355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Черкасов » Человек находит себя (первое издание) » Текст книги (страница 16)
Человек находит себя (первое издание)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:52

Текст книги "Человек находит себя (первое издание)"


Автор книги: Андрей Черкасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

– Кому везет на охоте, тому не везет в любви, – изрек он, оглянувшись на Алексея. – Шагайте позади, дорогой Робин Гуд, только смотрите, не вздумайте стреляться на почве ревности!

Алексей был в плохом настроении и всю дорогу не сказал ни слова. Он молча шел позади и непрерывно курил, зажигая от сгоревшей папиросы следующую.

Горн говорил без умолку. Он рассказывал множество случаев из своей охотничьей практики, возбуждая смех. Высмеивая самого себя, хохотал так громко, что верный Писарь, бежавший впереди, останавливался и косился на хозяина умным черным глазом, после чего неодобрительно тряс головой.

В поселке разделились. Алексею было по пути с Таней, Валя жила неподалеку от квартиры Горна.

– Робин Гуд, поручаю вам одну из дам моего необъятного сердца! – торжественно проговорил Александр Иванович, передавая Танину руку Алексею. – До завтра! А вас, Валентина Леонтьевна, приглашаю ко мне на званый обед, жареную сову будем есть! Пошли, я вас провожу!

Увлекаемая Горном, Валя видела, как дважды Алексей пытался взять Таню под руку и как она дважды высвобождала локоть. После они скрылись за углом.

5

Несмотря на неудавшееся объяснение, Алексей не терял надежды высказать Тане все, что по-прежнему не давало ему покоя. Но возможность возобновить этот разговор пока не представлялась, да и решиться Алексей все как-то не мог. Настроение его стали замечать дома.

– Что-то, Варюша, с нашим Алешкой творится этакое, как бы тебе сказать, – говорил Иван Филиппович жене. – Тебе не кажется?

– Не кажется! – усмехнулась Варвара Степановна. – Приметил! Да я уж давным-давно замечаю.

– Ну и что заметила?

– Что? А то, что на Таню он смотрит, как ты в молодости на меня и разу не сматривал.

– Брось! – отмахивался Иван Филиппович. – Просто у него с изобретением опять петрушка какая-нибудь получается, вот и всё.

– То-то вот и есть, что не всё! И до чего же вы, мужики, деревянный народ! На дощечках, где чего как звучит, это ты запросто разберешь, а что у собственного сына на душе, нипочем распознать не можешь.

Вскоре Иван Филиппович все же стал склоняться к тому, что предположения супруги обоснованы.

В начале октября в один из вечеров Алексей пришел с фабрики раньше обычного и необыкновенно хмурый. Он молча сел к столу, развернул газету и просидел над ней до самого чая.

Когда Варвара Степановна собирала на стол, хлопнула входная дверь. Вернулась и прошла в свою комнату Таня. Нельзя было не заметить, как встрепенулся Алексей, какой взгляд бросил он в сторону двери.

А за чаем…

– Варюша, перчику достань, – попросил вдруг Иван Филиппович.

Жена молча дотронулась до его лба.

– Захворал или заработался ты, что ли? – спросила она. – Чай с обедом спутал?

Он бережно отвел ее руку и повторил просьбу. Получив перечницу, подвинул ее сыну:

– Поперчи чай, изобретатель! Замечательное средство от заворота мозгов и при сердечных расстройствах. А кроме того, по характеру заправки требуется.

Алексей не понял и, только разглядев на поверхности масляные блестки и кружки, сообразил, что, замечтавшись, вместо варенья положил в стакан баклажанной икры из банки, стоявшей перед ним на столе.

– Ты чего это, Алеша? – спросила Варвара Степановна.

– Не мешай, мать! – остановил ее Иван Филиппович. – Это он изобретает какую-нибудь карусельную печку для тебя с автоматическим переключением с ухвата на кочергу.

Алексей сконфуженно поднялся, чтобы вылить испорченный чай. В это время Иван Филиппович вдруг вскочил из-за стола и, подойдя к приемнику, из которого слышались далекие звуки скрипки, включил его на полную мощность.

Похожая на чудесный глубокий человеческий голос, запела скрипка. Из приемника лилась певучая мелодия «Песни без слов» Петра Ильича Чайковского.

И почти одновременно с начавшейся музыкой в дверях комнаты появилась взволнованная и сияющая Таня.

– Можно, я послушаю у вас? – спросила она, присаживаясь на стул и наспех укладывая под косынку косы, которые, очевидно, только что начала расплетать. Глаза ее светились как-то необыкновенно. Повязав косынку, она подперла рукою щеку и обратилась в слух.

Большое радостное волнение охватило Таню. Что-то происходило с нею. Слепило глаза. Теснило дыхание. Песня без слов! Сколько напомнила она! Тихий городок… лето… Песня без слов и… война! Встреча в Москве и известие о том, что Георгий, сперва мальчик, потом юноша, часто играл это и вспоминал Татьянку… Слова на набережной: «Ты сама как песня без слов…» Концерт в саду и эта вещь, включенная для нее в программу, и то, что пришло на память тогда, самое острое и больное: первое прикосновение к роялю после выхода из клиники и застывшие на клавишах пальцы, беспомощные, как перебитое крыло маленькой птицы.

Музыка кончилась. Голос Ивана Филипповича и диктора прозвучал почти одновременно.

– Да, хороша скрипочка, – сказал Иван Филиппович, – басок только глуховат. Вот мою бы последнюю в эти руки, уж она бы запела! – Он довольно улыбался.

Из слов диктора Таня расслышала только:

– …лауреата всесоюзного конкурса Георгия Громова…

Она не слышала ничего сказанного после. Порывисто поднялась.

– Что он сказал? Кто играл это? Вы слышали? – бросилась она к Ивану Филипповичу и, не дождавшись от него ответа, подбежала к Алексею, который так же, как и отец, не понял, почему такое волнение. – Алеша! Алексей Иванович! Кто играл? Скажите мне, ради бога! – Она схватила Алексея за руки и ждала ответа, не спуская с его лица больших взволнованных глаз.

– Георгий Громов, – ответил он.

– Значит, не послышалось! Значит, правда! – почти крикнула Таня. – Несколько секунд она стояла посреди комнаты, глядя то на недоумевающее лицо Алексея, то на растерянные глаза Ивана Филипповича. «Значит, не послышалось! Значит, не послышалось!..» – несколько раз повторила она про себя и, набрав полную грудь воздуха, выдохнула его так, словно с плеч упала какая-то огромная тяжесть.

– Ой!.. – и ринулась к двери, на всем ходу столкнувшись с Варварой Степановной, которая входила в комнату. Таня обняла ее и на секунду прижалась лицом к ее щеке. – Варвара Степановна, миленькая, спасибо! – поблагодарила она неизвестно за что и тут же спохватилась, что говорит вовсе не то, что следует. – Простите! Едва с ног вас не сбила, совсем ненормальная.

Косынка, наспех повязанная, слетела с головы, и косы – одна наполовину расплетенная – тяжелыми жгутами упали на спину. Подхватив косынку, Таня пробежала кухню и скрылась за дверью своей комнаты.

Варвара Степановна, не слышавшая предыдущего разговора, обескураженно смотрела то на сына, то на мужа, стоявшего возле приемника с зажатыми в руке очками, которые он вытащил почему-то из кармана, но не надел.

– Что случилось-то? – спросила она мужа. – Танечка-то чего убежала, словно гнался за ней кто?.. Объясни, сделай милость. Алеша! – повернулась она к сыну. Тот пожал плечами и ничего не ответил.

– Тут, Варюша, по-честному тебе сказать, – медленно, как будто прислушиваясь к тому, что сам говорит, сказал Иван Филиппович, – мне понятно только одно и самое основное, то, что я ровно ничего не понимаю… Налей-ка мне чайку погорячее, этот, надо полагать, чуть тепленький.

Прибрав очки и гремя стулом, Иван Филиппович уселся на свое место.

– …Конечно, он получил письмо! Конечно, получил! – повторяла Таня, то присаживаясь на кровать, то вновь поднимаясь и начиная мерить шагами крохотное пространство своей комнатки. Она села к столу, повинуясь внезапно нахлынувшему желанию написать Георгию, достала чистый листок бумаги, обмакнула перо, начала: «Георгий, родной!..» и задумалась. Просидев несколько минут, Таня поняла, что сегодня ничего не напишет. Снова поднялась…

Он верит! Он понял, что неправ! Это моя любовь долетела! Милый мой! Я ведь знала, что ты не можешь думать обо мне плохо! – проносилось в сознании.

А недослушанные слова диктора, между тем, сообщили, что концерт солистов Московской филармонии при участии талантливой молодежи, в том числе и лауреата всесоюзного конкурса Георгия Громова, передавался в записи на пленку и что состоялся он такого-то июля 1955 года в Варшаве и транслировался тогда по Варшавскому радио…

Порывшись на этажерке с книгами, Таня достала конверт, в котором хранила самые большие свои реликвии: фронтовое письмо отца, фотографии его и матери – все, что увезла еще во время войны с собой на Урал, достала оттуда фотографию, захваченную из Москвы. Она долго вглядывалась в черты лица Георгия, в его темные глаза, в его улыбку… Легла не раздеваясь, потому что вдруг ощутила сильную слабость, от радости, наверно, и долго держала перед собой фотографию. Лицо Георгия стало расплываться от радостных, застилавших глаза слез…

Прижав к груди карточку, Таня уткнулась лицом в подушку, давая волю охватившему ее чувству, в котором слилось все, что только может уместиться в сердце.

В эту ночь она не видела снов. Так и проспала, зарывшись в подушку, влажную от слез, мягкую, ласковую и горячую.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1

«Решающий» технический совет собрался в гарнитурном цехе, который был принаряжен по настоянию Ильи Тимофеевича. Старик заявил, что добрую вещь можно справедливо оценить только в абсолютной чистоте.

Посреди цеха разместили мебель: шкафы, буфеты, столы, тумбочки… В одном месте поставили набор мебели для квартиры. Илья Тимофеевич самолично протер полировку мягкой тряпочкой и расхаживал возле выстроенных изделий походкой фельдмаршала, окидывая взором «деревянное войско».

Солнце спускалось к Медвежьей горе, ощетинившейся хвойным лесом. Оно заглядывало в окна цеха и зажигало под зеркальной полировкой искрящиеся древесные волокна. Орех, карагач и волнистый клен одевали мебель в красивый и строгий наряд. От солнца слои дерева оживали и светились. Они то волнами разбегались в стороны, то сходились, образуя причудливые рисунки, что-то похожее на фантастические ущелья и горы, по которым как бы струились и переливались огнем живые стремительные реки.

Илья Тимофеевич даже сам залюбовался и долго стоял, как очарованный, перед красотою того, что почти два месяца создавалось солдатами его «мебельной гвардии».

Собралось с полсотни человек. Кроме членов совета, пришли и те, кто не имел пока прямого отношения к новой мебели, но кому душа не позволила остаться в стороне. Осматривали и обсуждали образцы, обменивались мнениями. Тут же путался Ярыгин с суетливым и едким огоньком в глазах. Он сдержанно похваливал мебель рядом с теми, кто отзывался о ней одобрительно, и рьяно поругивал шепотком там, где улавливал хотя бы крохотную тень недовольства.

Больше всех, однако, волновался Саша Лебедь. Еще бы! Во всё, что он здесь делал, он вложил все старание, всю заботу, всю любовь, включая и память о ворчливых назиданиях Ильи Тимофеевича.

Когда образцы были утверждены, Саша даже чуть не крикнул «ура!», но вовремя спохватился и только радостно потер нос.

Первый штурм высот мебельной славы кончился. Начинался второй, и от этого Саша чувствовал прилив новых сил. Вообще своей работой в бригаде он был очень доволен. Тот однообразный труд, которым он был занят в сборочном цехе до того, как попал в бригаду, – ненавистная вгонка ящиков, – кончился, стал частицей вчерашней жизни.

Начиная работать в бригаде, он боялся: вдруг поручат какое-нибудь малоинтересное дельце вроде приготовления клея или черновой обработки заготовок. Но вышло иначе. Работу ему дали наравне со взрослыми опытными столярами.

Илья Тимофеевич взялся над ним шефствовать и даже доверил очень щекотливое дело – подбирать по цвету и слою фанеру, которая шла на облицовку. Правда, без осторожного назидания все же не обошлось:

– Не подкачай смотри, – предупредил Илья Тимофеевич, – а то, худого не скажу, придется тебе обратно в обоз подаваться, к ящикам своим.

И, несмотря на то, что прищуренные бригадировы глаза прятали чуть заметную стариковскую хитринку, говорившую о напускной строгости, Саша изо всех сил старался не подкачать. Получивший в ремесленном училище основы «деревянной теории», Саша мог уже работать самостоятельно, но здесь, в кругу опытных столяров, он чувствовал себя неуверенно. Особенно удивляло и восхищало его почти сказочное умение Ильи Тимофеевича чутьем и догадкой проникать в глубину дерева и угадывать самые неожиданные вещи.

Прежде чем пустить в дело какой-нибудь брусок, Илья Тимофеевич долго взвешивал его на ладони, несмотря на то, что заготовка попадала в цех с паспортом сушильной лаборатории; потом опирал брусок одним концом о верстак и пробовал, как он пружинит, простукивал косточкой указательного пальца, рассматривал направление слоев… Саша так и ждал, что сейчас бригадир будет пробовать брусок зубами или лизать языком, Но этого Илья Тимофеевич не делал.

– Зачем все это? – говорил Саша.

– Зачем? – переспрашивал Илья Тимофеевич и, если исследование таинственных свойств бруска закончено не было, отвечал неопределенно: – А вот затем… – Однако после паузы и раздумья смотрел в пытливые карие Сашины глаза и начинал рассказывать:

– Зачем, говоришь? А вот зачем. Ты, допустим, человек ученый, – и теорию там у вас проходили, и практику, – а вот посмотри да скажи мне: в какую сторону и через сколько дней этот брусок может покоробиться и как его поэтому и куда употребить надо, чтоб без фальши после, а?

Саша прицеливался вдоль кромки бруска глазом, вздыхал и… конфузился; ответить он не мог.

– Во! – делал вывод Илья Тимофеевич. – Видишь, браток, без большой-то практики твоя теория пока что – невареная похлебка: посуду занимает, а есть нельзя. Вот смотри: тут у бруска кремнинка прошла, так? Здесь вот позаметнее, а тут поменьше; тут вот слоек поплотней и гнется в эту сторону иначе. Видал? Вот здесь я его клейком смажу, а на клеек деревце всегда ведет малость. Вот я и смотрю, как мне его повернуть, чтоб напослед, как ни коробился, а на свое место встал. Уразумел? В деревце, как в человеке, в каждом брусочке свой характер есть. Вот для нас, мастеров, и есть самое первое дело угадать его, характер этот, да от строптивости его уберечь.

Когда Илья Тимофеевич доверил Саше полировку высшего класса, тот почувствовал себя на седьмом небе. Крышка стола, которую он отполировал под наблюдением бригадира, в первый день после окончания работы выглядела великолепно. В ней отражался высокий потолок цеха со всеми извилинками и едва заметными трещинками штукатурки. Саша долго любовался своей работой. Невыразимо сладкое томление наполняло его: это была его собственная, самая настоящая работа!

Однако через три дня потолок в полировке потускнел, ни извилинок, ни трещинок не стало видно, между тем как стол Ильи Тимофеевича по-прежнему сиял зеркальным безукоризненным глянцем.

Илья Тимофеевич похлопал Сашу по спине и сочувственно проговорил:

– Что, краснодеревец, просела полировочка? Слушаться надо было, силушку свою курносую не жалеть, сильнее нажимать, так-то! Ну не тужи, дело это поправимое, – и он рассказал, как быстрее исправить беду.

2

Сразу после утверждения образцов бригада Ильи Тимофеевича приступила к новой партии мебели, которую Гречаник назвал пробной.

Токарев одобрил замысел главного инженера, состоявший в том, чтобы, пока шла подготовка к массовому выпуску мебели по новым образцам, еще раз, но уже в более крупном масштабе, проверить всё до последней мелочи, опробовать технологию художественного оформления мебельных щитов, проверить, как поведут себя в работе отдельные узлы и детали. В то же время на остальных участках нужно было закончить перестройку.

А теперь «мебельная гвардия» должна была произвести «разведку боем», подготовить «широкое наступление по всему фронту». Именно так, немножко высокопарно, сказал главный инженер, когда разъяснял на собрании бригады задачу.

Одно только не понравилось Илье Тимофеевичу: название партии – пробная.

– Что за пробная? – сердился он. – Давным-давно все испробовано! Хоть бы уж первой назвали, что ли!

Кто-то предложил назвать начало «малым художественным потоком». Сысоев снова запротестовал:

– Товарный порожняк это, а не название! На километр вытянул. Малый художественный, вот это ладно будет.

– Еще театр – подумают, – послышалась осторожная реплика.

– А что, наше-то дело хуже театру, что ли? – наступал Илья Тимофеевич.

О дискуссии стало известно всей фабрике, и, несмотря на то, что никакого соглашения достигнуто не было, за бригадой укрепилось название «малый художественный».

Состав бригады увеличили, и в нее попали теперь Розов и Ярыгин.

Против Розова Илья Тимофеевич не возразил: Степан – один из лучших фанеровщиков. А Ярыгина принимать никак не хотел.

– Мне, Михаил Сергеич, что годы его, что умельство – не закон, – убеждал Илья Тимофеевич Токарева. – Это ж денежная душа. Он на любое дело сквозь червонец глядит.

– Ничего, Илья Тимофеевич, – успокаивал Токарев, – пускай работает. Ходит, просится. Давайте уважим старика.

– Мы-то уважим, – ворчал Сысоев, – он бы вот не «уважил» нас. Наведет муть, вот посмотрите…

Первые дни Ярыгин держал себя в бригаде тише воды, ниже травы. Присматривался из своего угла к работе остальных, но никому не мешал, мало с кем разговаривал, а к делу проявлял повышенное усердие, оставаясь даже после смены повечеровать, чтобы подогнать работу на завтра. Никаких признаков «мути» пока не было.

Началось все с попытки «обработать» Сашу Лебедя. Как-то он тоже остался после смены, не успев докончить задание до гудка.

Проходя мимо, Ярыгин сказал, как бы между прочим:

– Самого смолоду огольцом звали, но уж вот в дураки не рядился да и других не подводил, хе-хе!

– Кого, дядя Паша, не подводил? – не поняв, спросил Саша.

– Кого, кого! – кривя рот, передразнил Ярыгин. – Друзей-товаришшей своих, вот кого!

– А кто подводит-то?

– Ваша милость, грудное младенчество, друг-товаришш! – уже не стесняясь, окрысился Ярыгин. В цехе, кроме него и Саши, никого не было и разговаривать можно было начистоту. – Ты скажи мне, Аника-воин, чего ради норму-то выжимаешь?

– Как чего? – откровенно удивился Саша, устремляя чистые карие глаза в остренькие глазки Ярыгина. – Мы на комсомольском собрании решили…

– На каком таком собрании? – не отступал Ярыгин.

– На комсомольском! – начиная раздражаться, громко и с ударением произнес Саша. – Обязательство принимали – к тридцать восьмой годовщине каждому комсомольцу по сорок норм сделать!

– А по сорок рублей с копейками к годовщине заработать, до такого обязательства не докумекался при всем при том?

– Почему по сорок?

– Так и быть, расскажу тебе, друг-товаришш, по совести, слушай.

Ярыгин примостился на уголке Сашиного верстака, обшарил глазками взволнованное раскрасневшееся Сашино лицо и начал:

– Нормы в нашей бригаде временные, друг-товаришш? Временные. А для чего временные? Да начальству приглядеться надо, кто с дурной головы перевыполнять их пуще начнет. Ты нажмешь – перевыполнишь, другой нажмет – перевыполнит, третий на вас шары распялит, да туда же подастся, и пошло… Глядишь, на норму нашлепку приделали – выросла матушка, а по расценочке при всем при том ножницами чик! – и остригли гребешок, а за гребешком и голова туда же. Докумекался, друг-товаришш? Хе-хе! А ты говоришь, комсомольское собрание! Понажимай-ка вот этак-то еще с недельку да погляди, что выйдет! Вспомнишь, небось, дядьку Пашу Ярыгина.

Саша даже рот открыл от таких речей. Из-под красноватых век Ярыгина поблескивало что-то насмешливое и колючее. Старик слез с верстака.

– Дядя Паша! Это что же выходит? – взволнованно проговорил Саша. – Выходит, я свою комсомольскую честь должен на выгодную расценку променять, так, что ли?

– Так – не так, про то гадалка знает, а карман, друг-товаришш, только так признает… – загадочно прошуршал Ярыгин, направляясь к своему верстаку.

– Нет, вы скажите мне! – делая шаг вперед, крикнул вслед Ярыгину Саша. – Вы зачем меня подлости учите, зачем? Я в ремесленном два года учился. Государство бесплатно меня учило, слышите? У меня уменья, может, меньше вашего, только я привык, чтоб столько делать, сколько руки могут да сколько совесть велит! Я хотя и мало еще жизни видел, только вы меня подлости все равно не научите! Советский я человек, вот! Понятно вам?

Ярыгин обернулся и некоторое время стоял, как истукан, топорща усики, потом сказал:

– Умный сам поймет, а дурака не научишь, друг-товаришш. Ну и при всем при том я, кажись, тоже не турецкой человек, хе-хе! – Ярыгин осклабился и ушел в свой угол.

Саша, нахмурив брови, с ожесточением принялся за прерванную работу.

Но не таков был Ярыгин, чтоб спокойно, сложа руки дожидаться той поры, когда «расценочке остригут гребешок». Нужно было что-то придумывать, что-то такое осторожное, незаметное и действенное. Для этого нужно было побольше единомышленников, и Ярыгин искал их, прощупывал, как только умел, и, не гнушаясь ничем, выбирал тех, кто, на его взгляд, послабее «торчит на столбиках!». Но ему определенно не везло. Кроме Степана Розова, угрюмого, молчаливого и любящего выпить на даровщинку парня, в бригаде никого «не наклевывалось».

Некоторое время он сохранял еще надежду отыскать сочувствующего в хмуром «трудколоновце» Илье Новикове (хоть и не работает в бригаде, все равно на что-то может сгодиться, мало ли!). А Илья частенько заходил в гарнитурный цех (пока так и сохранивший свое прежнее название), особенно с той поры, как его снова перевели из подручных на фрезер. Парень обычно обслуживал станок, не прибегая к помощи ни слесарей, ни столяров. По вечерам или днем, в свободное от смены время, приходил в цех к «цулажникам».[2]2
  Цулага – приспособление для фрезерного станка. Цулажники – мастера, занимающиеся изготовлением и ремонтом цулаг.


[Закрыть]
Если там не оказывалось свободного верстака, шел в гарнитурный. Ярыгин, вечеровавший почти ежедневно, охотно давал ему свой инструмент, добрый, старинный и ладно присаженный, стащенный у мебельного царька Шарапова, когда того раскулачили.

Вскоре после разговора Ярыгина с Сашей Новиков вечером снова пришел в гарнитурный цех. Нужно было подремонтировать кое-что, и он опять попросил у Ярыгина инструмент.

– Бери, бери, друг-товаришш, – ответил Ярыгин, – любой выбирай. Будет время, посчитаемся, хе-хе!

Новиков выбрал в ярыгинском шкафу инструмент и, пристроившись на Сашином верстаке, где было светлее всего, принялся за работу. Закончив ее, он вернул инструмент, поблагодарил.

– Чего ладил-то опять? Рациялизацию всё? – прищуриваясь, спросил Ярыгин.

– Так, по малости, подремонтировал…

– Скромничай!

– Нет, верно, Пал Афанасьич.

– Я седьмой десяток Афанасьич, не проведешь, хе-хе! На план всё нажимаете?

– Да мне чего проводить вас? А на план-то как не нажимать. Вы вот тоже ведь… на план жмете?

– Как не жмем! Хе-хе. План-то, друг-товаришш, без нас с тобой сделается, без нас провалится. Шкура на нас не планом ко хребту пришита, деньгой пристрочена. Крепка деньга – крепка строчка, зубами не отдерешь; тонок карман – в пору поглядеть, кабы шкура не отвалилася, хе-хе!

Ярыгин даже причмокнул от удовольствия. После несговорчивых собеседников вроде Саши разговор с Ильей – сущее удовольствие! Ишь, какой смирненький.

– Так план-то из нормы получается, Пал Афанасьич.

– Из нормы денежка вытекает, друг-товаришш. Заработки-то какие? С контролем-то вашим, поди, тово? Лишка уж не отхватишь?

– На что мне лишнее? Хватает зарплаты.

– На что? Хе-хе-хе! – рассмеялся Ярыгин. – Схимник, ваша милость! Деньги лишние не бывают. А тебе ведь не стариково дело, в жизни кудай-то присосаться надо, а без деньги, что без клейку, – никуда не прилипнешь, так-то! – Не обращая внимания на то, что Илья слушает его плохо и уже собирается уходить, Ярыгин продолжал:

– Тебе деньга – дело особо первостатейное. Житьишко-то – слыхивал я – сызмалетства не шибко завидное подвернулося, знать-то, шкварочка от него за щеку не завалилася, хе-хе! – Ярыгин многозначительно замолчал. Глаза его поблескивали оловцем.

К чему мою жизнь-то вспоминать? – глухо проговорил Илья. Он уже жалел, что не ушел сразу, что ввязался в этот неприятный разговор. Когда-то в детстве его собственная, мальчишеская тогда еще, жизнь была исковеркана вот этим же словом – деньги. Деньги и давление черной воли темных людей увлекли его в те дни на опасные трапы жизни. Он ушел от этого кошмара, встал на светлую дорогу, а теперь этот старик хочет поднять со дна исчезнувшую давным-давно муть.

Илье стало невыносимо гадко от присутствия Ярыгина, от его бегающих, обшаривающих глаз, от его фиолетовых губ.

– А что и за грех, ежели прошлое для вразумления помянуть? – развел руками Ярыгин. – И обижаться не след. А денежных-то при всем при том и девки больше любят, хе-хе…

– Это уж дешёвки называются, – брезгливо ответил Илья и повернулся, чтобы идти.

Позади его раздался мелкий трясущийся смех, точно в картонной коробке встряхивали ржавые жестяные обрезки. Илья оглянулся:

– Вы, Павел Афанасьич, чего?

– Чего, чего! Да того! Хе-хе! Твоя-то дешёвка разве б от тебя тягу дала, кабы ты, как Степка Розов, при деньгах был? Он-то втрое против тебя зарабатывал.

– Кто это моя дешёвка? – Кровь начинала грохотать в висках у Ильи, краска залила его лицо. Он вобрал голову в плечи и стал наступать на Ярыгина.

– Да Любка розовская, – ответил Ярыгин, несколько отступая.

– Что ты сказал? Что сказал?!

Старик попятился. Глазки его заметались.

– Ну чего глядишь-то? Хочешь-то чего, при всем при том? – как нагадившая собачонка, которая ждет грозную расплату за свой проступок, начал тоненько повизгивать Ярыгин срывающимся на фальцет голосом. Он пятился, выставив перед собой руки с растопыренными пальцами.

Новиков шагнул к нему и, схватив за нагрудник фартука, затряс с такой силой, что голова Ярыгина замоталась из стороны в сторону. Глаза выпучились.

– Затрясу! Насмерть затрясу! Денежная душа! – выкрикивал Новиков, не помня себя от гнева и омерзения.

Когда он отпустил, наконец, Ярыгина, тот скрючился и припал к верстаку, вцепившись пальцами в края верстачной плиты. Глаза его метались, как у затравленной рыси. Новиков стремительно выбежал из цеха.

– Это за доброту-то мою… за совет житейской… трудколоновская душа! Ну помянешь Ярыгина при всем при том… – неслось вслед ему хриплое бормотание Ярыгина.

3

Еще в августе, обозленный тем, что его не включили в состав сысоевской бригады, Ярыгин долго обивал пороги в конторе, в фабкоме, у директора. Чтобы избавиться от его нытья, ему поручили отдельный заказ на письменные столы. Он еще четыре дня топтался в конторе, оговаривая «настоящую цену». Добившись сносной, принялся, наконец, за работу.

Присматриваясь к работе бригады, Ярыгин с досадой убеждался, что его темпы отстают, и немало. Даже оголец Сашка зарабатывал больше его. Ярыгин стал нажимать. Оставался на вечеровки. Домой приходил угрюмый и злой. Едва успев отужинать, он доставал из-за буфета старые счеты с косточками, потемневшими от времени и чьих-то нечистых пальцев, и начинал утомительный подсчет, насколько больше загреб бы он денег, доведись ему работать в бригаде. Каждый раз получалась цифра, от которой потел затылок и мелко тряслись пальцы.

– Обошли Ярыгина, собаки! – хрипловато рычал он, запихивая счеты обратно за буфет, и отправлялся в чулан. Там среди старой рухляди – струбцин с изгрызенными винтами, каких-то жестянок, кусков дерева и бутылок, облепленных натеками лака, – хранился так называемый, «шмук» – четвертная бутыль с политурой. Тоненький слой дешевого клейку, положенный под полировку вместо грунта, заказчику настроения не портил, а Ярыгину позволял создавать запас даровой выпивки.

Старик наливал из бутыли в эмалированную кружку рубиновую жидкость, тащил в комнату, подсыпал сольцы, долизал водой и, размешав чертов напиток, процеживал его через марлю. Потом доставал с полатей головку чесноку, очищал один зубок и садился к столу. Помянув для надежности нечистую силу, он пучил глаза и высасывал без передышки всю порцию.

После возлияния усы у него топорщились, как шипы на колючей проволоке, а веки краснели еще больше. Разжевывая чесноковый зубок, Ярыгин кряхтел и минут двадцать сидел смирно. Потом зелье начинало действовать. Он с размаху грохал по столу сморщенным кулаком. На столе подпрыгивала эмалированная кружка.

Заслышав этот шум, престарелая ярыгинская половина, давно позабывшая свое настоящее имя и отчество и, неизвестно почему, прозванная Каледоновной, спешно эвакуировалась к соседям. Там она коротала вечер, все к чему-то прислушиваясь, и на вопросы: «Что сам-от?» отвечала со вздохом: «Бурунствует», а иногда добавляла для ясности: «Он у меня человек контуженный, осподь с ним».

А «контуженный человек» с грохотом двигал по комнате стулья и невероятно длинно ругался, страшно грозя кому-то: «Доберуся я при всем при том до вас, запляшете, июды, помянете Ярыгина!»

Затихал он, когда беспомощно повисала челюсть и тяжелел язык. На утро Ярыгин приходил в цех помятый и угрюмый. Подбородок и нос его были такого же цвета, как верхушка турнепса. Глаза до обеда слезились, и работалось тяжко. Только во второй половине дня он входил в колею.

Попав, наконец, в бригаду, он успокоился и повеселел, а к бутыли со «шмуком» не прикладывался уже больше недели. Но Каледоновна тревожилась.

– Мой-то втору неделю мешанину свою не мешает, – рассказывала она соседям. – Ох, не к добру, знать-то! После, гляди-ко, разом налягет… Ох, не бывать знать-то ему живому, разом сгорит супостат!

Но, судя по всему, «супостат» разом гореть не собирался. Пробная партия новой мебели оплачивалась хорошо.

– Так пойдет – порядок с денежкой будет! – бормотал он себе под нос. – А ежели повечеровать при всем при том?

Тоска подкралась незаметно. Началось со смутных опасений: «Здорово мужики на выработку давить начали. Как бы выгодная расценочка при всем при том не накрылася».

Хуже всего, однако, было то, что ярыгинских опасений никто, кроме Розова, не разделял. Слушая шепоток Ярыгина, Розов поскабливал затылок, однако норму тоже перевыполнял.

Ярыгинские вечеровки были известным маневром: кто хочет делать всех больше, – обязательно кончит браком, он же, Ярыгин, конфуза ни за что не допустит, потому вот и вечерует, старается…

Но теория не подтверждалась практикой. Брак в бригаде не появлялся даже у «огольца».

Тогда и состоялся тайный сговор Ярыгина с Розовым.

4

Однажды утром обнаружилось, что большинство щитов, зафанерованных накануне, – брак. Поверхность их была покрыта отвратительными волдырями «чижей» (так называются вздувшиеся места неприклеившейся фанеры).

Илья Тимофеевич встревожился: «Что такое могло приключиться?» Люди в бригаде опытные, фанеровать умеют. Пресс работает исправно. Пересмотрели работу всех. «Чижи» были даже на щитах Розова. Только у Ярыгина их не было и в помине.

Старик повеселел:

– Говорил я, друзья-товаришши, остерегал, ну при всем при том по-моему и вышло, хе-хе! Художество-то с торопней врозь живут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю