Черкасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1

Дом Ярыгина запылал ночью. Илья Тимофеевич проснулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Он сел на полатях, ударившись головой о потолок, и протер глаза.

– Встань, батюшко, встань! – уговаривала его встревоженная Марья Спиридоновна. – Выдь на улицу-ту. Пожар, слышь, где-то-ся!

Илья Тимофеевич прислушался к тоскливому стону фабричного гудка, спустился на пол и долго силился разглядеть что-нибудь сквозь замерзшие стекла. Потом влез в валенки и, накинув на плечи полушубок, вышел на улицу.

В стороне над черными силуэтами крыш и голых деревьев плясало алое зарево. Где-то отчаянно колотили в рельсу. На станции пронзительными короткими воплями надрывался маневровый паровоз. Илья Тимофеевич вернулся в дом.

– Над Данилихой зарево, – сказал он и начал одеваться по-настоящему.

Данилихой назывались несколько крайних кварталов поселка.

– Близко-то хоть не суйся! – крикнула в темноту двора Марья Спиридоновна, когда за стариком звякнула щеколдой калитка…

После разоблачения, окончательно убедившись в том, что пора «выгодной работенки» миновала безвозвратно, Ярыгин принес Токареву заявление, в котором просил уволить его с работы, ввиду… «неподходящих условий».

Токарев написал на уголке резолюцию: «Уволить». После Ярыгин еще ходил к Тернину с жалобой на то, что ему отказали в «выходном способии»…

В просторной бревенчатой мастерской, пристроенной к дому со стороны огорода, у Ярыгина было достаточно материалов, запасенных «про черный день» еще в пору сытого паломничества. Ярыгин начал делать комоды и делал их кое-как, лишь бы сбыть с рук. Красил дерево анилиновой краской, протирал горячим клейком для закрепления и лишь для виду «жиденько трогал лачком». На рынке в Новогорске, куда их доставляли на попутных машинах, комоды расходились быстро. Покупатели развозили их по домам. Внесенные с мороза в теплую квартиру, они отпотевали и через несколько минут начинали слезиться, распуская отвратительные красноватые струйки клеевых потёков.

Почти все вырученные деньги Ярыгин тратил на водку. Он пил все больше и больше. Работаться стало плохо. Когда не хватало денег, Ярыгин принимался за свою «мешанину». Каледоновна проводила время у соседей, без конца жалуясь на своего «потерявшего всякое подобие супостата».

В этот вечер Ярыгин пил особенно много. Но выпитого все же казалось недостаточно. Он с лампой пошел в заветный чулан «добавить» из «питейных запасов». Нацедил в кружку политуры и, ставя на место бутыль, уронил стекло от лампы. Она погасла. Ярыгин стал чиркать спичками, чтобы отыскать поставленную на полку кружку. Он унес ее в комнату вместе с погасшей лампой. Пока разводил политуру водой и подсыпал неизменной «сольцы», в чулане уже горела стружка в корзине с бутылью.

Ярыгин все еще сидел над недопитой кружкой, а в комнату через дверные щели уже просачивался едкий дымок и медленно наполнял ее. Ярыгин закашлялся и, смутно почуяв недоброе, опрокинув стул, метнулся к двери. Навстречу ему рванулся раскаленный воздух. Огонь опалил волосы и лицо. Вмиг протрезвев и сообразив, что через сени ему не выбраться, Ярыгин полез в подполье. Там была выходившая во двор низенькая дверь, через которую осенью таскали картошку. Теперь дверь была заколочена изнутри досками и засыпана опилками. Ярыгин начал отдирать доски, но гвозди сидели в дереве крепко, и он ничего не мог сделать. Потея от страха, он вернулся в комнату, схватил стоявший под лавкой топор, снова спустился вниз и с лихорадочной торопливостью начал отдирать неподатливые доски. Подполье наполнялось зловещим дымком…

Доски наконец удалось оторвать. Но освобожденная дверь не хотела отворяться. Вдруг подступил и начал душить царапающий горло кашель. Глаза слезились. С трясущейся от страха челюстью Ярыгин изо всех сил колотил в неподатливую дверь. Одна из досок затрещала. Он ударил еще. Доска отвалилась, но Ярыгин вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха. Руки ослабли. Отбросив топор, он просунул в образовавшуюся брешь голову и задышал торопливо, часто… Попробовал крикнуть, но из горла вырвался лишь неистовый кашель… Ярыгин изо всех сил попытался протиснуть в узкое пространство свое тело. «В окно бы надо сразу…» – проплыла последняя мысль. Грудь сдавило…

Подполье быстро заполнялось густым дымом. Он пробивался в ограду через дыру в двери, оседая копотью на безжизненном морщинистом лице Ярыгина.

Примчались пожарные поселковой команды, добровольная дружина с фабрики.

Весь дом изнутри был в огне. Из окон валил багровый дым. Вылетали языки пламени. Мелкие злые лоскутья огня с сухим треском раздирали кровлю. Из соседних домов выносили вещи. Мужчины черпали воду из ближних колодцев и передавали по рукам ведра к пожарным бочкам. Мальчишки с азартом качали коромысло пожарной машины. Кричали перепуганные дети. От жары таял снег. На сугробах, на лицах людей плясали багровые отсветы.

Каледоновна бегала перед пылающим домом и голосила, обхватив руками голову:

– Мой-от в доме остался! Спасите, люди добрые, грешную душу!

Пожарные, бросившиеся ломать ограду, над которой уже горела крыша, наткнулись на торчавшее из подполья тело Ярыгина. Вытащили его уже мертвым. Каледоновна села на снег возле и пронзительно, визгливо запричитала.

Вокруг столпились люди. Ярыгин лежал вверх лицом. Оно было черным от дыма и казалось обуглившимся. Открытые глаза тускло светились невидящим оловянным блеском.

Прибежавший на пожар Степан Розов протискался сквозь толпу и стоял возле тела Ярыгина, с ненавистью глядя в его лицо, словно на всю жизнь хотел запечатлеть в памяти облик этого человека, оставившего липкий след и на его, Степановой, жизни. Трудно, горько и невесело работалось Степану на лесобирже, куда его по решению профсоюзного собрания перевели с фанеровки после провала ярыгинской авантюры.

Когда тело клали на носилки, из кармана ярыгинских штанов выпал на снег обшарпанный кожаный кошелек. И Степан увидел, как мертвая сморщенная рука, свесившись с носилок, легла на оброненное «сокровище», как будто и после смерти не хотел этот человек расставаться с тем, что всегда для него было единственным смыслом существования.

Носилки подняли. Кошелек остался на снегу. Степан с брезгливой гримасой отбросил его ногой.

– Чего не своим-то командуешь? – услышал он рядом голос Ильи Тимофеевича.

– Противно! – брезгливо морща лицо, ответил Розов.

– Понял теперь, к кому в ту пору присватался? – сказал Илья Тимофеевич. – Вот тебе и «друг-товаришш».

Степан некоторое время молчал, потом, очевидно, не имея сил сдержать охватившее его чувство, сказал, не глядя на собеседника:

– Вроде и нехорошо бы… все-таки человек погиб… а вот словно легче стало, как черти его прибрали… Не гадал, видно, что сам себя спалит…

– Не гадал! – усмехнулся Илья Тимофеевич. – Покойничек, поди, еще нас с тобой, браток, спалить думал. – Он повернул лицо в сторону горевшего дома, где пожарные уже добивали пламя, и, глядя на густые клубы багрового дыма, поднимавшегося к небу, сказал: – Есть еще такие-то, вроде этого, допалзывают свой срок на земле. Ползают и жалятся, паразиты, клопиную жизнёшку ведут. Чуть глаза прикрыл, а он уж по тебе ползает. Смотришь, где помягче, и прокусил кожу. Так-то вот. Одно им невдомек, не поймут никак, что им от нашего воздуху душно. Покою не дает, огнем жгет, чистотой грудь теснит… Все они одним кончат, на манер этого – раньше срока червякам на заправку.

…Пожарные уехали в пятом часу утра. Медленно стал расходиться народ. Каледоновну увели соседи. В воздухе все еще стоял сильный запах гари. В темноте на месте ярыгинского жилья чернел обгоревший сруб без крыши с пустыми глазницами окон и торчащей из его недр длинной печной трубой.

Розов медленно шел по направлению к дому, то и дело останавливаясь и оглядываясь назад, в ту сторону, где, скрытый морозной мглой раннего утра, чернел обгоревший сруб и все еще валялся неподалеку втоптанный в снег старый ярыгинский кошелек.

2

После письма Георгию, после того, как услышала по радио его скрипку, Таня долго еще терпеливо ждала каких-нибудь известий, перемен. Но ничего не было.

Шли недели. Миновал месяц, второй. Надежды стали тускнеть. «Что делать? – думала Таня. – Написать еще? Но где Георгий? Что с ним? Может быть, его даже нет в Москве?» Пришла мысль написать Ксении Сергеевне, узнать у нее. Но вдруг… это разрыв всерьез? О чем же тогда напишет Ксения Сергеевна? Она просто не станет отвечать… Отпроситься на неделю и съездить в Москву? Нет, это было неосуществимо. Как уедешь? Как позволит совесть в такое горячее время хлопотать о поездке?

Оставалась еще надежда на то, что письмо почему-то не попало в руки Георгия; Таня не допускала мысли, что оно может остаться без ответа. Но если так? Тогда следовало писать второе? А вдруг прочел и не стал отвечать? Мысли неумолимо замыкали круг, и решить что-либо было совершенно невозможно.

Однажды Таня прочла в центральной газете коротенькое сообщение о музыкальной жизни на целине. Концертная бригада с успехом выступала в одном из крупных зерносовхозов Казахстана. Было сказано, куда она направится позже. Упоминание о том, что слушатели тепло встречали артистов, в том числе лауреата всесоюзного конкурса исполнителей скрипача Георгия Громова, оказалось для Тани глотком свежего воздуха. «Вот где он! Вот почему он не отвечает! Поэтому, возможно, и письма не получил!» Любая надежда вырастает на предположениях и догадках. Таня вырезала заметку. Она ждала, что узнает что-то еще, может быть, услышит что-нибудь по радио. Но в газетах больше ничего не отыскивалось. Значит, надо было все-таки ждать, ждать и ждать, «стиснув себя в кулаке».

А на фабрике работы становилось все больше и больше. С января увеличился план. Все прежние контрольные эталоны заменялись новыми. Пересматривалась техническая документация. С каждым днем строже и строже придирался Сергей Сысоев – все, достигнутое вчера, сегодня становилось недостаточным. Жизнь шла вперед и была по-прежнему трудной, но Таня уже не представляла себе, как смогла бы обойтись без этого неиссякающего множества дел, хлопот, без конца наваливавшихся на нее. Сама усталость, которая буквально с ног валила к исходу дня, стала для нее привычной и необходимой.

Даже очень выносливый, привыкший и недосыпать, и работать за двоих, Алексей как-то сказал Тане:

– Дивлюсь я на вас, Татьяна Григорьевна, откуда только силы у вас берутся? Что Горн, что вы – не присядете никогда.

– А вы-то, Алеша, много ли сидите? – в свою очередь спросила Таня и добавила мечтательно: – По-моему, жизнь – это, как в пути: меньше отдыхаешь – быстрее двигаешься, значит, живешь полнее. – И тут же подумала о той неисчерпаемой полноте жизни, которой так не хватало ей самой. Тяжело! Очень тяжело приходилось порой от мучительных дум, от неизвестности. Часто ночами, когда за окнами стонала пурга, швыряя в замерзшие стекла сухой и колючий снег, Таня подолгу лежала без сна, и ей казалось, что все свое рушится, рушится неотвратимо и навсегда. Обжигающие слезы выступали на глазах и горячими струйками текли по щекам. Она стыдила себя: «Перестань! Не смей! Возьми себя в руки!». Тонкие, но сильные пальцы до боли впивались ногтями в ладони. Бывало, вдруг из-за стены слышалась скрипка, которую в поисках звука пробовал Иван Филиппович. Гаммы сменялись двойными нотами, аккорды – хватающей за сердце песней, в которой Тане постоянно слышалось что-то свое, близкое. Тогда, достав старенькую табакерку, она сжимала ее пальцами, и как будто кто-то голосом сталевара Струнова говорил рядом: «Живи так, как для нас сегодня…» – «Лететь! Гореть на ветру!» – вторили другие запомнившиеся слова. Казалось, большой друг кладет на плечо свою ласковую и твердую руку. Внутренний голос говорил: «Счастливая! У тебя столько дел! Столько людей рядом с тобой!» Глаза понемногу высыхали…

Трудная молодость! До чего ж ты похожа на хорошую песню. На большую песню, такую, что поется с болью и радостью, от которой дух захватывает, как от ветра, а глаза светлеют, даже если большая беда стиснула твое сердце. До чего же горько, что поется эта песня только раз и что никому не дано повторить ее. Не потому ли прожить тебя, молодость, хочется так, чтобы после не стыдно было оглянуться на пройденный путь, чтобы не совестно было смотреть в глаза даже очень смелым людям. Не потому ли, как ветром, веет от тебя желанием гореть и творить в любом, пусть в самом незаметном деле, невзирая на любые невзгоды? Даже тогда, когда твое собственное счастье только приснилось тебе.

…Наступил новый, 1956 год. В середине января на партийном собрании Токарев сделал доклад об итогах минувшего года, рассказал о предстоящих больших и еще более трудных делах, в которые много сил еще придется вложить и так, чтобы каждый день приносил что-нибудь новое, потому что день без нового – всегда бесполезно прожитый день.

Приближались дни больших и радостных перемен – немного уже оставалось до Двадцатого съезда партии – и в этих переменах люди Новогорской мебельной фабрики обретали свое незаметное, может быть, но по праву принадлежащее им место. Впереди были полуавтоматическая линия, вырастающий понемногу «художественный поток», обретающая все большие права неподкупная рабочая совесть – трудный подъем по крутым, но твердым ступеням…

Переменой в жизни станочного цеха было и исчезновение с фабрики Костылева. Как ни выпрашивал он «мотивировку увольнения поглаже», как ни клянчил другой работы (пускай даже поменьше), Токарев настоял на своем: «В документах я привык принципиально писать только правду, – заявил он. – Уступить же могу в одном—оставлю рядовым рабочим!» Костылев отказался.

Шпульникова, однако, оставили. «Из него при отсутствии костылевской „помощи“ производственник еще может получиться. Придется нам поработать над этим», – сказал Токарев.

Начальником цеха Токарев хотел назначить Алексея, но тот отказался наотрез.

– Пока здесь вот не прибудет вдвое, – постучал он себя пальцем по лбу, – шагу от станка не шагну, Михаил Сергеевич, как хотите!

– А если Озерцову назначить? – подсказал Токареву Гречаник.

Но Таня упросила оставить ее пока в смене. Тем более, говорила она, нужен ли сейчас начальник цеха вообще?

– Ведь Костылев, по сути дела, только мешал, путал все, – доказывала она. – Нас, мастеров, трое; может быть, просто одного сделать старшим? – И назвала Любченко. – Он работает дольше всех, его уважают.

Доводы Тани подействовали. Токарев назначил Любченко старшим мастером. «В самом деле, ведь работал же так Костылев, а он Любченко в подметки не годится. И государству полтора десятка тысяч за год сэкономим. Правильно девчонка придумала».

Девчонка! Мысленно еще раз повторив это слово, Токарев призвался себе в том, что теперь оно прозвучало в сознании совсем иначе, чем в тот день, когда, увидев Таню впервые, морщился, разглядывая ее документы. Похоже было, свежая струйка вырвалась из-под талого снега, заискрилась. Ярцев тогда еще напомнил ему о дочке. Дочка! Как-то сложится ее судьба? Какой ответ получит он на письмо, в котором уговаривал, убеждал жену, что им нужно быть всем вместе, обязательно здесь, в Северной горе?

3

– Вам не кажется, Алеша, – сказала Таня Алексею, – как будто даже дышится легче в цехе с того дня, как Костылева не стало?

Это было перед началом утренней смены, когда еще только начинали собираться рабочие. Алексей стоял у станка, дожидаясь прихода Вали. Сегодня последний «урок». Завтра Алексей переходит в смену Любченко. Вначале он предполагал остаться в Таниной смене, тем более что Любченко хотел взять Светлову к себе, но вчера Алексей неожиданно переменил решение.

– Дышится легче, говорите? – произнес он. – Да! – и вдруг добавил, снижая голос: – Права я лишен говорить, Татьяна Григорьевна, а то бы сказал…

– Почему лишены? – Не поняла Таня.

– Знаете ведь… Не сердитесь только! Мне всегда легко дышалось, дышится и дышаться будет, когда вы рядом! И никакие костылевы на меня тень не наведут, ясен вопрос? И шабаш на этом, всё! Слова про это больше от меня не услышите.

Может быть, Таня и ответила бы что-нибудь, но подошел Вася Трефелов.

– Ты насчет чего это, Алёш? – спросил он.

– Насчет Костылева. Говорим, легко без него стало, и сами не можем понять, отчего бы это? – с легкой иронией проговорил Алексей.

– Ясно отчего! – уверенно и многозначительно произнес Вася, укладывая на карусельный стол только что заточенные фрезы. – Во-первых, все в одну точку идем, раз; никто под ногами не путается, два; никто перед глазами не крутится, три! – Он говорил, загибая пальцы. – Никто на нервах не играет, четыре; никто по ночам не снится, пять!

Кончив перечислять, Вася отряхнул руки, забрал отработавшие, снятые Алексеем фрезы и, загадочно подмигнув проходившей мимо Нюре Козырьковой, ушел в механичку.

Алексей ждал, что Таня скажет что-нибудь, но она молчала, и лицо ее было строгим и сосредоточенным. Он так и не сказал, что в смену Любченко решил перейти, чтобы реже встречаться с ней, потому что иначе никак не обрубалось все то, что давно обещал он себе обрубить во что бы то ни стало.

Но уже после, работая в другой смене и день ото дня понемногу одолевая горькое, как от большой утраты, чувство, Алексей начинал ощущать что-то непривычное и новое. Чем меньше он думал о Тане, чем реже старался обращаться к ней за советом и помощью, тем неотступнее и полнее она входила в него. Входила всем: порывистым ветром на улице и по-новому понятой страницей книги, неожиданной радостью нового открытия и все сильнее обострявшимся недовольством собой, побежденным сомнением и неожиданным приливом сил в минуту усталости – во всем, всюду была она.

4

В январе в механической мастерской фабрики под руководством Горна начали готовить детали и узлы полуавтоматической линии. Заказы покрупнее, которых фабрика не могла осилить, Токарев с большим трудом разместил на двух машиностроительных заводах Новогорска.

Алексей, отработав смену на станке, ежедневно приходил в механичку и не покладая рук трудился наравне с остальными, не чувствуя усталости, не думая об отдыхе. Он почти по-детски радовался, когда сложный узел, плохо понятый в чертеже, облекаясь в телесные формы, становился понятным и вовсе не таким уж сложным. Всякую готовую деталь он обязательно сравнивал с чертежом, стараясь разобраться в каждой мелочи, постигнуть каждую линию. Так постепенно оживали и становились близкими и ясными даже самые запутанные чертежи. Те из них, по которым детали были уже сделаны, он помечал красным карандашом, ставя две таинственных буквы «ВГ» и восклицательный, знак рядом.

– Это, юноша, что за иероглифы? – поинтересовался Горн.

– Это значит: «В голове!», – пояснил Алексей. – Как усвоил чертеж, так ставлю «ВГ» и знаю – все в нем абсолютно ясно!

И чем больше накапливалось прояснившихся чертежей, тем довольнее становился Алексей. Проникая в тайну трудного чертежа, он всякий раз улыбался и, потирая руки, говорил самому себе: – Ясен вопрос!

А дома Варвара Степановна сердилась и все чаще возмущалась:

– Нет, как хотите, а я больше не могу. Это неужели и при коммунизме такое будет? Четвертый раз обед сегодня разогреваю.

И это относилось не только к Алексею, который после ночной смены пропадал на фабрике с самого утра и даже обедать не шел, но и к Ивану Филипповичу. Старый мастер трудился день и ночь, стараясь к сроку закончить новую скрипку. Он готовил ее в подарок съезду партии и в феврале собирался отвезти в Москву, тем более, что был приглашен в Государственный музей музыкальных инструментов на какое-то очень важное мероприятие (Варвара Степановна не знала, какое именно). В этот музей в октябре он отправил еще одну скрипку своей работы и снова получил отрадный отзыв. Ивана Филипповича никак не удавалось вытащить к столу: все время у него было что-то неотложное и спешное.

– Все с ума посходили! – восклицала Варвара Степановна. – Не дом, а психическая больница! – Позже, на кухне, снова заталкивая в русскую печь латки, миски и чугунки, она ворчала: – Скорей бы уж до коммунизма дожить. Там всех вас таких к порядку призовут. Дадут часа четыре в день поработать и всё. Хочешь там, не хочешь, а возьмут под ручки и выведут – будь добрый, отдыхай – и инструмент отбирать станут, чтоб не своевольничал никто!

Однако возмущение Варвары Степановны, как всегда, было только внешним. В глубине души она была страшно горда и за мужа, и за сына, сердилась же только для порядка. Правда, нарушения «режима питания», которые случались и прежде, теперь носили характер катастрофы: мало того, что ели не вовремя, – хуже! – ели теперь в четыре-пять раз меньше! Можно ли было оставаться тут равнодушной.

Алексей увлекался работой над подготовкой линии все больше и больше. Снова доставалось Васе Трефелову; часто Алексей оставлял его после смены. Вася жаловался Горну:

– Александр Иванович, хоть бы вы заступились. Попросили бы директора, чтоб уволил он Соловьева, что ли! Никакого покоя нету. – Горн даже не оборачивался, потому что слова эти обозначали совершенно другое: «Что делал бы я, бедный слесарь, если бы исчезло вдруг все: и эти беспокойные люди, и эта беспокойная работа. Пропал бы, совсем пропал».

Теперь Алексей не испытывал никаких других чувств, кроме жадного, неутолимого желания довести до конца дело, дождаться дня, когда в цехе все услышат команду главного инженера: «Включайте!», когда загудят моторы, вздрогнут станки, начнет жить, дышать, двигаться линия. Он знал: когда-то такой день обязательно наступит!.. И все, что помогало этому ожиданию, облегчало его, воспринималось как необходимое, в том числе и незаметная помощь случайного возле создаваемой линии человека – Вали Светловой.

Часто, окончив смену, Валя заглядывала в механичку. Вначале просто так, поинтересоваться, как создается, воплощается в жизнь та самая, Алешина мечта. Заглядывала ненадолго и уходила, боясь помешать. Но однажды она помогла Алексею разобраться в чертеже. Потом, когда он задержался, чтобы побольше нарезать крепежных болтов на завтрашний день, Валя помогла делать нарезку.

– Можно, я попробую? – попросила она. – Когда училась еще, раз пришлось как-то.

Алексей показал. Из остававшихся тридцати болтов Валя нарезала только восемь, но радости от этого было столько, что она даже не знала, как спрятать ее понадежнее, чтобы не заметил Алеша. В другой раз Валя просто подавала Алексею инструмент: то ключ, то отвертку, то молоток, то кронциркуль. После еще и еще раз. Валя привыкла угадывать по одному знаку, какой инструмент нужен, и вкладывала в безмолвно протянутую руку Алеши именно то, чего он ждал. Иногда требовалось придержать откуда-то изнутри упрямую гайку или головку болта, или чуть заметный винтик, но ничьи пальцы не лезли. Если Валя оказывалась поблизости, она просовывала свои пальцы в узкий просвет и придерживала. Она слышала, как-то Алексей сказал Васе:

– Эх, Васяга, Валины бы пальцы тебе!

Это было приятнее любой благодарности, и Валя радовалась.

А потом еще была работа в цехе, на станке, который с каждым днем становился все понятнее, интересней, ближе.

Что ждало ее дальше… там, впереди, за всем этим? Об этом Валя старалась пока не думать. Она просто шла навстречу тому, что было жизнью Алеши и что он любил так же горячо и безгранично, как она любила его.

5

Если бы телеграмму вручили Тане, возможно, все получилось бы иначе. Но Таня была на фабрике, и телеграмму отдали Варваре Степановне.

Она шла по утоптанной снежной тропке к колодцу за водой для бани. Ведра на коромысле скрипели громко, и Варвару Степановну окликнули дважды, прежде чем она услышала и остановилась.

Она поставила ведра на снег, расписалась почти ощупью, потому что без очков ровно ничего не видела, и опустила телеграмму в карман стеганого ватника. Но когда, наносив воды, сунула руку в карман, телеграммы там не оказалось.

Варвара Степановна перепугалась. Она сбегала в баню, перешарила там весь пол. Чиркая спичками, искала по углам и под лавками, заглянула в котлы с водой, осмотрела всю тропку от дома до самого колодца, пол в сенях… Телеграммы не было.

Она силилась вспомнить, куда еще ходила перед тем, как вернуться домой. Вспомнила, что заталкивала в карман и потом снова вынимала варежки. В конце концов Варвара Степановна решила, что телеграмма потеряна безвозвратно.

Вечером, чуть не плача, она призналась Тане:

– Простите уж вы меня, Танечка, дуру безголовую! Наделала вам хлопот, – дрожащим голосом говорила она. – Ну ведь все, как есть, все перешарила! Наказал меня бог на старости лет, век не случалось со мной такого!

– Успокойтесь, Варвара Степановна, – уговаривала ее Таня, не находя, однако, сил, чтобы спрятать тревогу. _– Ну, право же, вы не виноваты. Я пойду на почту и узнаю от кого. Телеграфирую, попрошу повторить. Ну успокойтесь!

Но на почте не удалось установить ничего, кроме того, что телеграмма из Москвы. От кого? От Георгия? Конечно, от него! А вдруг нет? Может, от Авдея Петровича? Как узнать?

Таня наугад телеграфировала Георгию. Прошло два дня. Телеграмма осталась без ответа. Таня не находила себе места, мучилась в догадках.

А в понедельник, уже в конце дня, развернув свежий номер областной газеты, она замерла на мгновение, невзначай поймав глазами на четвертой странице два знакомых слова: Георгий Громов.

Затаив дыхание, Таня прочла объявление о том, что именно сегодня, в этот вот вечер, в зале Новогорского оперного театра состоится концерт скрипача Георгия Громова и что начало ровно в восемь часов.

Будто раскаленный ветер дохнул Тане в лицо. Радость, растерянность и безотчетная уверенность в том, что сегодня, вот уже скоро, она обязательно увидит Георгия – все это нахлынуло сразу. Да! Она должна его увидеть!

Был седьмой час. Через сорок минут в Новогорск проходит рабочий поезд. Немедленно нужно собираться и ехать. Но как? В половине первого ночи надо на смену.

На ходу надевая пальто, Таня выбежала из дома. Скорее на фабрику! Договориться с Любченко, попросить, чтобы заменил ее часа на два, если почему-нибудь задержится и не поспеет к началу смены. Таня то бежала, то шла быстро, торопливо, захлебываясь острым встречным ветерком.

Любченко удивился ее раскрасневшемуся лицу и сбивчивой взволнованной речи. Выслушав, он согласился сразу, даже не спросив, почему она может задержаться. Этому Таня очень обрадовалась: о поездке ей никому не хотелось говорить.

Когда она, запыхавшись и уже чуть не на пороге сбрасывая пальто, влетела домой, торопясь переодеться, ее встретила обрадованная Варвара Степановна. Она подала телеграмму, потерянную два дня назад.

– Нашлась, слава богу, телеграмка-то, Танечка! – радостно улыбаясь, проговорила она. – Возле самых дверей, за плинтус завалилась. Вы уж не гневайтесь, что распечатать пришлось, извините: снежку туда понабилось, размокнет, боялась, в квартире-то.

– Пустяки, пустяки! – почти машинально ответила Таня, хватая телеграмму и не слушая виноватых объяснений Варвары Степановны.

«Шестого февраля буду Новогорске концертом. Надеюсь встречу. Георгий».

«Обязательно, обязательно встретишь, родной мой!» – мысленно сказала Таня, пряча телеграмму в сумочку. Она собралась в несколько минут; времени оставалось совсем немного. Однако на станцию прибежала за две минуты до поезда. Таня волновалась и спешила. «Только бы успеть! Только бы увидеть!»

А в вагоне опять было то же чувство, как в Москве, летом, когда вместе с Громовыми ехала к ним, к Георгию. В замерзшие стекла ничего не было видно, кроме пятен расплывчатого света и изредка пробегавших по окнам теней, По тому, как все это двигалось, можно было догадаться, что поезд не идет, а тащится…

На последней станции поезд задержали. Таня с тревогой смотрела на часы. Приникала к стеклу, стараясь рассмотреть что-нибудь в холодной неподвижной темноте, словно это как-то могло сократить досадную остановку. Таня поняла, что к началу концерта она обязательно опоздает.

6

Стеклянная дверь театрального подъезда затворилась за Таней в ту самую минуту, когда в фойе звучал уже второй звонок.

Над окошечком кассы висел аншлаг: «Все билеты проданы». Прошло еще минут десять, пока Таня разыскивала администратора, покупала входной билет, раздевалась в переполненном гардеробе. В зал она вошла, вернее, вбежала после третьего звонка.

Минута, в течение которой медленно, одна за другой, погасали люстры и, вздрагивая, неторопливо раздвигался тяжелый малиновый занавес, показалась Тане бесконечной.

Это был тот самый, такой памятный зал, в котором она еще девочкой с этой вот сцены увидела строгие лица людей, одетых в военные гимнастерки. Когда она принимала нехитрый и бесценный подарок Струнова, в нее входило сознание, что нет в мире для нее других дорог, кроме священной и прекрасной дороги искусства музыки. Но сейчас об этом Таня не думала.

Она смотрела на пустую еще сцену, на которую должен выйти Георгий. Слова ведущего: «Мендельсон! Концерт для скрипки с оркестром, ми-минор! Исполняет…» – долетели смутно, но последние: «…Георгий Громов!» прозвучали, как будто кто-то прокричал их в самое ухо.

На сцену быстро вышел Георгий со скрипкой в руках, Поклонился залу. Таня, стоявшая в правом проходе, инстинктивно подалась вперед, словно хотела идти. Сделав шаг, она остановилась и прислонилась к стене. Сердце колотилось так, точно хотело вырваться из груди…

Зал, погруженный в полумрак; люди, встретившие Георгия рукоплесканиями; строгая, вся в черном, фигура дирижера и его распростертые над оркестром руки, похожие на крылья; весь мир; вся жизнь, которая уже была и которая еще должна быть, – все для Тани исчезло. Для нее существовало, она видела, ощущала только одно – похудевшее лицо Георгия, его глаза, руку, вскинувшую скрипку к плечу. Таня затаила дыхание.

Георгий настроил скрипку и застыл, опустив правую руку со смычком. Короткое оркестровое вступление. Стремительной белой птицей смычок взмыл вверх и опустился на струны, и взволнованная, тревожная мелодия полилась в зал.

Таня не отрывала глаз от лица Георгия. Он стоял вполоборота и казался бы неподвижным, если бы не взлеты и падения смычка, то стремительные, как удар сабля, то плавные и неторопливые, если бы не безудержные быстрые пальцы, заставлявшие говорить скрипку, точно она была живая. Она покрывала звучание оркестра, овладевала людьми, поднимала в них бурю чувств. Притихший зал казался мертвым. Люди не дышали, не двигались, только воздух над ними, пространство белого зала – все представлялось наполненным чьим-то сильным, взволнованным дыханием – это было дыхание музыки.

Таня больше не видела ни скрипки, ни рук Георгия. Остались только его лицо, глаза, волосы. И ей начинало казаться, что нет даже оркестра, нет ничего, кроме этого дорогого лица, глаз. И именно это звучит, звучит неповторимо, неслыханно и прекрасно!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю