Текст книги "Том 4. История западноевропейской литературы"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 45 страниц)
Но это не значит все же, что их художественное творчество потеряло всякое общественное значение. Они, правда, стали отрекаться от общественности. Они как будто бы ушли в чистую эстетику. Но к чему сводились в сущности их требования в то время? Создать для себя самих какой-то Олимп среди мещанской сутолоки. Найти хотя бы для себя спасение, окружив себя эстетическими художественными занятиями, создав свой собственный, аристократический быт – по крайней мере, для себя самих и для узкого круга интеллигенции, раз ничего другого нельзя сделать, раз нельзя создать высшего человечества. Это был порыв к тому, чтобы, отгородившись от действительности, реформировать которую, переделать которую нельзя, – по крайней мере лично добиться близкого к идеалу существования… И Шиллер и Гёте к этому стремились.
Шиллер – один из величайших драматургов. Произведения Шиллера зрелого периода замечательны. Ему нужно было создавать образы, которые отводили бы его от действительности, которые своей глубиной, своей красочностью, своею возвышенностью давали бы и ему и другим дышать каким-то новым воздухом, которые давали бы какое-то предчувствие свободы, которые перевоспитывали бы его душу и держали бы его над уровнем задавленного самодержавием и церковью мещанства.
Первая его драма того периода, когда он окончательно отклоняется от непосредственных политических задач, – «Вильгельм Телль» 16 , пьеса, которую, впрочем, считают революционной. Изображается здесь борьба Швейцарии за свою независимость. Вильгельм Телль – убийца тирана, террорист. Но Шиллер стремится оправдать Вильгельма Телля тем, что он убил Гесслера не потому, что тот тиран, а потому, что он защищал от него свою жену и детей. «Я борюсь за семью, а семью всякий имеет право защищать!» 17 Значит, оправданием этого убийства была индивидуалистическая защита своего гнезда, а если бы это было политическое убийство, то Шиллер сказал бы, что нужно Вильгельма Телля осудить. Здесь мещанское начало одержало верх. В «Вильгельме Телле» есть такой червь, который губит драму.
Дальнейшие замечательные произведения – «Мессинская невеста», «Орлеанская дева» и «Мария Стюарт». Эти драмы представляют собою художественные шедевры. Их вновь и вновь можно смотреть, в них много чистоты и силы, но они не имеют никакого отношения к общественному строительству. Видно, что Шиллер убежал окончательно от действительности: жить среди этих высоких жен и мужей, разбираться в их сердцах, в их скорбях и радостях, создавать все более живые и монументальные типы – это его теперешняя стихия. Эти пьесы «бестенденциозны». Ими ничего не хочет доказать Шиллер. Но так как он человек благородный, то, разумеется, его благородство, его симпатии к обиженным, его протест против насилия, его сочувствие тому, кто может широкие идеалы осуществлять в жизни, сказывается и тут. Но так как он мещанин и перестал защищаться от мещанства, как защищался раньше своим революционным радикализмом, то все чаще и чаще встречаются мещанские настроения, и рядом с благородством мы видим бюргерское приторное прекраснодушие, от которого тошнит.
Гёте гораздо полнее осуществил идеал законченного человека. Немцы утверждают, что Гёте есть тот великий человек, по которому нужно равняться, великий человек нашего времени, – наиболее завершенный, самодовлеющий и энциклопедический, наиболее гармоничный тип, какой можно себе представить. На этом нужно остановиться немного.
Шиллер был сыном фельдшера. Попал рано в Карлсшуле, в школу эрцгерцога Карла, который являлся лично инспектором, сажал в карцер, издевался над мальчиками. Шиллеру пришлось бежать. В бегах он задумал своих «Разбойников» 18 . И вся остальная жизнь его протекала, как жизнь чахоточного, погибавшего в бедности человека. Никогда он не зарабатывал достаточно литературным трудом, и только в конце жизни, когда он подружился с Гёте, тот протянул ему руку и помог, давши кафедру в Иенском университете. Тогда Шиллер вздохнул свободнее.
Гёте был сын богатого франкфуртского купца, имел мать, хорошую женщину, которая дала ему много счастья в детстве. Был красив. Всегда имел хорошие средства, имел огромный успех у публики, у товарищей, у женщин, – и так всю жизнь. Он очень скоро был отмечен мейнингенским эрцгерцогом 19 , который сделал его своим другом и министром. Он мог жить в безусловном комфорте, имел средства для научных изысканий, имел досуг для поэтических сочинений, мог совершать путешествия, например свое знаменитое путешествие в Италию, которое ему очень много дало. Его жизнь – непрерывная цепь очень красивых и обогащающих душу романов. В тогдашнее глухое время, когда немецкие женщины представляли собой мало положительный тип, Гёте благодаря своей привлекательности, своему личному очарованию как раз умел приближать к себе самые лучшие натуры. Жизнь его была полна удач и счастья. Вследствие этого ему легко было сделаться тем «олимпийцем», каким его обыкновенно рисуют, – правда, замечая при этом, что в нем много холодности, равнодушия, что Гёте слишком заботился о своем равновесии, о своем научном кабинете, о своих трудах и как будто ограждался китайской стеной от мира. Это в значительной степени верно. Почему это так? Потому ли, что Гёте действительно бессердечный человек? Нет, он был сердечным человеком. Это видно из целого ряда фактов, из целого ряда его произведений, например, в «Вертере». В знаменитой его драме «Торквато Tacco» поэт изображается мягким, сердечным, отзывчивым человеком, готовым увлечься до предела, и ему противопоставляется холодный придворный Антонио, старающийся поставить Tacco в рамки разумности. Tacco изображается живущим при дворе князя, который напоминает того эрцгерцога, у которого жил Гёте. Гёте знал, что поэты, живущие при дворе, должны остерегаться, иначе могут погибнуть, потому что все герцоги – звериное отродье, и нежное сердце может истечь кровью, если не будешь очень и очень осторожным. Нужно большое уменье и большой ум, чтобы жить с этими волками. Гёте таким умом обладал.
Маркс великолепно понял Гёте. В одной небольшой статье Маркс отвечает как раз тем, кто нападал на Гёте и упрекал его в олимпийстве, что Гёте, по широте своих научных горизонтов, по своему поэтическому таланту, – несравненный и истинно великий человек. Правда, этот великий человек замкнулся в свой мундир. Но разве Гёте в этом виноват? В этом виноват – говорит Маркс – не Гёте, а тогдашняя Германия 20 . Если бы он не сумел этого сделать, если бы он свою человечность, зародившуюся на заре буржуазии, не оградил, – его заклевали бы, его погубили бы, как погубили Шиллера, не умевшего защититься. И он смог донести до нас ту степень свободной человечности, которая загорелась, когда молодой класс буржуазии создавал действительно великое, именно потому, что он защитился путем создания такого олимпийского холодка вокруг себя.
Лучшее доказательство того, что Маркс с гениальной чуткостью проник в тайны этого олимпийства, заключается в том, что Гёте избегал писать настоящие трагедии, с тяжелым концом, и как-то сказал: «Моя душа разбилась бы, если бы я написал трагедию» 21 . Из этого видно, до какой степени на самом деле чуток и хрупок был этот человек.
Трагедии Гёте имеют другой характер. Возьмем трагедию «Эгмонт», в которой он изображает человека, похожего на себя, жаждущего счастья, вольного в отношении морали и политики, любимого народом за то, что он блестящ, что он молод, мил и ласков, за то, что он человечен. Любовь к Клерхен, любящей его девушке из народа, является свободным с обеих сторон, горячим чувством. Эта великолепно развитая личность, симпатичная народным массам, гибнет потому, что она делается притягательным центром для недовольных элементов при восстании Нидерландов против Испании. Эгмонт гибнет, но в тюрьме, перед смертью, ему снится видение, которое говорит ему о светлом будущем человечества.
«Ифигения» появилась в то время, когда прославлялась Греция как отечество свободы духа, как эпоха, в которую была достигнута наивысшая человечность. Гёте берет за образец греческую трагедию. Но смысл греческойтрагедии таков, что если человек поступил против общегражданских законов, он бесповоротно погибает. В «Ифигении» Гёте все кончается хорошо. Его Ифигения так прекрасна душой, что перед ней склоняются все: и силы судьбы, и звереподобные люди. После страданий все приходит к спокойствию. Тогда именно Гёте и написал свои знаменитые слова: «Не могу написать трагедии, моя душа разбилась бы». Ему непременно нужно было какое-то утешение, какое-то успокоение, нужно было найти гармоничные согласования. И люди-статуи, которые он лепил, и чудесные мраморные здания, на которые похожи его произведения, носят в себе что-то от того совершенного человека, к созданию которого он призывал.
Гёте старался быть универсальным человеком, которому ничто человеческое не чуждо. Он был великим ученым. Он сделал важные открытия в области биологии, дал интересные гипотезы в области физики. Он занимался геологией, минералогией, остеологией, ботаникой, и занимался не как дилетант, а как настоящий ученый, так что его труды имеют научное значение. Он был предшественником Дарвина. В книге «Метаморфоза растений» он развил идею, что все растения произошли из какого-то первоначального вида. Он первый открыл, что листья, цветы и плоды – все это вариации одного и того же первоначального растительного органа. Он перенес этот метод рассмотрения и на животных; он стал доказывать, что животный скелет по основному плану един, что человеческий скелет есть прямое содержание скелета животного. Он сделал чисто остеологические открытия, доказывающие правильность этой идеи.
Самая постановка космологической проблемы у Гёте настолько захватывающа, что мы не можем пройти мимо его трактовки вселенной как живой организованной силы. И в своих заблуждениях он тоже был велик. В течение долгого времени гётевская теория света 22 совершенно отрицалась, и мы признавали гюйгенсовскую теорию, а сейчас наука начинает думать, что, может быть, Гёте ближе был к истине. Создаются совершенно новые теории, и в науке есть целый ряд признаков, заставляющих прийти к тому, что Гёте во многих случаях проявил даже в этой «ошибке» замечательную проницательность..
А самая теория цветов у Гёте по внутренней гармонии и красоте конструкции изумительно прекрасна. Гёте было свойственно, при огромном напряжении научной мысли, при стремлении постоянно считаться с фактами, которые он изучал, строить поэтически конструктивные, прихотливые и захватывающие, широкие и стройные гипотезы.
Вместе с этим перед нами величайший поэт. На всех произведениях его я, конечно, не могу остановиться.
Песни его полны непередаваемой прелести. Он не любил немецкого языка, потому что язык этот мало поддается напевности. Но его песни сделались до конца народными. Он дал великие образцы немецкой баллады – «Коринфская невеста», «Бог и баядера».
Остановлюсь еще на двух крупных поэтических произведениях Гёте – на его поэме «Герман и Доротея» и на романе «Вильгельм Мейстер».
«Герман и Доротея» – это полное прославление мещанства. Гёте нужно было заключить мир с мещанством и сказать: не так уже этот мирок плох, есть в нем и хорошее. Ему нужно было это, хотя он внутренне часто закипал революционным огнем.
Наш товарищ, погибший в Мюнхене, Ландауэр, припоминал много цитат из писем Гёте и доказывал, что в глубине души он был революционером, но считал, однако, что революцией нарушается природная эволюция национальности 23 . Вернее – для него было ясно, что революция в данное время ничего не даст, а если и даст, то немного. Это точно так же форма его приспособления, требование его внутренней гармонии: нужно оправдать мир таким, каков он есть. В этом величайшее грехопадение поэта. Несомненное доказательство оппортунистического примирения Гёте с действительностью – «Герман и Доротея». Это – прославление затхлого мещанского уклада, трудовых процессов и нравов мещанского быта. Пастор, аптекарь, старые и молодые – все они в своем бараньем здоровье отвратительны. Если вдуматься в этот мир, в эту Доротею, пахнущую навозом, который она разбрасывала по грядкам, если взглянуть на этого упитанного Германа – это все кулачки, и достаточно противные. Если бы весь человеческий род состоял из таких кулачков, лучше бы не жить на свете. А Гёте кадит им и в тоне «Илиады» Гомера описывает до мелочей их прогулки по скотному двору. Здесь все преподносится как перл искусства, и притом, что досаднее всего, действительно прекрасно: при всем отвращении к этому душному, перегретому уюту, ко всему этому животно-человеческому бытию, нельзя отказать ему в очаровании. Гёте повествует об этих людях так, как будто бы он отрешился от того, что они – люди, а описывает их жизнь, как описывают животных или растения. Смотрите, как это хорошо! Как это здорово выходит! И детей плодят здоровых, и хозяйство хорошо ведут, – во всем этом есть безусловная поэтическая красота самодовлеющего быта, Более бытовой вещи, – хотя она и написана в гомеровских тонах, напоминает мраморный барельеф, – нельзя себе вообразить. И как будто бы для того, чтобы подчеркнуть преимущества мещанского житья-бытья, Гёте выводит здесь беженцев, которые бегут под натиском французских войск, разоренные, измученные. Тут такие розовые щеки, такие счастливые лица, – а там люди мятутся в судорогах революции. Можно возразить, что и в мирной Германии не все так живут, как Герман и Доротея, их родители и соседи, что это кулацкая прослойка, что вокруг – моря горя и слез; но об этом Гёте не говорит. Поэма приобретает значение потому, что здесь мы видим прославление мещанства со стороны человека, который ненавидел его и, в эпоху Вертера, готов был уйти в могилу от мещанства, но потом, похоронивши Вертера, сказал мещанину: ты меня не трогай, а я тебе за это вознесу кадильный дым.
Гениальным произведением является роман Гёте «Вильгельм Мейстер» 24 , в особенности первая часть. Когда он вышел в свет, вся Европа была убеждена, что это – шедевр, лучшее творение века. Роман действительно увлекательный. На его сюжет вышел целый ряд опер, драматических переработок, кинофильм и т. д. Содержание очень богатое. Но какова основная мысль? Мысль та, что этот маленький Вильгельм по фамилии Мейстер, это – растущий будущий мастер. Он учится. Первая часть романа – годы ученичества. Здесь изображаются приключения молодого человека, которого жизнь постепенно шлифует. Основной мотив этой части таков: ты, талантливый молодой человек, стараешься жить какой-то художественной жизнью, все жадно захватить, но тебя влечет больше фальшивый блеск, жизнь заставит тебя остепениться и стать мудрым реалистом.
Маленький Вильгельм увлекается сценой, вместе с бродячими актерами ездит по Германии, а между тем это ложный путь, путь дилетантов. Каждый человек должен сделаться мастером, то есть каждый человек, которому стоит жить на свете, должен выбрать себе какую-нибудь специальность и в этой специальности довести себя до тонкости. Через все пышные перипетии романа, необыкновенно увлекательного и чисто по-гётевски написанного в том смысле, что все краски соединяются в какую-то счастливую гармонию, и даже в самых тяжелых испытаниях чувствуется жажда счастья и уменье быть счастливым, – все это приводит к тому, что Вильгельм Мейстер женится на девушке, которая казалась ему недосягаемой. В то же время он делается хирургом (а тогда хирург был чем-то вроде квалифицированного цирюльника). Словно нарочно Гёте хотел сказать: ты не увлекайся тем, чтобы быть таким универсальным Гёте, как я. Настоящий человек должен иметь хотя бы мелкую специальность, и тогда он займет свое место в человеческом обществе. А значение имеет целое, а не отдельный индивидуум. Этот конец немного скучен после ярких картин, чудесных женских образов, бродячей жизни, жажды творчества, но такова мудрость, завершающаяся «равновесием».
Гёте изображает во второй части романа фантастическую провинцию, где по его методам воспитывают детей, чтобы они в совокупности составили целостный организм, где каждый нашел бы себя в целом. В этой же части он создает женский образ, это Макария – счастливая, и делает намеки на то, что в случае служения общественной идее человек разовьется до человекобожеского бытия, до гармонии, в которой откроются глаза на внутренние глубины мира, – о которых Гёте не говорит. Ему приходилось говорить прикровенно: цель жизни заключается не в угождении богу, но в гармонии с космосом.
Однако чем дальше Гёте уводит читателя от годов странствований Вильгельма Мейстера, от первых ученических годов, тем становится сбивчивее и тусклее роман. Говоря о будущем, ему приходилось гадать, отчасти, правда, беря в пример самого себя как величайшего человека, действительно добившегося чего-то вроде универсальной полноты в науке, в искусстве и жизни. Его век еще при его жизни стал называться веком Гёте.
Умер Гёте глубоким стариком, и тем не менее составить конкретное представление о том, куда же человек и человечество должны прийти, он все-таки не мог. Поэтому самая личность его остается во многом трагической.
Известный немецкий драматург Штернгейм, коммунист, принадлежащий к немецкой коммунистической рабочей партии, погрязший в детских болезнях левизны, заявил, что Гёте – это какой-то олимпийский бык и что пролетариат должен остерегаться Гёте, так как его спокойствие, уравновешенность и красота только вредны 25 . Это воззрение находит подтверждение в авторитете Меринга, у которого имеется заявление [7]7
Меринг. История Германии, изд-во «Красная новь», 1924.
[Закрыть], что, конечно, Гёте большая величина, но пролетариату лучше его не изучать. Вот, говорит он, когда мы победим, мы вернемся к Гёте и Гёте будет нас учить, как быть счастливыми. Но он не умеет и не может научить нас бороться. Поэтому, пока мы в борьбе, лучше Гёте не увлекаться 26 .
Ландауэр стоит на другой точке зрения. Он утверждает, что мнимое спокойствие Гёте является вынужденной самозащитой самого крупного человека того времени от окружавшего его мещанства, что оно было вынужденным компромиссом. Но это такой компромисс, в котором заложено зерно изумительной активности, громадный импульс для нас.
Гёте остается двойственной личностью. Не то это солнечный человек, не то человек, который представляет собою только великого мещанина, гениального обывателя, при всей огромности своего поэтического и научного дарования. Конечно, в нем есть и то и другое, потому что, действительно, Гёте пришлось пойти на компромисс. И когда Ницше бросил немецкой буржуазии упрек: «Вы твердите – Лессинг, Шиллер; а вы не знаете, что они погибли преждевременно, умерли от истощения, от внутренних болей и от постоянного опасения за свое существование? что вы погубили их?!» 27 – он мог бы прибавить: вы видите, что у великого Гёте ясный лоб, что Гёте равнодушен, что он не хочет писать трагедии, так как боится, что сердце его разобьется, и радуется тому, что у него в Веймаре все спокойно и ничто не мешает работать, и вы упрекаете его в этом? Знайте же, только путем компромисса Гёте смог уйти от окружающей его среды мещанства. Это был компромисс, навязанный средою.
Есть мученики среди великих художников, которые сламывались внутренне и физически разбивались о стену буржуазии, а есть и такие, которые оберегали себя, приспособлялись. И величайшим из них был Гёте.
Конечно, в нашем обществе наши гении не будут ни сламываться, как Лессинг, ни приспособляться, как Гёте. Мы для них завоюем полную свободу, и они, превосходящие остальную народную массу дарованием, будут ее прямыми выразителями и учителями.
Десятая лекция *
Романтическая литература.
Первые страницы немецкого искусства, вызванного Французской революцией, носят название «Бури и натиска» и действительно связаны с идеями Французской революции. Я указал вам на юношеские драмы Шиллера и на творения молодого Гёте как на произведения, в наибольшей мере выразившие в художественных формах эти тенденции.
Романтика Франции и Англии имеет нечто очень родственное с немецким движением «Бури и натиска». Оно вызвано теми же самыми причинами. Но в Англии и Франции мы имели параллельное развитие двух культур, поставленных в различные условия – в Англии известная политическая свобода, во Франции – бурное движение вперед, что же касается третьего явления, именно литературы «Бури и натиска», возникшего в Германии, то, определяя его, мы должны прежде всего учесть для этой страны – отсутствие политической свободы и отсутствие не только движения вперед, но даже самой возможности такого движения. Отсюда в Германии тяга к фантастике.
В 20-30-х годах XIX века вся Европа была в таком же приблизительно положении, в каком в 90-х годах XVIII столетия и в самые первые годы XIX столетия была Германия. Революция во Франции была разбита, во всей Европе торжествовала реакция, и для интеллигенции радикальной, для интеллигенции, носительницы демократических идеалов, наступила пора безвременья. Перед европейской интеллигенцией стала та же стена, о которую разбивали себе голову немецкие так называемые доромантики, предвестники романтизма, люди «Бури и натиска».
Но, переходя к германской романтике в собственном смысле слова, мы должны попутно проследить дальнейшую эволюцию литературы «Бури и натиска».
Постепенно эти неуклюжие, но полные внутреннего огня, драмы, бурная лирика, мечты о разбойнике, низвергающем общественный строй, эти диатрибы против тирании, изображение идеальных фигур, которые не вмещаются в социальные рамки, – все это бурное молодое брожение улеглось. Часть писателей, выражавших это направление, просто перестала писать, рассеялась, и только двое из них выступили как величайшие писатели германской культуры и как крупнейшие представители европейской культуры того времени вообще. Это были Шиллер и Гёте.
Вы помните, что Шиллер и Гёте с возрастом совершенно изменились. Было ли это следствием того, что политическая свобода из идеала превратилась в действительность? Ничуть не бывало. В Германии атмосфера оставалась такой же затхлой, вплоть до смерти Гёте в 30-х годах XIX столетия, конечно, и до смерти Шиллера, умершего гораздо раньше. Казалось бы, что и водоворот внутренней безысходности идей и чувств по-прежнему должен был кружиться на месте. Но Шиллер и Гёте разрешили задачу иначе. Они убедились, что бурно-пламенные протесты ровно ни к чему не приводят; но в то же время они чувствовали, что начинают играть крупную роль в обществе, что к ним стали прислушиваться все образованные круги Германии. Они чувствовали себя учителями жизни, а учить все тому же брожению, из которого ровно ничего не выходило, конечно, было невозможно. Жить в такой революционной лихорадке, которая, однако, не могла перейти в дело, питаться исключительно горячими фразами было совершенно недостойно и только раздражало нервы. Надо было искать какого-нибудь другого исхода. Какой же это мог быть исход? Примирение с действительностью. В сущности говоря, и у Шиллера и у Гёте произошло такое примирение с действительностью; но ни тот, ни другой не сказали, что действительность хороша. Пожалуй, они иногда подходили вплотную к такому прославлению мещанской идиллической действительности («Герман и Доротея», «Песнь о колоколе»). Но это является как бы поэтическим курьезом. Там поэты возводят в перл создания некоторые реальные бытовые картины. Главные же усилия их деятельности лежат в другой области, они стремятся призвать интеллигенцию (о пролетариате, о «простом народе», о бедноте и крестьянстве еще речи не было) махнуть рукой на действительность и уйти в царство теорий, в царство образов, в царство искусств, и в искусстве отрешиться от действительности. В предыдущей лекции я цитировал Шиллера, который прямо так и говорит, что свобода может быть осуществлена только в мире грез, что идеал есть вещь неосуществимая или, вернее, осуществляющаяся только в произведениях искусства.
Тогда искусство сделалось чем-то огромным, значительным. Думали так: в мире действительности человек живет не настоящей, серой, скучной жизнью, но зато в мире искусств он живет жизнью яркой, содержательной, творческой. Значит, подлинная жизнь протекает в области искусства, для художника – в области им творимого искусства, а для читателя, для зрителя – в области искусства, которое великий художник ему дает. Так общественно-политические условия сделали немецкий народ «народом поэтов и мыслителей» 1 .
Мыслители и поэты – к ним нужно прибавить и музыкантов – творили свои произведения и давали возможность германскому народу, сознательной части его, в них забываться, отворачиваясь от реальной действительности. Вы знаете, что в то время Германия выдвинула таких музыкантов, как Бетховен, Шуберт и плеяду других.
И философия достигла огромных вершин, хотя, конечно, не могла увлекать настолько широкие круги, как искусство.
Одновременно с тем, как Шиллер и Гёте создавали свой неоклассицизм, появился уклон в романтику.
«Буря и натиск» улеглись, от всей группы остались только Шиллер и Гёте с их неоклассицизмом, и появляются все крепнущие и переходящие в оппозицию против Гёте течения. Мы видим философию Фихте, братьев Шлегелей, а затем крупные фигуры поэтов-романтиков вроде Новалиса и его кружка. В чем разница между этими романтиками и Шиллером и Гёте, которые выросли на той же почве неудовлетворенности действительностью, необходимости уйти в область искусства?
Гёте упрекал романтиков в мистике 2 , упрекал их в болезненном извращении страстей, в штукарстве, в эффектничанье, в окончательном отрыве от жизни, таком, при котором искусство становится отравой для жизни, производя не оздоровляющее, не выпрямляющее, а, по мнению Гёте, искажающее и душу и тело воздействие.
Романтики, в свою очередь, обвиняют Гёте в том, что он олимпиец 3 , что он холодный человек, что он не понимает настоящих живых трепетов человеческого сердца, что его искусство слишком стройно и спокойно, не удовлетворяет глубоким и сложным внутренним запросам, которыми полна душа вновь выросшего читателя.
В чем же дело? Дело в том, что хотя Шиллер и Гёте поставили искусство выше жизни и заявили, что искусство, в сущности говоря, есть единственная настоящая жизнь, но они внутренне никогда не отвлекались от жизни и утверждали, что искусство все-таки существует для жизни и как идеал этой жизни. Они были в свое время поклонниками революции, они хотели, чтобы человеческий род шел по новому пути. Они желали бы свободной республики, свободного гражданства, организации свободного воспитания тела и духа, жизни в прекрасных зданиях, в прекрасных одеждах гармонично относящихся друг к другу людей, счастливых и вольных детей природы, выпрямленных существ. Поэтому Шиллер и Гёте были влюблены в миф о Древней Греции – они хотели бы, чтобы подобная жизнь осуществилась на земле; только они считали, что революционных путей к этому нет.
Проповедь? Да, они проповедовали, хотя знали, что эта проповедь не очень-то переделывает людей. И постепенно проповедь их свелась к тому, что пусть хотя бы в искусстве человек живет такой жизнью, пусть хотя бы в мечте человек прикоснется к истинной человечности.
Ничего подобного у немецких романтиков не было. Они ни в какой связи с революцией не стояли. Это было следующее поколение, глубоко разочарованное и желавшее пересмотреть даже самые основы идеала человечности, основы вот этого так называемого «гуманизма», на почве которого обеими ногами стояли Шиллер и Гёте.
Сначала, конечно, это было не совсем ясно и не совсем очевидно. Наоборот, некоторые романтические философы как будто бы искали соединения «духа и тела». Шеллинг создал «философию тождества» 4 . Но за всем этим на самом деле сквозит глубочайший дуализм, разделение на телесное и духовное. Для Шиллера существовало плохое настоящее и светлое, возвышенное будущее, которое, может быть, не осуществится, но к которому мы должны тянуться по мере наших сил. Здесь же деление было другое: тело, жизнь которого призрачна, и дух, который витает. Тело сейчас живет во зле, но, чтобы жить блаженно, надо выйти из области тела в область духа. Само собою разумеется, что реалистических путей к этому нет. К этому может быть только один путь: отбрасывая тело, развить дух; не. развитие жизни прославлять, а, наоборот, прославлять смерть, которая одна открывает врата в иной мир. Словом, разочарование шагнуло дальше.
Можно резюмировать сказанное так: в Германии интеллигенция ставит вопрос о достойной человека жизни; она считает, что так, как живет интеллигенция, жить нельзя, и делает попытку завоевать реальность, всколыхнуть реальность, но обжигается о нее. И потому она, бурно клокотавшая в произведениях «Бури и натиска», ставит затем предел этому постоянному, ничего не дающему кипению, переходит к классицизму с спокойным светлым идеалом, рисуя идеал как будущее либо, по крайней мере, как желанное. Этим идеалом является развитие жизни в сторону наибольшей гармонии. Но и на этом пути ее ждет то же разочарование, так как ничто в настоящем не дает опоры для надежд на это будущее, не указывает путей к нему. Разрушая этот идеал, романтики кричат нам: не нужно нам такого счастья, мы поищем другого! Какого же? Оно всегда у нас под рукой, стоит только поискать внутри себя, уйти от внешней жизни.
Поэтому Гёте с таким негодованием относился к романтикам, предсказывал, что они докатятся до католицизма. И предсказание его осуществилось.
Для параллели укажу, что нечто подобное произошло и с некоторыми русскими легальными марксистами Бердяевым, Булгаковым и др., которые сначала считали, что развитие жизни через пролетарскую революцию приведет к просветлению жизни, а потом отказались от этого и заявили, что не путем совершенствования людей реальными методами на земле можно добиться блага, а путем отхода от плоти к духу, – и здесь докатились в полном смысле слова до церкви: Булгаков сделался священником, и Бердяев заявляет, что регулятором жизни должна стать православная церковь.
Мы видим, что часть современной русской интеллигенции, которая не нашла выхода, пережила такую же стадию развития, как и германские романтики.
Надо заметить, что и французские и английские романтики имеют сходное с германскими развитие, все они взаимно друг на друга влияли и в общем сливаются в одну романтическую школу.
Первым великим романтиком Германии нужно считать поэта Гельдерлина. История его жизни поистине трагична. Он сошел с ума в довольно ранние годы – тридцати одного года, и прожил приблизительно до шестидесяти лет, совершенно впав в детство. Написал он мало. Ему принадлежит один фантастический роман «Гиперион» 5 , небольшой том стихотворений и начало драмы «Эмпедокл» 6 , которую он три раза переделывал и так и не кончил.