355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » Том 4. История западноевропейской литературы » Текст книги (страница 14)
Том 4. История западноевропейской литературы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:47

Текст книги "Том 4. История западноевропейской литературы"


Автор книги: Анатолий Луначарский


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)

Это отношение Шекспира к жизни объясняется тем, что он не мог еще возвести свод над этой жизнью. Некоторые критики я писатели говорят, что таким писатель и должен быть, что у писателя не должно быть никакой тенденции. Это так и не так.

Это так потому, что если бы Шекспир подогнал свой громадный жизненный опыт под узкую мораль, это было бы мелко. Он понимал, что нельзя надевать маленький колпак на стены, которые нужно увенчать куполом небесного свода. Он это понимал, и в этом его величие. Но проклятие эпохи было в том, что купола настоящих размеров он не мог возвести. Он был гений, но создать какую-то теорию человеческой истории, человеческого прогресса, человеческой борьбы, которая сделала бы осмысленным каждый шаг ее, Шекспир не мог.

Он был настолько велик, что, стоя перед хаосом страстей, проницательно его наблюдал, в необыкновенно рельефных образах его запечатлел, был настолько велик, что понимал невозможность свести его к выводам. Проклятие эпохи было в том, что путеводной звезды вообще не было.

В Средние века духовенство указывало эту путеводную звезду, оно говорило: вот скоро будет второе пришествие, и тогда все объяснится, все выявит свой смысл. Но эта вера рухнула, а нового смысла не нашлось. Нового смысла искали после Шекспира и другие писатели, и никто не мог его отыскать. Либо находили фальшивый смысл, впадали в тот же католицизм, либо заявляли, как и Шекспир, что нет этого смысла. И только в наше время узнали этот смысл. Для нас, коммунистов, ясна картина нашей современности, ибо мы знаем, что такое человеческая история, мы знаем ее внутреннее направление и ее тенденции, знаем, куда она идет, и поэтому знаем, что нам делать самим. Наша эпоха в этом отношении гораздо счастливее.

Седьмая лекция *

Реформация и реакция. Стиль барокко. Пуритане. Мильтон. Век Людовика XIV.

Говоря об Испании и о великих испанских писателях XVII века, мы вышли за пределы того, что называется собственно Ренессансом или Возрождением. Сервантес, Кальдерой, Л one де Вега – это уже люди начала XVII века, люди в некоторой степени эпохи реакции, что я и отмечал, давая общую характеристику власти монархии и церкви в Испании. Не надо думать, что испанская монархия, – которая, правда, была, может быть, самой черной, – являлась каким-то исключением из общеевропейской картины XVII века. Наоборот, XVII век увидел общую реакцию во всей Европе. Чем же она определялась?

В эпоху Ренессанса, как вы знаете, на первый план выступали буржуазные общественные отношения. Это местами привело к созданию республик или полуреспубликанских полукняжеств. Затем буржуазное развитие устремилось в некоторых странах (Франция, Англия) по пути к установлению монархии, причем, как я уже указал, в Испании эта тенденция проявилась особенно резко. Монархия эта имела все шансы и возможности превратиться в деспотическую, в абсолютизм, именно потому, что пользовалась поддержкой буржуазии, а феодалы были тоже достаточно сильны, чтобы давать возможность короне во всякое время заключить с ними союз против буржуазии. Стало быть, корона получила характер, так сказать, третейского судьи между этими двумя большими силами, и вследствие этого руки ее были в значительной степени развязаны. В XVI веке мы видим продолжение средневековых процессов ведьм, всякие изуверства, чрезвычайно наглые выходки дворов, такую омерзительную фигуру, как Генриха VIII; все же в общем монархи понимают, что они должны держать сторону буржуазии, что перенапрячь струну деспотии было бы для них опасно. В Италии, которая остается до того времени все еще самой культурной страной, продолжается продвижение в сторону политического и в особенности церковного свободомыслия. Культура чем дальше, тем все больше становится языческой, чем дальше, тем больше утверждает права личности, чем дальше, тем более фривольно критикует церковь.

Позднее Возрождение увидело, может быть, наибольший расцвет своеобразного, легкомысленного, в худшем смысле слова эпикурейского движения в угоду материализму богатых людей. Но то движение свободомыслия, которое в Англии, во Франции и в Италии главным образом приняло характер гуманизма, увлечения римскими и греческими древностями, которые помогали человеку воскреснуть из-под тяжелой плиты католицизма, в Германии привело к другим формам борьбы против католицизма – формам обостренно политическим, и случилось это именно потому, что в других странах не чувствовалось в такой мере давление папской эксплуатации.

Германская мнимая империя (в которой император почти ничего не значил, так как она была разделена на множество княжеств, из которых много было прямо духовных, то есть имевших во главе архиепископов) стонала от поборов Рима.

Светская власть в Германии не имела возможности сопротивляться папам так, как это делали богатые итальянские республики или Франция и Англия, где была сильная королевская власть. В Германии сопротивление было слабое, и нигде наглая жадность церкви не выступала так, как здесь. Поэтому в Германии всем классам населения без исключения свойственно было в XVI веке, в особенности во второй его половине, отрицательное отношение к Риму. На этом сходились крупные и мелкие князья, рыцарство, купечество, ремесленники и крестьяне. Этим объясняется успех, связанный с именами Лютера, Меланхтона и др. Движение было прежде всего национальным; все объединились на той позиции, что нужно отказать папам в праве вмешиваться в германские дела.

Я потом расскажу вам (очень кратко) эволюцию реформации, но сначала посмотрим, какую она вызвала реакцию в католическом мире.

Тогдашний католический Рим был насквозь полуязыческим, за исключением некоторых слоев простонародья; церковь не уважалась, сами папы сделались светскими гуманистами и открыто издевались над христианством.

Когда прошла волна реформации, – не прежнего полуатеизма, полускептицизма, а стремления восстановить старое христианство, прямо направленное против пап, против кардиналов, против архиепископов, против Италии как таковой, когда оказалось, что к реформации примешивается некоторая часть революционных тенденций, когда старый мир испугался, не пойдет ли она под знаком возрождения Евангелия, вплоть до уничтожения самой частной собственности, – тогда началась тяжелая реакция. Европа, которой повсюду угрожала реформация, – вы знаете движение гугенотов, едва не восторжествовавших во Франции, и движение кальвинистов, восторжествовавших в Швейцарии, Голландии, Шотландии, и т. д., – эта Европа объединилась, и духовным ее вождем стал иезуитский орден.

Иезуитский орден был отражением католической реакции, агломератом католических сил, которым, в сущности, было наплевать на христианство, но которые поставили себе одну цель – во что бы то ни стало спасти католическую церковь как учреждение, во что бы то ни стало спасти авторитет высшего духовенства.

Иезуитская реакция создала свой особенный стиль, который отразился на всех чертах тогдашнего искусства, – стиль, который называется барокко.

Барокко развился главным образом в Италии, потому что Италия, где жили папы, все еще была культурнейшей страной, духовно доминировала в то время, давала моду всем остальным странам. Барокко сейчас же перекинулся в Испанию, на юг Франции, отчасти в Германию. Он распространился довольно широко. Он отразился на архитектуре, скульптуре, создал своеобразную и очень мощную музыку, а также своеобразную литературу, – хотя, может быть, действительно художественных литературных произведений, которые выявляли бы этот стиль, назвать почти нельзя; в литературе он отразился большею частью неуклюжими и малозначительными произведениями.

В чем заключается этот своеобразный стиль и почему я ставлю его в связь с реакцией в Европе и с иезуитами?

Если вы в архитектуре возьмете какое-нибудь яркое проявление позднего Ренессанса, ну, скажем, церковь Сан-Паоло в Риме, вы увидите, что стремление итальянского храмостроителя сводилось к тому, чтобы создать гармоничный и веселый храм. Совершенно отброшена вся средневековая мистика. Храм светлый, без разноцветных окон, которые создают такую мистическую полутьму, с широкой пропорцией, с какой-нибудь мощной простой колоннадой для входа, с куполами, отнюдь не устремляющимися в небо; никакого истерического взлета – совершенно спокойные купола. Главная задача художника (как и в Греции и в Риме) заключалась в том, чтобы создать очень большое здание, в котором сохранены были бы нужные пропорции, а также разрешен был бы вопрос о перекрытии огромного помещения. Посмотрите, как этот храм был украшен! Скульптура была монументальной и статуи были реалистическими. В то время как средневековая мистика думала, что святой не должен быть похож на нормального человека, изображала его высохшим аскетом, чуть ли не живым трупом и, может быть, придавала еще какие-нибудь фантастические черты для того, чтобы показать, что в нем больше духовного, чем телесного, – в эпоху Возрождения вы видите вполне человекоподобные фигуры. Это – мощные люди с прекрасным телом (которое создается отчасти в подражание прекрасным телам, изображавшимся афинскими скульпторами), со спокойной, умной головой. Какой-нибудь апостол Петр или даже Иоанн Креститель, которого чаще, чем других, изображали аскетом, могли сойти, пожалуй, и за какое-нибудь греческое божество или просто за хорошего, крепкого рыбака. При этом и позы этих статуй спокойны, складки одежды падают гармонически, статуи обнажены как можно больше, потому что художника интересует голое тело, правильное выявление здоровой наготы. Живопись была особенно великой в эпоху Возрождения. Она чрезвычайно гармонична. Берутся великолепно звучащие в аккорде краски. На широком пространстве планируются фигуры, которые сидят в спокойных позах, как будто бы беседуют между собою в вечности. Лица спокойные, выразительные, и выражают они ум, энергию, иногда добродетель, но не в трансе и пафосе, а в нормальном состоянии. Картины Ренессанса воспроизводят в общем чрезвычайно радостные явления. Мадонны – красивые, здоровые матери, Христы – прекрасные, симпатичные, мудрые молодые люди. Все, на кого вы ни посмотрите, соприкасаются с типами древнегреческими. Например, расстрелянный св. Себастьян 1 изображается в виде прекрасного юноши со стрелами, и можно было бы вместо св. Себастьяна написать «Эрот» и поверить этому, так как он с ним очень схож. Прославляли человека в самом зодчестве храма, и в живописи, и в скульптуре. Все это искусство было на радость человеку, все это было языческим. Аскетизмом здесь и не пахло. Лучший комплимент, который тогда делался господу богу, – «я изображаю тебя в виде умного, здорового человека, это лучшее, что я могу сделать».

Посмотрите теперь иезуитскую церковь барокко. Все линии, которые представляли собою круг в архитектуре Ренессанса, здесь вытянуты в эллипсис, в беспокойную фигуру, дающую сложное равновесие. Колонны не только украшаются всевозможным образом, принимают причудливые формы, но начинают виться винтом. Все украшения, вместо спокойных узоров, которые дает Ренессанс, превращаются в какие-то летящие головы, развернутые свитки, какие-то гримасы, маски, комбинации плоскостей и т. д. Вместо преобладающего белого или какого-нибудь другого спокойного цвета, иезуиты любят пустить в свою церковь всякие инкрустации, массу цветных камней и очень много золота, ослепительно много золота. Когда вы войдете в храм, вам кажется, что все в нем в движении. Нет ни одной линии, которая куда-нибудь вас не звала бы, и глаз нигде не успокаивается. Как будто бы все линии взбесились, все вышло из своих орбит, – и тут же какое-то сумасшедшее великолепие света. Ни одной статуи спокойной, все статуи тоже в бешеном движении, все ризы и рясы летят развевающимися волнами, все святые – одержимые. Здесь живопись по самому сюжету своему иная. Изображается мученичество. Тут сдирают кожу, там кого-то четвертуют на колесе, там побивают камнями и т. д. При этом мы видим устремление в крайний реализм, по возможности в иллюзионизм, так, чтобы жутко было. Если сдирают кожу, то реально, как в анатомическом театре. Все изображается с возможно большей точностью, приближаясь к ужасающей правде. В то же время, – и самый сюжет уже требует этого, – все люди в каких-то конвульсиях – борются, страдают, совершают чудеса в страшном напряжении экстаза.

Таким образом, мы видим в иезуитском искусстве стремление действовать подавляюще, ослепляюще на народ, ударить, так сказать, по голове, сразу ошеломить чувство. Но это уже не те элементы, которые мы видим в Египте, например. Это не стройность и подавляющая мощь архитектуры; здесь как будто все проникнуто внутренним беспокойством. И не может быть иначе. Повсюду войны, повсюду интриги, огонь реформации горит со всех сторон, – и в Голландии, и в Англии, и в Германии. Люди – как на пожаре, они испытывают внутреннее беспокойство, решительно все или в приступе отчаяния, или в приступе злобы, – все в эту эпоху одержимы конвульсией, – и сами иезуиты, и их художники тоже. Им нужно биться, они в полном смысле воины Христовы и, кроме того, у них есть оружие, до сих пор не пускавшееся в ход, – у них есть такой сильный инструмент, как инквизиция, убийства. Террор, вплоть до сожжения на кострах и самых страшных пыток, для того чтобы у обвиняемых вымогать показания о других лицах, это – одна сторона борьбы для них; другая сторона – пышность храмов и церемониала. Они вводят эту пышность в богослужение: музыку, которая то гремит страшной угрозой, то ласкает утонченно чувствительность и чувственность, словом, стремится захватить человека за все его нервы и притащить к церкви, подкупить его, заласкать его, запугать его. Это – огромное усилие прежде всего церкви, а за нею и единодушной с ней монархии.

Возможно, что при социализме искусство выльется в формы, родственные афинскому искусству или высокому Ренессансу, потому что оно спокойно, человечно, прелестно, великолепно и мощно. Но, конечно, и барокко некоторыми сторонами нам может понравиться, потому что в нем много напряжения, много бури.

Я уже сказал, что отражения барокко в литературе не сильны, но тем не менее на одном поэте можно остановиться. Это – Торквато Tacco, автор «Освобожденного Иерусалима».

Если вы сравните Торквато Tacco с Ариосто, вы увидите характерную разницу. Ариосто совсем несерьезно относится к своей поэме «Неистовый Роланд». Он изображает массу приключений, красивых дам, красивых мусульманских и католических рыцарей, заблудившихся в каком-то огромном лесу, карликов, волшебников и всякую чертовщину. Эта поэма гармоничным, дивным языком рассказывает сказку, не претендующую на правдоподобие, полную красноречия и фривольной любви. Для этого нужно было быть очень спокойным человеком, ничего от искусства не требовать, кроме того, чтобы оно услаждало жизнь. Торквато Tacco, наоборот, относится очень серьезно к искусству и считает его очень важным делом. Задача искусства – укрепление церкви, укрепление христианства. В то время как у Ариосто мусульмане и христиане являются одинаково доблестными рыцарями и не очень хорошо можно понять, на чьей стороне Ариосто, так как у него мусульмане и христиане встречаются по-дружески, женятся друг на друге, – здесь, у Tacco, все презрение, все негодование направлено против мусульман. И ангелы на небе и сама святая троица принимают участие в борьбе против них. Наоборот, рыцари – это воинство божие, полное благости, постного, довольно ханжеского настроения. Любовь принимает здесь характер рыцарский, в высокой степени средневековый, потому что просто любить рыцарю Tacco неудобно, нужно любить духовной, особенной любовью, – любовь принимает романтический, мечтательный характер.

Кроме того, на поэме лежит колорит пессимизма и глубоких сумерек. Как будто бы и господь бог не с рыцарями, и Иерусалим не отобран, как будто бы на самом деле автор не уверен в победе добра. В то время Торквато Tacco было ясно, что Иерусалим не освободится от турок. Внутренне Tacco и в бога плохо верил, хотя судорожно старался верить и заставить верить других. Поэтому вся поэма его дидактична и местами скучна, несмотря на то что он поэт великий и его октавы пелись долгое время даже простыми гондольерами в Венеции. Очень много красот в этой поэме, но все они носят характер поучительный, местами надоедливый, педантичный и вместе с тем колеблющийся, напряженный, напыщенный и какой-то скорбный. Вы чувствуете во всем, что это поэт сумерек.

Чрезвычайно характерно, что величайшим поэтом позднего Ренессанса был весельчак Ариосто, человек, одержимый жизненным подъемом, а выразителем барокко оказался мрачный человек, ипохондрик.

Кроме этой поэмы Tacco, мы видим в литературе барокко ряд церковных гимнов и необыкновенно изощренно построенных поэтических произведений, в которых встречается та же вычурность форм, то же беспокойство мысли и вместе с тем некоторая пустота, потому что, кроме старых идей, ничего дать не могли, только изощрялись в форме и расцветили ее всякими выкрутасами.

Между тем реформация шла своим путем. Германская реформация разбилась на несколько основных русл. Господствующим было лютеранское русло – то официальное движение германского духовенства, которое поддерживали германские князья. По социальной своей основе реформация выражала требования именно этих князей. Поэтому для лютеранства характерно отрицание политических прав Рима, требование секуляризации церковных земель и передачи их светскому правительству, отрицание всяких примесей католического аскетизма. У буржуазии этих княжеств появляется стремление высвободить плоть. Но как? Не пышно и безудержно, как у великолепных купцов юга, а умеренно-аккуратным, добропорядочным, семейственным способом. Брак был признан и за священниками, за которыми до тех пор право на брак отрицалось. Святость семейного уклада – вот предел раскрепощения плоти. И, конечно, Лютер в ужасе отшатнулся бы от какого-нибудь «Декамерона» Боккаччо! Стремясь сделать Священное писание доступным для мирян, вместе с тем считают нужным поставить предел, чтобы миряне дальше того, что указывалось духовенством, не пускались бы. Надо было спасать и авторитет духовенства, – без епископов, правда, – авторитет духовенства нового, которое создавало лютеранство, священнического, и в особенности авторитет классов, выразителями и секретарями которых эти духовные лица были, – стало быть, авторитет национального государства, частной собственности и т. д.

Но носителем той же реформации была и буржуазия, имевшая свое гнездо в больших республиканских городах Швейцарии и Германии, отчаянно защищавшихся порою от императора. Против монархии эта буржуазия выставляла свои самоуправления зажиточных почтенных семейств, которые либо выбирают духовенство из своей среды (это будет пресвитерианская, или кальвинистская, форма), или сами выполняют должность священника, так что каждый глава семьи есть в то же время священник (это – пуританская форма). Можно провести между ними известный водораздел: к пресвитерианству имели склонность более богатые слои, которые побаивались остаться без духовных пастырей, а пуритане – более решительные люди, которым меньше было чем рисковать. Вообще же это две разновидности очень близкие друг к другу, хотя порою между ними и бывали непосредственные столкновения.

Наконец, третье движение было крестьянское. Крестьяне не способны были одни провести организованное восстание, потому что они были невежественны и слишком раздробленны. Кроме того, крестьянство растягивается от кулака до бедняка и батрака, так что во всякой крестьянской организации есть разнородные элементы. Но они имели союзника в зачаточном пролетариате. Частью это был пролетариат различных местностей, где добывались металлы, минералы, то есть горнорабочие, а частью и чисто городские ремесленники: ткачи, суконщики, всякие рабочие по металлу. Были ремесла, в которых имелось не только большое количество подмастерьев, но и учеников. Вот этот пролетариат ученический ненавидел папу, и не только папу – он ненавидел и князей, и богатых купцов одинаково. Он шел к крестьянству и говорил: тебя грабят. А крестьянство действительно грабили все – и папы, и князья, и купцы. Поэтому смычка между крестьянами и пролетариатом происходила довольно легко, а когда она происходила, получалась очень взрывчатая смесь. Крестьяне увлекались пролетарскими тенденциями, и самые подвижные из крестьян – батраки, бедняки, – а их было очень много, так как крестьянство было разорено, – готовы были бросать свои земли и искать новой, праведной земли, поставив во главе себя каких-нибудь искателей света, вроде иллюминатов, из числа вдохновенных мелких ремесленников или рабочих.

Вот такого типа был знаменитейший человек того времени, конечно, безмерно более высокий, чем Лютер, – Томас Мюнцер. Так называемые анабаптисты, перекрещенцы 2 , начали, так сказать, с «толстовства», то есть с того же учения, которое сейчас мы видим у толстовцев, – с непротивленства, а кончили страстной революцией, создав первую великую коммуну города Мюнстера, который защищался от целого мира врагов и история восстания и самой защиты которого есть одна из величайших страниц, могущая быть поставленной рядом с Парижской коммуной.

Такова была реформация в Германии. Никакой значительной литературы, кроме духовной, богословской, кроме перевода Библии, очень хороших псалмов, которые написал Лютер, и разных трактатов на духовные темы всех этих сект, она не создала. Таких произведений, которые объединяли бы одинаково всех врагов католицизма, не было. Почему? Потому, во-первых, что движение распалось на множество различных сект. Мы видим, например, постоянную борьбу между Лютером и Цвингли. О Цвингли Лютер говорил: «Вы не нашего духа!» А сам Лютер, как известно, был в высокой степени ретроградом в политических и социальных вопросах. Поэтому в этой мешанине, которая повергла Германию в Тридцатилетнюю войну, не было элементов для того, чтобы создать крупную литературу. Но этого мало. Вообще реформация антихудожественна. Иезуиты сразу сказали себе: завоюем сердца людей через искусство. Они пустили в ход архитектуру, живопись, скульптуру, музыку, поэзию – все, что можно, и создали тот завлекательный католицизм, который и сейчас еще с ума сводит, в особенности женщин юго-западных стран, которые являются опорой поповства. Реформация, наоборот, будучи буржуазной по существу, старалась утвердиться на том, что нам-де не нужно никакого великолепия, нам не нужно никакой помпы. Все должно быть просто и здраво. Бог создал людей, чтобы они трудились. Так и жили бы они и хвалили бы господа бога своего. Деньги нечего тратить, прибереги их на черный день. А все остальное – грех. Каждый должен жить, работать, прижить определенное количество детей, и все тут. И решительно ко всем вопросам жизни было такое прозаическое, трезвое, как серый день, отношение.

Своего апогея это реформаторское учение достигло в одной известной фигуре поздней реформации – во Франклине, которого Зомбарт взял за образчик идеолога первоначального накопления 3 . Грех потерять лишний час, грех потерять лишний рубль на что-нибудь, – все должно идти на накопление. Все это хорошо для буржуазии, которая в первый раз осознала себя, и на этой честности, на этой трезвости, на этом скопидомстве, на этих добрых нравах готовила свои революционные позиции.

Но если такая буржуазия давала себя знать в Германии, а в более счастливых условиях (например, в Женеве с Кальвином или в голландских республиках, которые в то время освободились от Испании) создавала уже для себя некоторую идеальную среду, то все же буржуазия этого типа – не богатейших негоциантов, а целой компактно сложившейся массы среднего сословия, особенно сильна была в Англии. Там к деревенской джентри, то есть среде мелких помещиков и крупных фермеров, в значительной степени присоединились и ремесленники, торговцы, интеллигенция и даже среднее и мелкое духовенство под лозунгом страстной борьбы против папизма, и не только против папизма, а и против той реформы, которую принес с собой Генрих VIII, – против реформы, поставившей вместо папы кесаря, то есть английского короля, вместо римских кардиналов – английских епископов и забравшей все доходы, принадлежавшие Риму, в королевский фиск. Эта реформа не удовлетворяла широкие массы, эта реформа удовлетворяла только торговые верхи, представителем которых был Генрих VIII. А тут уже вся мелкая и средняя буржуазия вполне поняла свою огромную силу и стала напирать и в Шотландии, и в самой Англии на Стюартов, тем более что Стюарты были не простыми последователями Генриха VIII, а остались сторонниками католицизма; это движение пошло против папства и против англиканской церкви, с королем во главе, и даже не остановилось на пресвитерианстве, то есть на левых формах реформации, а пошло прямо к пуританским идеям. Левеллеры уже думают о том, что не нужно частной собственности и что люди должны спасаться в какой-то братской церкви, а все пуритане отстаивают права личности на такой основе: «Мне не нужен священник, потому что я сам священник! Я среди своей собственности сам хозяин, никакой король, никакое государство мешаться ко мне не должно. Если мне нужна полиция и армия, я могу создать их по свободному сговору с соседями». Это было проявление мещанского индивидуализма в эпоху большого расцвета средней буржуазии в Англии, – расцвета, вызванного и победой над Испанией, и начинающимся развитием торговли, и подъемом ремесел. И если снизу к пуританам примыкала пролетарская и мелкобуржуазная крестьянская масса, то и сверху к ним приходили элементы вплоть до отдельных высоких лордов, чувствуя в них силу. Эта буржуазия выделила из своей среды своего великого предводителя, одного из величайших буржуазных революционеров, Оливера Кромвеля, человека, многими чертами напоминающего Петра Великого, с той разницей, что это не был царь, а человек, выдвинутый революцией. Он захватил деспотически в свои руки власть, создал армию, которая рубилась превосходно. Вождь ее, Кромвель, сделался цезарем, императором; его поддерживали солдаты, иногда даже против пуритан. Он пользовался огромной властью и как революционный диктатор сумел в значительной степени сломить сопротивление Ирландии, соперничество Голландии и придал Англии тот громадный блеск морского могущества, который она после него никогда уже не теряла. Это, бесспорно, был один из величайших государственных людей, каких знает история, и, конечно, величайший из тех, кого выделила мелкая буржуазия; революционеры Французской революции были мельче по масштабу, чем Кромвель.

Для развития поэзии и искусства тогда не было благоприятных условий. Пуритане в церковь собирались для того, чтобы гнусавыми голосами распевать очень плохие псалмы с очень плохой музыкой, и больше ничего. Проповедь произносил тот, на кого «нисходил дух божий», и она представляла собой болтовню на библейские темы. Тут нет никакого места для развития искусства. Несмотря на это, из среды пуритан выдвинулся поэт, почти столь же великий, как Кромвель, а именно его друг Джон Мильтон.

Джон Мильтон был революционный публицист, писавший против папы, против монархии, за крайние формы демократии, за республику, за свободу развода, за свободу личности, за свободу слова, причем он, например, католиков хотел лишить свободы слова и гражданских прав. Он был, очевидно, последовательный революционер, а не болтун, и в этом смысле, как публицист, защищавший свои революционные доводы до конца, он являет собой образ одного из самых последовательных республиканцев в то время, когда еще Французской революцией и не пахло. Вместе с тем он был великий поэт. Он написал две поэмы 4 , из которых одна особенно великолепна. Это – «Потерянный рай».

Маркс говорил, что буржуазные революции очень часто берут себе напрокат какие-нибудь наиболее подходящие костюмы прошлых эпох, и гениально отмечал: «Английская революция явилась в библейской одежде, а французская в греко-римской; тоге» 5 .

Действительно, английская революция рядилась в библейские одежды. Пуритане очень охотно склонялись не к Евангелию, а к Библии, потому что Библия вся проникнута мелкособственническим духом. Израиль под кущами своими, под. смоковницами своими, у каждого должна быть своя смоковница, свой виноградник, каждый должен питаться от шерсти овец, своих, от молока коз своих. Это – кулацкий идеал, правда, уравнительный. Не надо обижать бедных, не надо вообще, чтобы были бедные; но это не значит, что нужно объединить имущество. Социальные идеи Библии таковы: каждый двенадцатый год долги прощать, каждый сороковой год делать передел… Это мелкобуржуазная социалистическая идея: если кто накопил много долгов, пусть простит, если у кого много земли, а у меня мало, нужен передел. Богатые – грешники, богатый всегда алчет дома вдовы и поля сироты. И пророки, главные творцы Библии, стояли на стороне бедноты, и все эти герои – Гедеоны, Зоровавели 6 – вели часто весьма жестокую борьбу с богатыми, знатными, которые являются жрецами и слугами Ваала, Маммоны и других божеств. Все это нетрудно было пуританам к себе применить: богатые пожирают наши поля, наши дома, а мы хотим иметь свою смоковницу, иссечь этих, слуг Ваала мечом и прекрасно себя чувствовать в дружной компании сравнительно бедных, но в общем имеющих свою собственность хозяйчиков, которые ведут свою солидарную войну. Это – военный кооператив хозяйчиков.

Идеалами Библии проникается и Мильтон. Он берет за сюжет грехопадение. В центре внимания у него стоят такие фигуры: бог как устроитель мира, который в значительной степени дает всему идти своим чередом, – он особенно в дела не вмешивается, – затем Адам и Ева, представляющие собой прелестную супружескую чету, которая являет собой ту добродетель, которой требуют пуритане, – честность, ложе нескверное, уют очага и все патриархальные начала. Самое любопытное – это отношение Мильтона к Сатане. С одной стороны, Сатана есть зло, поэтому он неприятен Мильтону, который, как пуританин, стоит за бога. Вместе с тем, Люцифер бунтарь, а Мильтон тоже представитель бунта. И самое гениальное, может быть, заключается в том, как он изображает Сатану. Он говорит, что Сатана в конце концов не прав, что он вносит беспорядок в мир; другое дело если бы он выступал против пап-безбожников!

Но он ему все же до крайности симпатичен. Он изображает его чертами большого, скорбного и горького величия. Вся поэма Мильтона написана дивными стихами, с огромным количеством ярчайших образов. В этом смысле он является одним из величайших поэтов мира. В общем, его поэма «Потерянный рай» представляет собой теодицею, оправдание божьего порядка, указание на то, как грех вошел в мир и как от него нужно освободиться путем христианства. На нем лежит еще много богословского. Вся революция шла не как революция против Христа и бога, а за Христа и бога, против обезбожившихся богачей. Вот почему некоторое ханжество видно и здесь. И в то же время великое революционное сердце Мильтона так полно бунта, так полно протеста против установленного порядка, что самым интересным и симпатичным лицом вышел у него все-таки черт. Для нас наибольшую ценность имеют те главы, которые посвящены ему. Здесь есть великолепное мрачное величие. Я осмеливаюсь утверждать прямо, что здесь оно более глубоко, чем в Демоне Лермонтова и даже чем в Люцифере Байрона 7 .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю