Текст книги "Звездочеты"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
– Погоди, красавица! – окликнул ее Семен. Эту дивчину на почте он видел впервые, всеми делами здесь правил пожилой почтарь – белорус, прозванный за свой увесистый нос дядькой Бульбой. – Ты никак запираешь?
– А бачите, так чего ж пытаете? – спросила дивчина, не оглядываясь.
– Смотри какая строгая! – решил пошутить Семен, чтобы не сердить дивчину. – А куда спрятала ты дядьку Бульбу?
– А до себе пид спидницу, – огрызнулась дивчина: у нее все еще не ладилось с замком.
Она стремительно обернулась и замерла в изумлении: кто мог подумать, что с ней говорит сам начальник заставы!
– Ох, извиняйте! – Лицо у дивчины цветом слилось с красными маками на платке.
– Извиняю, – миролюбиво сказал Семен, спешиваясь. – Только ты не спеши закрывать. Сперва вот мою телеграмму передай. Срочно. Очень тебя прошу.
Он протянул девушке листок бумаги с текстом телеграммы, помог снять замок и пошел вслед за ней в помещение почты. Здесь стояла духота: за день крыша накалилась от солнца. Резко пахло клейстером, расплавленным сургучом, химическими чернилами.
Дивчина схватила деревянную трубку висевшего па стене у окна телефона, крутанула ручку.
– Але, Груша, будь ласка, прими телеграмму, – затараторила она и тут же стала отчетливо, по слогам передавать текст. – Ой, мамочка, да хиба ж у нашем селе своих дивчат нема?! – вдруг воскликнула она, по-бесовски метнув взгляд на смущенного Семена.
Теперь пришла очередь покраснеть Семену. Он стойко выдержал насмешливые комментарии к своей телеграмме и дождался, пока девушка вслух проверила текст, повторенный по телефону Грушей.
– Вот и полетела, голубонька, теперь не возвернете, – повесив трубку, с неожиданной грустью вздохнула девушка. – И куда кличете свою Настю?
– Знал бы вас раньше, может, и не кликал бы, – весело сказал Семен. – А теперь чего ж не позвать? Вы вот живете здесь, не боитесь?
– Так то я, – неопределенно ответила девушка, так и не решившись пояснить свои слова. – Разрешите зачинять? – уже бойко и, как прежде, насмешливо спросила она.
– Разрешаю! – в тон ей ответил Семен.
Он взял у девушки массивный черный замок и ловко навесил его на дверь.
– Теперь всегда буду вас с заставы гукать, чтоб зачиняли, – лукаво сказала девушка. – Пока Настя не приихала.
– Согласен, – улыбнулся Семен.
– А на свадьбу покличете?
– Это уж точно. Считайте, что я вас уже пригласил. Вот только имени вашего не знаю.
– Ольга.
– Хорошее имя. Была когда-то такая княгиня Ольга. По истории не проходили?
– Проходила. Только для вас наикраще Настя. Аж из Приволжска кличете.
Пора было возвращаться на заставу. Хлебников тревогой изойдет, да и перекусить не мешает перед бессонной ночью на границе. «Куда ни кинь – все клин, – подумал Семен, переводя коня с шага на рысь. – Все против ее приезда – и отец, и Хлебников, да вот и эта туда же. Выходит, все правы, а я не прав? Еще и от Смородинова влетит. Все равно – пусть едет! И поскорее!»
Сейчас, когда телеграмма была послана, Семен понял, что каждый день до тех пор, пока не приедет Настя, будет для него бесконечно длинным и мучительным. Зато какое немыслимое счастье придет к нему, когда он встретит ее на станции и примчит к себе!
Вернувшись на заставу, Семен наскоро пообедал. Домой идти не хотелось, и он прилег на койке в канцелярии, поверх одеяла, туго обтягивавшего плотно набитый ржаной соломой матрас. Сон не шел к нему. Он мысленно представлял, как усталая почтальонша вручает удивленной Насте телеграмму, как та читает ее и вскрикивает от радости и, наскоро собрав чемоданчик, бежит на вокзал, забыв даже попрощаться с подругами. Как едет в поезде, самом медленном поезде, какой только бывает на свете, как клянет каждую остановку и медлительный паровоз. Незаметно для самого себя Семен задремал, и приснился ему стремительный, как росчерк молнии, сон, совсем непохожий на то, как он представлял себе вручение телеграммы. Настя, не читая, с яростью изорвала телеграфный бланк в мелкие клочья, они понеслись над ночным городом, словно хлопья снега в лютую метель… Тут же клочки телеграммы превратились в звезды, ярко вспыхнувшие в небе, Семен пытался схватить рукой хоть одну из них, но не смог дотянуться. От горького сознания своего бессилия он застонал и открыл глаза. В канцелярии стоял полумрак. Старшина заставы Мачнев, заслонив окно грузноватым, раздобревшим телом, тряс его за плечо.
– Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант…
– Чего тебе? – сердито спросил Семен, но тут же, очнувшись от неприятного сна, вскочил на ноги. – Фомичев готов?
– Готов, товарищ лейтенант. Моторы на том берегу считайте уже час, как фырчат. Танки это.
– Пусть пофырчат, – проверяя пистолет, сказал Семен. – Еще что?
– А так все нормально, – ответил Мачнев, неловко переминаясь с ноги на ногу так, что скрипели, прогибаясь, половицы.
– Учти, старшина, ремонт полов за твой счет, – в шутку пригрозил Семен. – Ты своим сорок пятым размером скоро весь этот дворец подведешь под капитальный ремонт.
– Да вот еще, тоже мне помещики. Стены сложили – пушкой не пришибешь, а полы – балеринам по ним порхать.
– Ну, тебя ничем не проймешь, – усмехнулся Семен. – Поехал я. На левый фланг, до трех ноль-ноль. Учти, вся застава на твоих плечах, в случае чего – немедля докладывай Хлебникову и в отряд.
Мачнев не торопился повторять приказание, и это удивило Семена.
– Тебе что, не ясно? – в упор спросил Семен.
– Товарищ лейтенант, – половицы еще сильнее заскрипели под мощными ногами старшины, – разрешите и мне с вами?
– С какой стати?
– Чую, ночь будет – хоть глаз выколи. Тучи полнеба обложили. А тут еще эти стервецы фырчат.
– Так они же на правом фланге фырчат.
– Не к добру все это, товарищ лейтенант.
«Небось Хлебников велел, – с неприятным чувством подумал Семен. – Опасается все-таки».
– А кто на заставе останется? – спросил Семен.
– Так старший лейтенант Хлебников. Полегчало ему.
«Значит, точно, Хлебникова работа», – помрачнел Семен, а вслух сказал коротко, словно выстрелил:
– Седлай.
– Подседлал уже, товарищ лейтенант.
– «Подседлал», – передразнил Семен. – Поперед батьки в пекло лезешь.
Рассердившись на Хлебникова, Семен, не заходя к нему, выехал на границу. Кони сторожко ступали в темноте по знакомой тропке. Вслед за Семеном ехал Мачнев, позади него – Фомичев.
– Ну и где ж твои тучи? – грубовато спросил Мачнева Семен, полуобернувшись в седле. – Голову-то задери, каждую звезду разглядишь.
Мачнев пришпорил коня, тот рванул вперед и, морда к морде, пошел рядом с конем Семена, тут же ускорившим шаг.
– Ей-ей, не брехал, – начал виновато оправдываться Мачнев. – Видать, ветер переменился.
– Ты звезды-то различаешь? – уже мягче, добрее заговорил Семен. – К примеру, вот эта, на горизонте, как называется?
– А бес ее знает, – без смущения ответил Мачнев. – Я на звезды глядеть не приучен. Одну Полярную звезду определю – по топографии изучали.
– Невежеством не хвастают, старшина, – назидательно сказал Семен. – Звезды эти над твоей головой всю жизнь горят, а ты о них и знать ничего не желаешь.
– Так оно, на земле, товарищ лейтенант, руки до всего не доходят, а уж что касаемо каждой звезды…
Семен приостановил коня.
– Коль знаешь Полярную звезду, значит, Большую Медведицу тоже. Над нами, Мачнев, целый небесный зверинец. Созвездие Льва имеется, Жирафа, Единорога. Кит и Медуза… Даже Большой Пес.
– Этот не иначе самому Гитлеру светит.
– Который?
– Да Большой Пес.
– А знаешь, сколько всего звезд на небе?
– Кто ж их пересчитает!
– Двести миллиардов, товарищ старшина.
– Двести миллиардов! – изумился Мачнев и вдруг схватил Семена за локоть. – Глядите, падает! Звезда падает!
– Это не звезда, Мачнев, – метеор…
Низвергнувшись откуда-то из космической мглы, метеор поджег ночное небо. Хвост его был похож на раскаленную змею. Второй метеор властно и зло перечеркнул еще не остывший след первого. Потом сгорел еще один.
«Звездопад в июне? – удивился Семен. – Будто август на календаре».
– Может, и метеор, – прервал его мысли Мачнев. – А только есть примета: звезда упала – кто-то помер.
«Бог его знает, о чем говорим, – одернул себя Семен. – На правом фланге, за рекой, немецкие танки, неизвестно, что с отцом, неизвестно, приедет ли Настя, а мы – о звездах. Черт бы их побрал, эти звезды, если на земле все еще так бестолково устроено. Какому дьяволу нужны эти войны? Переселить бы всех этих гитлеров на какую-нибудь Медведицу, все равно на какую – Большую или Малую, воюй там себе на здоровье, до полного посинения».
– Выходит, если война – звездный дождь польется – на войне много жизней сгорает, – вслух сказал Семен.
– Выходит так, товарищ лейтенант.
Семен умолк, поторопил коня. Мачнев приотстал, пристроился позади. Граница была уже совсем рядом.
С той поры, как усложнилась обстановка, Семен не помнил случая, чтобы кто-либо из состава наряда «схлопотал» замечание. Люди стали собраннее, зорче, самостоятельнее. Применительно к ним даже само слово «проверка» звучало не очень уместно. И все же Семен не мог и в мыслях представить себе, что хотя бы на одни сутки он, начальник заставы, покинет границу.
В эту ночь, как и во все предыдущие, Семен был доволен службой нарядов. Пограничники, неслышно, точно призраки, возникали из тьмы, внезапно окликали проверку, когда она оказывалась в своеобразной западне, четко решали короткие летучки, улавливали малейшие изменения, происходившие на сопредельной стороне.
Удовлетворенный, Семен возвращался со стыка с участком соседней заставы, позволив себе прикинуть в уме, когда хотя бы приблизительно сможет приехать Настя. Выходило, что вполне хватит четырех суток. Но тут же он обозлился на самого себя за то, что не учел при подсчете ни того, что Настя может заколебаться, или не сумеет сразу же достать билет, или же ей не удастся уволиться с работы. Эти возможные неувязки и неприятности омрачали приподнятое настроение Семена. «Скорее бы уж в бой, что ли, тогда пусть попробуют отозвать с заставы», – с затаенной надеждой подумал он и дал повод коню. Тот, довольный, усерднее закивал головой в такт шагам.
Они медленно подъезжали к лесу, над которым живым разноглазым существом невесомо и немо простерся Млечный Путь. Было безветренно, и потому близость леса воспринималась не по шелесту листьев, которые сейчас безмолвствовали, а по той пронзительной свежести, которую способен породить только лес.
Неожиданно два выстрела вспугнули сонную тишину леса. Семену почудилось, что они прогремели над самым ухом и что стреляют со стороны заставы.
– На просеке. – Мачнев вырвался вперед так стремительно, что звякнули, чиркнув друг о друга, стремена, а конь Семена от толчка качнулся вправо.
– Ближе к опушке, – уточнил Фомичев, лизнув вмиг ставшие сухими губы.
Без команды, не сговариваясь, они враз перешли на рысь, как бы слившись воедино. На опушке, у низко распростерших кряжистые ветви зубов, Семен и Мачнев спешились, кинули поводья Фомичеву и, безуспешно пытаясь увернуться от хлеставших по ним с двух сторон ветвей, ринулись к просеке.
В лесу было темно, но Семен настолько хорошо знал дорогу, что не боялся сбиться с пути.
Сейчас, в эти минуты, все, о чем думалось до сих пор – приедет или же не рискнет ехать на заставу Настя, какая беда стряслась с отцом, не закончится ли трагедией то, что с ним произошло, и не придется ли ему, Семену, навсегда расстаться с границей, – все это будто унесло внезапным вихрем, и лишь одна мысль билась в возбужденном погоней мозгу: настичь, задержать, не пропустить. От тебя, и только от тебя, сейчас зависит, пройдет ли враг, от тебя и от тех, кто рядом с тобой. Ведь он, этот враг, пересечет не какую-то условную географическую черту, не просто тропинку, петляющую по лесу, не просто овраг, утонувший в глухих зарослях лещины, не просто украдкой журчащий ручеек, а границу твоего государства, твоего родного дома…
Вокруг зашумели деревья, и Семена удивило это внезапное пробуждение леса. Казалось, выстрелы прервали его мирный сон. Ветер крепчал, и тучи спешили побыстрее упрятать звезды, словно не желая, чтобы они смотрели сюда, на исчезавшую во мраке дозорную тропу. Резкие, тугие капли начинавшегося дождя звонко стеганули по листьям, по горящему, исхлестанному ветками лицу. Семен приостановился. Мачнев с размаху налетел на него, но Семен устоял на ногах.
– Осторожно, – шепнул Семен. – Здесь овраг, черт ногу сломает…
Держась за руки, они пробились сквозь цепкий кустарник и спустились в овраг. Поблизости послышался негромкий, но отчетливый стон. Семен рванулся туда, откуда раздался этот слабый призыв о помощи, угодил в ручей, не удержался на ногах и, упав, набрал в сапог воды. Мысленно выругавшись, он выбрался из ручья и включил фонарик.
Прямо перед ним, под низкой суковатой веткой старого дуба, лежала женщина. Ослепленная светом, она попыталась приподняться на локте и снова упала на землю. Семен увидел, как на миг ее сведенное судорогой от боли красивое лицо просияло радостью человека, дождавшегося спасения.
– Скорее! – В ее слабом голосе слышались не мольба, а суровая непререкаемость. – Скорее на заставу…
Семен не очень решительно подошел к ней, ему еще никогда не приходилось встречаться с женщинами – нарушителями границы.
– Помогите встать, – все так же властно потребовала она.
Семен подхватил ее за плечи, она, шатаясь, хотела опереться ногами о землю, но тут же ухватилась рукой за ствол дуба. Он понял, что женщина, видимо, ранена и не сможет сделать и нескольких шагов, и, обхватив ее за плечи и ноги, поднял на руки.
– Давайте я, товарищ лейтенант, – подскочил Мачнев.
– Осмотри местность вокруг, – коротко приказал Семен.
– Не надо, – теперь уже в голосе женщины прозвучала просьба. – Я шла одна.
– А кто стрелял? – спросил Мачнев.
– Немцы, – ответила женщина. – Вдогонку.
– Освети дозорку, – приказал Мачневу Семен.
Меняясь, они понесли женщину туда, где их ожидал с конями Фомичев. Ветер то утихал, то снова бился в ветви деревьев, не давая им утихнуть. Вместе с ним то утихал, то стегал по листьям упругий злой дождь.
Мачнев первый сел на коня, принял от Семена раненую женщину, положил ее поудобнее поперек седла и осторожно тронул коня.
Когда мокрые кони остановились у ворот заставы, женщина сказала:
– Никто, кроме вас, не должен знать обо мне. Срочно свяжитесь с отрядом. Пусть сообщат в Москву: двадцать второго июня нападут фашисты. Слышите: двадцать второго! Передала Ярослава…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Макухин держал газету перед собой, все еще не веря в возможность и реальность того сообщения, которое только что прочитал. Он попытался было еще раз перечитать его, теперь уже медленнее, охваченный вскипевшим в нем стремлением понять и осмыслить казавшиеся невероятными строки, и тут стройные и четкие ряды букв вдруг словно рассыпались, как солдаты под пулями, расплылись, накрываясь непроницаемой пеленой.
«Слепну!» – в страхе, от которого захолонуло сердце, подумал Макухин, силясь во что бы то ни стало поймать глазами ускользавшие от него буквы. И не смог.
Макухин снял очки, устало, словно это был тяжелый, даже непосильный для него, физический труд, протер носовым платком стекла и отложил очки в сторону. Так откладывают вещь, в полезность и необходимость которой попросту перестают верить.
Звонили телефоны, входили и выходили сотрудники. Он отвечал на звонки, на вопросы, отдавал распоряжения, казалось, так, как делал это всегда. Но лишь те люди, которые не знали или же плохо знали его, могли не заметить, что во всем этом – и в том, как он говорил в трубку, и как отдавал распоряжения, и даже как смотрел на входивших и выходивших сотрудников, – неуловимо исчезло главное – способность согревать все это то ли юмором, то ли гневом, то ли хорошо известной в редакции особой макухинской улыбкой.
Газета, которую сегодня решил просмотреть Макухин, была немецкой, и он обычно просматривал ее так же, как и другие иностранные газеты, приходившие в редакцию. Просматривал с чисто профессиональной точки зрения, вовсе не придавая им значения как источникам информации (уж он-то хорошо знал, какова цена информации, состряпанной на кухне Геббельса!), а главным образом для того, чтобы более точно и прицельно обрушить контрудар по противнику. Это было исключительно важной задачей прессы. Гитлеровский режим, как огня, боялся правды.
Именно с этой целью Макухин листал эту немецкую газету и, конечно, даже предвидеть не мог, что внезапно обнаружит среди победных реляций гитлеровского командования сообщение, которое касается не только страны, гражданином которой с гордостью считал себя Макухин, не только армии, которая, истекая кровью, отступала сейчас к центру России, но и которое касалось лично его, Макухина. Более того, в строках этого сообщения стояла именно эта фамилия – Makuchin, столь непривычная и противоестественная для глаза в немецкой транскрипции.
В небольшой по объему заметке – тридцать строк, не больше, – сообщалось, что среди красноармейцев, попавших в окружение и взятых в плен при форсировании немецкими войсками Западного Буга, находится и младший сержант Ким Макухин, заявивший, что он является сыном редактора одной из московских газет и что готов применить свои знания, силы и способности на службе В германских войсках. В информации расшифровывалось имя Кима, и автор ее не без ядовитого сарказма подчеркивал, что если в Коммунистическом Интернационале Молодежи состоят юнцы, подобные Макухину, то это лишь новое подтверждение нравственного превосходства великой Германии перед колоссом на глиняных ногах – Советской Россией.
Макухин, молниеносно проглотив информацию, вначале ошалело смотрел на газетную полосу, все еще не веря, что речь идет не о ком-то неизвестном, а именно о его сыне, в духовной стойкости которого он никогда не сомневался.
В те короткие, казавшиеся молниеносными промежутки времени, когда молчал телефон и когда не раздавался нетерпеливый стук в дверь, Макухин оцепенело сидел за своим рабочим столом, пытаясь осмыслить внезапно обрушившуюся на него беду, но вновь и вновь убеждался в полнейшей безнадежности этих попыток.
В самом деле, с того дня, как он первый раз увидел своего сына, только что привезенного из роддома – крошечного, беспомощного, то и дело засыпавшего в своей люльке и трогательно-смешно причмокивавшего губами, – с того самого дня вместе с народившимся чувством отцовской гордости в Макухине росла убежденность в том, что сын пойдет в жизни тем же прямым путем, что и отец, и что ради этого он, Макухин, не пожалеет ни сил, ни здоровья.
Потом на груди у Кима появилась пятиконечная звездочка октябренка, затем пионерский галстук, а позже он, счастливый, показал отцу свой комсомольский билет. И в семье, и в школе его, Кима, растили не для легкой жизни. Так как же могло произойти то, о чем он, Макухин, прочитал сейчас? В чем, когда и где проглядел он сына?! В какую минуту произошло его падение? Или это всего лишь желание спасти свою молодую жизнь, выкарабкаться любым путем из трясины? Но и это ведь не менее страшно. И разве есть разница между предателем, изменившим сознательно, или перешедшим на сторону врага по недомыслию и трусости? Нет, между ними никакой разницы и быть не может!
Макухин, взглянув на зазвонивший телефон, вдруг с беспощадной отчетливостью вспомнил свой разговор с сыном по телефону. В памяти ожило едва ли не каждое слово этого разговора, которому Макухин придавал столь важное, прямо-таки решающее значение Ким тогда несколько раз повторил одни и те же слова: «Не подведу» – и в момент разговора они показались Макухину предельно искренними, подобными клятве. Он обрадовался им, обрадовался тому, что сын произнес их не мимоходом, не скороговоркой, а с тем еще по-детски взволнованным чувством, в котором нет ничего, кроме святой и чистой правды. Сейчас же, вспоминая интонацию, с которой Ким повторял и повторял эти слова, Макухин уловил в них какую-то неприятную для него заученность. И даже после этого, такого необычного для него, ощущения заметка в немецкой газете показалась наивной и несерьезной.
Макухин долго сидел в оцепенении, мысленно обращаясь к сыну с этими же словами: «Ты же сказал «не подведу!!» – Оцепенение было настолько сильным, что парализовало не только его волю, но и способность принять какое-то решение, попытаться найти выход из создавшегося положения.
«Нет, здесь какая-то ошибка! – Макухин цеплялся за возникавшие в его возбужденном мозгу спасительные мысли. – Ошибка? Но тут же ясно, черным по белому напечатаны имя и фамилия твоего сына! Твоего сына! – Он едва не застонал от горького, не излечимого теперь ничем чувства непоправимой беды. – Лучше бы он погиб в бою, в честном бою, чем такой позор, вечный, ничем не смываемый позор! Как бы ни оправдывало человека, совершившего преступление, время, как бы ни убеждали юристы в том, что преступник может искупить и свою вину и свой позор, есть одна вина, которую никто и никогда не искупит – это измена своей стране, своему народу. Да, не искупит, сколько бы после этого человек ни пытался сделать полезного, честного и доброго в своей жизни. Печать изменника будет незримо стоять на нем до его последнего вздоха, и совесть его, даже уже прощенного, будет всегда кровоточить, казнить с виду живого, а по существу уже погребенного в ту самую минуту, в которую он изменил».
Эти мысли сейчас жгли Макухина, потому что они были не абстракцией, они относились не к какому-то чужому, незнакомому или постороннему человеку, а к его собственному сыну.
«Погоди, погоди, а вдруг это провокация, шантаж? Можно ли так слепо, с ходу поверить в сообщение гитлеровской газетенки? – вдруг пришла в голову Макухина простая, ясная мысль. – И если геббельсовская пропаганда брешет на каждом шагу, то разве и это сообщение не может на поверку оказаться самой обычной брехней?»
Само это предположение взбодрило Макухина, как приводит в сознание задыхающегося человека кислородная подушка. Он оживился, встал, прошел несколько шагов по комнате, но, почувствовав, что от сильного головокружения может упасть, поспешил снова сесть в кресло.
«Да, это, возможно, шантаж. С целью показать немецкому обывателю: если сыновья таких родителей, как Макухин, способны не только сдаваться в плен, но и изъявлять готовность перейти на службу к противнику, то что же можно ожидать от парней из простых рабочих и крестьянских семей, надевших красноармейскую форму? Да, конечно же расчет именно этот, иначе к чему было занимать место на столь тесной газетной полосе таким, по существу, незначительным сообщением?»
Макухин вдруг ощутимо представил себе картину допроса взятого в плен Кима. Ким стоял у стола, пошатываясь от непомерной усталости, лицо его было щедро прокопчено пороховой гарью, каска навылет пробита пулей, и Макухин не мог понять, как же Ким остался в живых, если эта каска была на его голове. Распухшие губы приоткрыты, лишь зубы ярко блестят свежей белизной, и трудно понять, то ли лицо искажено страшной гримасой от нестерпимых страданий, то ли Ким вызывающе улыбается врагу.
Эта картина промелькнула перед воспаленными глазами Макухина столь отчетливо и обнаженно, будто он был живым свидетелем происшедшего, и только то, что, как ни старался, он не мог увидеть гитлеровца, пытавшего его сына, и, главное, был бессилен предпринять даже малейшую попытку, чтобы спасти Кима или хотя бы на миг отвести от него беду, – сознание этого беспощадно стиснуло сердце. Макухин схватился ладонью за левую сторону груди и успел выхватить из ящика стола спасительную пробирку с нитроглицерином.
Таблетка вмиг растворилась даже под сухим языком, голову обдало жаркой волной, и сердцу стало полегче. Макухин жадно хватанул ртом воздух и облегченно подумал: «Кажется, пронесло». И тут же, едва взгляд его снова упал на газету с сообщением о Киме, одернул себя: «Впрочем, на этот раз было бы лучше, если бы не пронесло. Лучше и легче!»
Мысль о том, что сообщение может быть ложным, сейчас была единственной нравственной опорой Макухина, и все же полностью она не спасала. «Ты можешь только предполагать, что это ложь, только предполагать, – говорил сам с собой Макухин. – И все же грош тебе цена, что в первый же момент ты так плохо подумал о сыне. О сыне, которого любил и в которого верил, беспредельно верил, потому что ему нельзя было не верить. Но видимо, как бы ни был проницателен человек, он никогда не может быть абсолютно объективен и беспристрастен, когда нужно оценить достоинства и недостатки своих, именно своих, детей».
Макухин, уйдя в горькие раздумья, не заметил, как уже дважды приоткрывалась дверь его кабинета и худенькая, всегда застенчивая и чем-то смущенная секретарша Фаина заглядывала к нему. Наверное, она говорила ему что-то, но Макухин не слышал ее голоса и не видел лица, выражавшего крайнее нетерпение. И лишь в третий раз, когда Фаина, нарушив ею же установленные порядки, решительно вошла в кабинет и, вплотную приблизившись к его столу (она делала это лишь в тех случаях, когда приносила почту или давала на подпись срочные бумаги), громко назвала его по имени и отчеству, Макухин очнулся и оторопело, будто на совершенно незнакомую женщину, посмотрел на нее.
– Федор Архипович, – вновь повторила Фаина, исполненная решимости, – Федор Архипович, он больше не может ждать. Простите меня, но он больше ни минуты не может ждать. Понимаете, у него самолет, единственная возможность улететь сегодня, а если он опоздает, придется тащиться поездом, и не известно…
– Кто – он? – с трудом выдохнул этот немудреный вопрос Макухин. – О ком ты говоришь, Фаина?
– Да Петя же, Петя Клименко, вы же знаете, – речитативом проговорила Фаина. – У него же командировка, западное направление. По вашему заданию, едет на фронт…
– На фронт? – удивленно переспросил Макухин.
– На фронт, – как можно убедительнее повторила Фаина.
«Бедный ты, бедный, – мысленно пожалела она Макухина. – Совсем заработался, лицо осунулось, под глазами – черная ночь…» Она вдруг заметила на настольном стекле, рядом с развернутой газетой, тоненькую пробирку с нитроглицерином.
– Вам плохо, Федор Архипович? Сердце?
– Нет-нет. – Макухин стыдливо, как уличенный в чем-то нехорошем школьник, смахнул ладонью пробирку в ящик стола. – А Клименко… Где он?
– Здесь, в приемной, – заторопилась Фаина. – А то, не дай бог, вас вызовут наверх, и он опоздает.
– Зови, – приходя в себя, глуховато сказал Макухин.
Фаина вылетела из кабинета стремительно, как студентка, сдавшая экзамен. В проеме не закрытой ею двери тотчас же показался Петр Клименко.
Сперва Макухин вовсе и не узнал его. Он привык к Клименко – стройному, даже хрупкому и угловатому юноше в тенниске, с мальчишеской, насквозь ясной улыбкой, которая словно бы и не сходила с его лица, а как отпечаталась при рождении, так и осталась на нем. Сейчас же в кабинет вошел взрослый, подтянутый мужчина в полевой форме. Новенькая гимнастерка была накрепко перетянута ремнем, через одно плечо была надета лямка такого же новенького противогаза, через другое свешивалась туго набитая полевая сумка. И главным, что совершенно изменило привычный облик Пети, была каска – тоже новенькая, зеленая, еще пахнущая краской.
Петр сделал два шага к столу редактора и по-военному щелкнул каблуками новеньких, отмечающих каждое движение отчетливым поскрипыванием яловых сапог.
– Товарищ редактор, Петр Клименко…
Макухин покачнулся, зажмурил глаза и снова открыл их: в этот миг ему показалось, что перед ним стоит не суматошный, вечно обуреваемый новыми идеями и вечно опаздывающий со сдачей материалов в набор Петя Клименко, а его, Макухина, сын, которого вот так же пришлось бы провожать на фронт, и в душе радовался, что Петр подошел к нему почти вплотную и что ему, Макухину, теперь не надо опасаться, что он не сможет сделать нескольких шагов к двери, чтобы приблизиться к Клименко. Петр сразу же заметил и понял отеческий взгляд редактора.
С усилием оторвав пальцы от стола, Макухин вдруг размашисто обнял Петра и так крепко стиснул его, что у того перехватило дыхание.
– Ну, в добрый час, – тихо, точно боясь, что его подслушают и будут посмеиваться над ним, проговорил Макухин, все еще не отпуская Петра, так как не хотели, чтобы тот увидел его повлажневшие страдальческие глаза. Слезы высыхали медленно, и потому Петр, не ожидавший такого порыва от всегда серьезного, даже хмурого редактора, тоже обнял его вздрагивавшие плечи и приник плечом к его небритой щеке.
Властно и нетерпеливо зазвонил телефон, но Макухин не обратил на это никакого внимания. Наконец он отпустил Петра и с опущенной головой, надеясь скрыть слезы, сгорбившись, отошел к окну. Теперь Петр видел только его спину и островерхую крышу соседнего дома за широким окном.
– Товарищ редактор, Петр Клименко, командированный на Западный фронт, прибыл на инструктаж…
Макухин продолжал стоять у окна. Петр нерешительно переминался с ноги на ногу, вскидывал к глазам руку с часами, надеясь, что редактор поскорее отпустит его.
– Инструктаж… – будто самому себе, вдруг сказал Макухин. – Не я инструктор, война – инструктор. – Он помолчал и, круто повернувшись к Петру, резко и отчетливо добавил: – И экзаменатор!
Опустившись в кресло, он напомнил Петру, что, собственно, цель командировки предельно ясна, разговор о задании у них уже состоялся два дня назад и разжевывать все это снова – значит бесполезно тратить ценное время.
– Главное – конечный результат, – уже строго и наставительно добавил Макухин. – Журналист – он везде журналист; война, ураган, конец света – все едино.
Макухин привстал, крепко пожал руку Петру. Тот козырнул, по-военному повернулся кругом и исчез за дверью.
«Вот и проводил… – тоскливо подумал Макухин. У него сейчас было такое состояние, какое бывает у человека, который остается в полном одиночестве. – Вот и проводил…»
Вновь тревожные, горькие раздумья вселились в него, не давая успокоиться и смириться с тем, что произошло. Как рассказать о случившемся жене, Ольге Афанасьевне? И рассказывать ли вообще? Можно смолчать, но разве хватит у него сил одному вынести на своих плечах такую адскую ношу? А рассказать – значит ударить ее в самое сердце, ведь она мать. Как поступить, чтобы пощадить ее, в чем мудрость? Может, в данном случае именно в молчании, в том, чтобы держать ее в неведении до самой последней возможности? Или осторожно подготовить и все же сказать, оставляя хоть проблеск надежды? Или, если она все же догадается, обмануть, спасти ложью? Бывает же ложь во спасение…
И еще… А как же сложится твоя судьба, Макухин? Ведь то, что произошло, если это соответствует истине, – не только личное твое дело. Совсем не личное. «Сын за отца не отвечает» – эти слова были хорошо известны. Да, сын конечно же не отвечает. Но отец? Отец?! Долг отца не только в том, чтобы произвести на свет еще одно живое существо и тем увеличить число людей на земле, но и в том, чтобы вырастить из младенца человека.