Текст книги "Том 4. История западноевропейской литературы"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 45 страниц)
Новая гуманистическая интеллигенция противопоставляла себя духовенству, – чем дальше, тем более резко. Старое общество состояло из феодалов и мужиков. А кто был идеологическим вождем? Жрец католический. А теперь? Теперь на первый план выдвинулись купец и солдат. Они спаялись воедино. Это был коммерсант-воин и воин-коммерсант. Каждый кондотьер торговал, жкаждый купец был воинственен. Новым сеньорам противостояли бедные горожане и крестьяне. Гуманисты пытались руководить этим новым обществом.
Может быть, гуманисты будут новым духовенством? Но духовенство было чудесно сорганизовано, оно имело церковную организацию, оно имело универсальную политику, руководимую папами; это был союз, унаследованный от старых времен и отлично приспособленный к тому, чтобы создавать нужную идеологию для кругов правящих и нужный обман для кругов низших. Духовенство умело обуздывать народ и вести его за собой.
Могли ли гуманисты держать в узде низшие круги? Что они могли им сказать? Латинские стихи? Чем они могли прельстить их? Проповедью: лови наслаждения дня, потому что смерть кончает все? Но на это им сказали бы: «А! Лови день! – Значит, нужно приняться за богатых и выжать из них все, что мне нужно для этого сегодняшнего дня!» У гуманистов не было возможности так овладеть народом, как это удалось католикам. Поэтому, хотя известную борьбу с католической церковью гуманисты старались вести, духовенство было сильнее гуманистов.
Равным образом влияние гуманистов на общественные верхи было далеко не беспредельным. Высшая знать, конечно, хотела «жить и пользоваться жизнью», но побаивалась прямо вступать на стезю чистого язычества, так как с молоком матери всосала идею бессмертной души. Страшно ведь: а ну как ад существует? А поп грозит: ты ушел к гуманистам, душенька твоя много поплачет об этом на том свете! И недавно вышедший из средневековья темный человек трепетал. Часто и сами гуманисты боялись бога и подумывали о своей душе. Когда наступал смертный час, многие из этих полуатеистически настроенных гуманистов посылали за священником. В каждом из них жил католик. Это делало их слабыми.
К тому же каждый из гуманистов жил сам по себе и вел отчаянную полемику с другими. Все они вели настоящую борьбу шутов между собою, друг друга изобличали; изобличали и господ – не своих, конечно, а чужих, а когда переходили к новому хозяину – ругали старых хозяев.
Неорганизованность и распыленность гуманистов не давали возможности этой породе интеллигенции сыграть руководящую ноль, о которой они мечтали. Но надо сказать прямо, что светская интеллигенция никогда такой роли не приобретала и не приобрела во все времена, сколько стоит мир.
Богатые монастыри (все равно где – в Тибете или в Индии, в России или на Западе) играли роль не только хозяйственных, но еще больше идеологических организаторов. В силу известного соотношения других классов они становились регулирующей силой и часто делались силою господствующей настолько, что какой-нибудь брамин считал себя много выше представителей фактически господствующего класса – дворянства, а папа требовал, чтобы император приходил целовать ему туфлю. На основе идеологического господства приобреталось и прочное хозяйственное значение.
Когда положение изменилось и новое общество, народившееся в эпоху Возрождения, нашло для себя своих светских идеологов, то эта новая группа идеологов оказалась расщепленной, пескообразной и, конечно, власти никакой иметь не могла, а только в области искусства, да и то лишь в известной мере, второстепенно, проводила кое-какие собственные тенденции.
Петрарка был самым выдающимся из гуманистов своего времени, самым талантливым, самым ученым, самым почтенным. В отличие от других гуманистов, он держался с величайшим достоинством. Но не только это делало его вождем светской интеллигенции, а еще и то, что он прекрасно ладил с христианством. Правда, ладить с христианством ему было очень трудно, и он иногда, обливаясь слезами, заявлял: какие же мы христиане, когда так восторгаемся Цицероном и другими языческими авторами! 16 Он сознавал, что литература, где наряду с житиями святых отцов появляются жизнеописания героев со всеми человеческими страстями и грехами, отражает упадок христианства. Он грустил об этом, но не упиваться новой светской культурой он, однако, не мог. Петрарка чувствовал, что именно «языческое» начало дает ему славу, что именно оно ставит его во главе всего современного ему культурного мира. Тем более его тянуло сюда.
Но внутреннее расщепление на христианина и язычника не позволяло развернуться в нем росткам нового миросозерцания. Он оставался слугой папы, жил в Авиньоне, получал от папы отпущение грехов и – читал ему произведения греков.
Несомненно, что и Петрарка страдал. Прокладывание новых путей сопровождается постоянными сомнениями, ошибками и страданиями.
Но бывают разные натуры. Данте был вышиблен из своего класса, он составлял партию сам по себе, он был и католик и не католик, от этого его душа обливалась кровью. И страдания Данте были тем сильнее, что убеждения свои он проводил в жизнь с решимостью. Петрарка, натура мягкая, больше поддавался всяким давлениям, влияниям. Поэтому в нем нет той целостности, которую в конце концов обрел Данте, создав определенное миросозерцание. Натура гибкая, Петрарка хотя иногда страдал, но в общем чувствовал себя недурно. Он был покладист, умел наслаждаться всем, умел со всеми ладить, каждому сказать похвальное слово. Но рядом с этим он отличался выдающимся талантом и известной внутренней глубиной. Ему не чужды и терзания о душе, и восторги перед чувственной любовью, и возвышенная рыцарская любовь, восхищение и перед языческим миром, и перед христианским. Ему ничто не было чуждо, и это делало его дорогим для всех. Всякий находил в его очаровательной по мягкости и многогранности личности какой-то отзвук для себя. Каждая зарождавшаяся личность тех времен, начинавшая сомневаться, колебаться, искать путей, видела в Петрарке своего вождя. Но Петрарка не был суровым и решительным вождем – он был оппортунистом, все сглаживал, перебрасывал мосты, благодаря которым можно было любому язычнику мириться с христианством и христианину мириться с язычеством.
Всюду, где появляется несколько классов приблизительно равной силы, мы будем встречать то таких людей, которые раздираются в муках, потому что не видят, по какому пути идти, то таких, которые одновременно идут по нескольким путям и иногда с большой грацией, с большим совершенством умеют двоерушничать, вести двойную и тройную бухгалтерию.
Очень характерно, что, заглядывая в свою душу, Петрарка находил ее очень сложной.
Душу средневековье ценило очень высоко, потому что именно душа, а не тело, не телесная жизнь важны для христианства. Что же такое душа? Это, по тогдашнему представлению, какая-то субстанция, которая является источником нашего сознания, она отвечает за грехи, совершаемые человеком при жизни, ей присуще тяготение ввысь, к святому богу. После смерти человека черти с ангелом устраивают маленькую потасовку за обладание его душой и победившая сторона тащит ее в рай или в ад. Особенной сложности тут не предполагали.
Петрарка, стоя на одной из альпийских вершин, днем созерцал широкие горизонты, перед ним открывающиеся, а к вечеру, дождавшись того, чтобы над ним заблестели созвездия, восхищенный, с обычным своим талантом описывал звездное небо, восторженно любовался его законами. Все это не казалось средневековому человеку сколько-нибудь достойным, а Петрарка отводит очень много внимания этим реалистическим пейзажам.
Но все же, говорит он, значительнее и лучше всего то, что человек носит в самом себе. Для такого самосознания нужно, чтобы человек действительно носил в себе большое содержание.
И Петрарка имел право так говорить. Он был первым осознавшим себя человеком нового времени, первой, ярко выраженной личностью, первым цветком индивидуализма.
А вы знаете, кто всегда несет с собой индивидуализм? Это буржуазия, разбившая рамки цеха, с разрушением которых, можно сказать, стержнем человеческой жизни становится эгоизм и конкуренция, частная собственность и личность собственника. Позднее эта сущность буржуазного строя накладывает печать прозаизма на всю культуру. Но на заре подъема этого класса стоит Петрарка с его очаровательной мягкостью, с душевной расцвеченностью, которая переливает каким-то опалом, разноцветными огоньками в тумане его общего оппортунизма.
Перейдем к младшему поэту – Боккаччо. Он благоговел перед Петраркой и почтительно и многократно перечитывал каждое его письмо, и всегда называл его «великий учитель» и писал ему в подобострастном тоне. И сам этот человек как будто бы расслояется на две части. С одной стороны, это педант, страстно следящий, чтобы не сделать ошибки в латыни, сам безумно увлеченный всем латинским, а с другой стороны (и более или менее в соответствии с этим) – чрезвычайно ревностный католик, который к концу своей жизни окончательно делается ханжой. Этим нас уже не удивишь, потому что и Петрарка был одно время ханжой. Но у Петрарки, в противовес ханжеству, были великолепные сонеты к Лауре, была его переписка, был дневник 17 , в которых жила многогранность его души; и у Боккаччо этот противовес был. Контраст у него был еще гораздо более резким, ибо у Боккаччо противовесом его католическому ханжеству была его книга «Декамерон» на итальянском языке, то есть на языке вульгарном, – а это значило, что написана она была для того, чтобы ее читал народ. «Декамерон» – это сборник анекдотов, главным образом о попах, изображавшихся в смешном виде. Боккаччо собрал, великолепно организовал и весело рассказал анекдоты, которые существовали уже раньше как анонимные устные рассказы, нечто вроде фабльо или шванков. Книга построена в виде бесед, которые ведет между собою компания буржуазных сеньоров и сеньорин. В каком-то загородном замке во время чумы собирается общество, живет там десять дней, чтобы отсидеться от чумы, и занимает время веселыми рассказами. Рассказывают все по очереди, и перед нами развертывается множество очаровательных анекдотов. В этих рассказах проходят мимо нас ремесленники, купцы, студенты, знать и вся пестрая публика того времени, а больше всего монахов и священников. Большей частью эти фарсы сдобрены изрядной дозой гривуазности. Высокие дамы и господа очень далеки от нынешнего хорошего тона и рассказывают такие вещи, что и про себя читать их как-то неловко, не то что вслух. Но во всем этом масса здоровой чувственности и величайшей издевки над католицизмом и его моралью. Это, в сущности говоря, вызов духовенству: а ты сам посмотри на свою рожу – в тот момент, когда ты под видом исповеди блудишь с какою-нибудь девицей! Лучше уже, вместо того чтобы проповедовать нам добродетель, прямо скажи, что и мы имеем право есть, пить, веселиться и друг друга любить!
Правда, Боккаччо сам испугался этой книги, постоянно заявлял, что она пустяки, вздор, на который не стоит обращать внимания. Говорил, что согрешил, что кается и как все же это случилось – сам не понимает. Но тем не менее все его другие чопорные сочинения и трактаты забыты, а «Декамерон» живет и будет жить еще тысячи лет благодаря своей свежести, огромному остроумию и здоровой чувственности. Мы видим здесь поистине громадную победу реализма.
Фигуры этих двух поэтов, Петрарки и Боккаччо, стоят еще в полутени средневековой фигуры Данте. А за ними идут: веселый рассказчик Пульчи, который ничем не стесняется, Ариосто, который создал поэму с бесконечно увлекательными приключениями 18 , Аретино, который заявляет открыто, что он атеист и что порок лучше добродетели. Так гуманизм, идя все дальше и дальше, уходит постепенно в сторону своеобразного гедонистического материализма, прославляя наслаждение как таковое.
Господствующее общество, сеньоры, князья, богатое купечество, все «хорошее общество» эпохи Возрождения, сначала итальянское, потом и французское и английское, вовлекается в этот карнавал, в это пиршество, в свободу любви, необузданный индивидуализм, в это «все позволено», – по крайней мере, позволено для «крупной личности».
Действительно, и кинжал, и яд, и кровосмешение – все, что угодно, пущено было в ход и все прощалось. На папском престоле как живое воплощение порока и принципа «все дозволено» сидел папа Александр Борджа, который давал своим врагам отраву в святом причастии. А сын его, Цезарь Борджа, абсолютно бессовестный человек, опасный, как тигр, убил своего брата, растлил свою сестру и с другими родственниками и неродственниками поступал приблизительно по такому же образцу. На верхах общества мы видим полную распущенность и разнузданность.
Остановлюсь еще на личности, которая не относится к литературе, но в которой особенно сказалось то настроение, о котором я вам хочу дать понятие.
Перед началом эпохи полного торжества аморальной индивидуальности сделана была своеобразная попытка синтеза средневековой морали со стремлением к жажде жизни и светской мудрости. Ни в одном литературном произведении это не проявилось так, как в произведениях великого живописца Сандро Боттичелли.
Сандро Боттичелли жил в XV столетии и был придворным живописцем Лоренцо Великолепного, талантливого тирана, с большим пониманием, с большим умением, с огромной внешней пышностью создававшего свой знаменитый двор. Лоренцо Великолепный считался самым богатым государем в мире, был банкиром и ссужал деньги императорам и королям, конечно, за очень хорошие проценты. И вот при дворе этого человека жил художник Сандро Боттичелли.
Своеобразие этого художника видно во всех его полотнах. Например, Боттичелли пишет нагую Венеру: сюжет, конечно, совсем не монашеский. И тем не менее Венера у него грустная – глаза печальные, рот сложен в какую-то тоскливую улыбку. Стоит она, как цветок увядающий, повесив свои руки и как будто в недоумении. Вышла только что из пены морской, а жить не хочется. Молода, а на ней лежит какая-то печать скорби. Или посмотрите на картину «Весна». Весна идет в одежде из цветов, увенчанная розами, между тем лицо уже такое немолодое, как у истаскавшейся преждевременно девушки, так и кажется, что эта весна уже тысячи раз приходила и вот приходит вновь и несет обновление, – а сердце-то у нее старое и обновление какое-то надорванное. А «Мадонна»? 19 Ну, конечно, ей и бог велел плакать, потому что она потеряла сына, меч пронзил ее грудь. Но вот в Средние века часто писали картину «Magnificat» («Величит душа моя господа») – сцену, изображающую богородицу на том свете. Все злоключения земные кончены, ее окружают ангелы, на свитках написаны слова, которыми Елизавета поздравляет ее с зачатием: величит душа моя господа! Ангелы просят написать первые и последние буквы слова, макают в чернильницу перо – не знаю, из ангельского крыла или гусиного. Над Мадонной держат в таких картинах венец блаженства. Даже в глубине Средних веков, когда живописцы изображали людей с деревянными лицами, художники старались придать лицу богородицы в этот момент такое выражение, чтобы оно было приятно, чтобы видно было, что это – царица небесная. Христос воскрес, плакать уже нечего! Но у Мадонны Боттичелли лицо и здесь бесконечно грустное. Она не можетпростить! И это неожиданно напоминает знаменитые слова Достоевского («Братья Карамазовы»): я верну господу богу его билет в рай, зачем он деточек мучает? – взрослых мучил, я могу простить, они, может быть, виноваты, но деточек? И за это я божьего рая не принимаю, потому что у меня будет память о страдании, которое произошло по его всемогущей воле. Эти мысли – прямой комментарий к картине Боттичелли. У Боттичеллиевой Мадонны лежит на коленях младенец, грустненький, как будто он видит свои грядущие страдания. И она писать-то пишет – в чужой монастырь со своим уставом не лезь, попал на небо, так делай, что велят, – но ее земное сердце протестует. Никого ее душа не величит, а скорбит ее душа, и ангелы растерянно смотрят друг на друга.
Почему же у Боттичелли и язычество и христианство грустные? Почему он не верит, что на том свете есть счастье, как не верит в него и на этом свете? Почему его душа отравлена? – Потому что он попал в щель между двумя классовыми тенденциями. С одной стороны, он придворный живописец Медичисов, ему нравятся античные статуи, ему нравятся новые дворцы, построенные по римскому типу для великолепного Лоренцо. Но вдруг приходит Савонарола. Это вождь «populo minuto» – «народишка». В своих проповедях он бурно протестовал против богатых, противопоставляя им бедняков. «Опомнитесь, – кричал он, – помните, что люди – братья, что всякий должен отдать одну рубашку, если у него две! Делитесь всем с беднотой, утешайте страждущих словом Христовым, и тогда на том свете получите всякие блага. Надо жить умеренной и трудовой жизнью: не трудящийся да не ест! Вот что сказано в Евангелии».
Правда, духовенство воспретило мирянам читать Евангелие, но ведь Савонарола пошел против духовенства. Он говорил: это ничего, что Медичисы ссорятся с попами или что Медичисы посадили какого-то своего племянника на папский престол. В сущности они – заодно. Католицизм – это христианство, переделанное для богатых. Евангелие же – книга бедных. Савонарола требовал республики, в которой восторжествовала бы «подлинная церковь Христова», и где должна быть только выборная власть. Когда Савонарола захватил власть во Флоренции, он разжег громадный костер и стал валить туда маскарадные костюмы, книги и картины с античным содержанием. Говорят, тогда погибла картина Леонардо да Винчи «Леда». Приверженцы Савонаролы назывались «плакальщиками», они ходили с унылым видом и говорили: покайтесь, думайте о небесном; нечего чревоугодничать и веселиться, надо в скорби прахом посыпать свою голову и есть черствый хлеб, заслуженный в трудах. В конце концов они были окружены со всех сторон врагами и при помощи наемных войск побеждены. Да и народу они скоро надоели, потому что накормить его они все равно не могли; народу стало жить еще голоднее, чем раньше. Кроме того, Медичисы давали массам прекрасные зрелища; хотя вчуже, так сказать, через забор, а все-таки можно было смотреть, как люди веселятся. И массы очень этим дорожили. Простонародье республик было очень падко до зрелищ. Еще римляне это очень хорошо поняли и даже вложили в уста народа крик: «Хлеба и зрелищ!» Зрелищ Медичисы давали много, хлеба мало. Но Савонарола ведь не дал ни хлеба, ни зрелищ! И поэтому это движение, названное в истории его именем, пало.
Боттичелли следовал за Савонаролой и был приближенным Лоренцо Великолепного. Он был из простых людей, из самого мелкого торгового люда. Поэтому он бросился за Савонаролой, но внутренне он чувствовал, что все это не так-то просто. Христос искупил мир, но ведь никакого улучшения нет? Говорят, что на том свете будет хорошо, но будет ли? Весь – скептицизм, весь – стремление к изящной жизни, Боттичелли нигде не находил удовлетворения.
Такие грустные люди, не нашедшие себе выхода, живут иногда в веках. Интеллигент часто попадает в такое положение: и то его не удовлетворяет, и это, и он хнычет, – но хнычет в высшей степени поэтично. Это настроение имеет и положительное значение, потому что в таком хныканье содержится осуждение известной классовой политики, конечно если плачет не обыватель, а человек выдающегося ума и таланта. Мы видим тонкую натуру, не нашедшую себе места в жизни. А в каком случае нашла бы она себе место? Чего она желает всем сердцем? Какой-то общественной гармонии. Но этой общественной гармонии буржуазия дать не может. Кто же может ее дать? Только пролетариат, когда он разовьется, когда он победит. Страдающие интеллигенты являются в этом смысле нашими предвозвестниками. Они все стоят лицом на восток, ждут, часто сами не понимая этого, восхода социалистического солнца, они скорбят, потому что их сердце стремится к добру.
Таковы многоразличные отношения, которые характеризуют эти личности и вытекают из противоречий классового общества.
Закончу теми же словами, которыми начал. Марксистский анализ заключается не в том, чтобы для каждого литератора и литературного произведения находить целостный и чистый, без примеси, классовый базис, а в том, чтобы часто в смятении и разнообразии, даже иногда в мути данного произведения, данного автора, найти те линии, те элементы, те лучи, которые, исходя из разных классов, перекрещиваются здесь. Только при таком условии вы сможете все явления, какие ни есть в области литературы, в конечном счете свести к классовой борьбе и разложить на составные элементы реактивами классового марксистского анализа.