Текст книги "Звездочеты"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
– История – это факты, – несколько патетически произнес Максим.
– Верно, – согласился Курт. – Тогда слушайте. Представьте себе немца, обыкновенного немца, или, как принято называть, немецкого обывателя. Он вернулся из окопов мировой войны побежденным, усталым, надломленным. Он поставлен на колени. В прах развеян миф о его непобедимости. Национальное самосознание уязвлено до предела. Немец растерян, подавлен, обескуражен. Желудок его абсолютно пуст. У окошка биржи нескончаемая очередь безработных. Социал-демократы уже не раз обманывали его своей демагогией. Впереди – никакого просвета. Мрак и уныние. И вдруг в этот трагический момент является пророк в облике человека и вещает: я спасу тебя. Я верну Германии былое величие и попранное достоинство. Ты, немец, получишь работу. Твой желудок будет наполнен. Низшие расы станут в поте лица трудиться ради твоего процветания. Тебе же остается самое простое – послушно следовать за фюрером. К чему ломать голову, засорять мозги, думать о политике, мучать себя сомнениями? Шагай за фюрером, выше носок, айн, цвай, драй! Гитлер вещает: «Массе нужен человек в кирасирских сапогах, который говорит: правилен этот путь!» Штурмовые отряды, гестапо опутывают страну своей паутиной. Малейшее сопротивление – свинец заливает глотки непокорных. Человек наедине с лавиной. Построен новый военный завод – немец получает работу. За чечевичную похлебку он готов пожертвовать демократическими свободами. Благо, что их у него уже отобрали и потому жертвовать, собственно, нечем. Немец с полным желудком предпочитает не думать о рычагах мироздания – пусть думает фюрер! Тем более что этому немцу обещан рай на земле. И как первое, так оказать, вещественное доказательство этого рая – автомобиль. Ты, прежде голодный, растерянный и униженный немец, при Гитлере становишься владельцем автомобиля! Всего девятьсот девяносто марок. Трудовой фронт строит автозавод в Брауншвейге. В год полтора миллиона «фольксвагенов». Вноси каждую неделю пять марок и, когда внесешь семьсот пятьдесят, – получишь удостоверение с порядковым номером машины. Своей собственной машины! А между тем вакханалия продолжается. Фюрер бросает немца в новые и новые военные авантюры. Но ему, этому немцу, уже успели вдолбить: «Фюрер всегда прав». Океан социальной демагогии поглощает все живое, мыслящее. Жесточайший террор. Достаточно или продолжать?
– Но пролетариат? Коммунисты? Где же они? – не выдержал Максим.
– Это звучит как упрек и в мой адрес, – горько усмехнулся Курт. – Но куда денешься, факт – это факт. Где коммунисты? Вы это знаете. Загнаны в подполье, за колючую проволоку концлагерей, расстреляны.
– Вы давно в партии? – спросил Максим.
Курт задумался, прежде чем ответить. Потом, пригубив рюмку, решился и заговорил быстро, отрывочно. По всему было видно, что он не любит рассказывать о себе.
– Сложный вопрос, хотя и кажется простым. Видите ли, я учился в Бонне. Был студентом. И получил задание: написать реферат с опровержением теории Маркса. Разумеется, для этого пришлось Маркса прочитать. И случилось чудо: я не опроверг Маркса, а Маркс опроверг меня. И более того, убедил. Я стал антифашистом. Была тяжелая схватка в родительском доме. Я – выходец из состоятельной семьи. Отец требовал, чтобы я пошел в «гитлерюгенд». Я же вступил в компартию.
Курт приостановился, хотел продолжить, но за окном раздался шум мотора и частые автомобильные гудки.
– Тимоша! – ахнула Катя, высунувшись в окно. – Не иначе как Тимоша, кому же еще так озоровать!
Она проворно, как школьница, выскочила за дверь и помчалась к калитке, откуда и впрямь уже шел навстречу ей высокий военный с дьявольски лукавой и по-детски счастливой улыбкой на чеканном, коричневом от стойкого загара лице. Максим через окно увидел, как Катя с разбегу очутилась в широко распахнутых для объятий руках военного и, приникнув к нему, привстала на цыпочки, но так и не смогла дотянуться до его щеки, чтобы поцеловать, пока он сам не нагнулся к ней.
– Брат, – пояснил Петя, хотя и Максим и Курт уже знали, что у Кати есть брат и что он военный. – Закончил академию, отдыхал в Сочи – и вот прикатил.
– Знакомьтесь – это Тимоша! – Радость переполняла Катю, когда она вошла вместе с братом, вынужденным на пороге пригнуть голову, чтобы не задеть за косяк. – Братик мой!
Казалось, странно было слышать уменьшительно-ласковые слова «Тимоша» и «братик» применительно к этому великану с ромбами в петлицах, но лицо его светилось таким добродушием, врожденным, безыскусственным юмором и готовностью рассмешить удачной шуткой, что Максим подумал: «А и впрямь Тимоша, конечно же Тимоша!»
– И не грех вам в такой-то день в этой пещере сидеть? – мощным басом пророкотал Тимоша. – Нет на вас моего старшины, он бы в поле вывел, да по-пластунски, по-пластунски… Вот ума бы и набрались, а заодно и ветром подышали. Учтите: я вам не компаньон, ну нас к маминой тете. Пропущу единую вместе с вами за свое назначение и…
– Назначение? Получил уже? Куда же, не томи, – заверещала Катя.
– Терпение и выдержка, – остановил ее Тимоша. – До чего вы все штатский народ! Ну кто тебе позволил перебивать старшего по званию? Иль ты ослепла, ромбы мои не видишь?
– Кончай, Тимоша! – все так же ошалело воскликнула Катя. – Сестра я тебе или кто?
– В армии, Катька, запомни, нет ни братьев, ни сестер, а есть начальники и подчиненные, старшие и младшие. Иначе какая это к лешему будет армия? Так, нечто вроде патриархальной семейки.
– Да куда назначили-то, чертяка ты неумытый? – допытывалась Катя.
– Опять же, сестренка, газет не читаешь. Ну, была бы ты Наркомом обороны. Куда бы ты меня зафуговала?
– Я бы тебя в Москве оставила, ты же у меня начинающий Кутузов! – рассмеялась Катя.
– В Москве… – как-то слишком серьезно протянул Тимоша. – Война-то, она не в Москве начнется.
– На запад назначили? – поспешно спросил Максим.
– Вот это интуиция! – как припечатал Тимоша. – Вот за это и поднимем бокалы, содвинем их разом…
– Сплошные парадоксы, – перебил его Петя. – Договор о ненападении, а тебя – на запад. Кроссворд!
– Кроссворд, малыш, – отечески ласково повторил Тимоша. – Время подоспеет – все поймешь. А пока предлагаю – закусим и рванем с лукошками в лес. Море осточертело, все ходят на пляж, как на работу, убеждены, балбесы, что закаляют здоровье, и дрыхнут на солнце, пока дым из трусов не повалит. А природа? Все, как неживое, как на картинке, пальмы – ну вроде их из жести вырезали и зеленой краской замалевали…
– Ну и загибщик ты, Тимошка! – не выдержала Катя. – Сам небось путевочку в Сочи хлопотал, вернулся – здоровый как бык, черный как негр, а теперь брюзжишь.
– В лес хочу, Катька! – взревел Тимоша так искренне и неподдельно, что нельзя было ему не поверить. – В настоящий русский лес! Грибов хочу, орехов, ягод! Рябина небось уже закраснелась, как девка на смотринах, черный груздь, стервец, в орешнике скрывается. А ведь разыщу, как ни прячется, хитрюгу проклятущего. И – в лукошко, в лукошко!
Он говорил все это с таким подъемом и так призывно, что всем и впрямь захотелось как можно скорее оставить эту прокуренную комнату и отправиться на лесные тропинки. Катя моментально сложила провизию в старенький, уже вылинявший на солнце и под осенними дождиками, рюкзачок, и они, смеясь и острословя, высыпали за ворота.
До леса было рукой подать – от дачи его отделяло неширокое поле, по которому шагали, расставив длинные, как у цапель, ноги столбы электролинии. Слева солнце золотило купол островерхой, будто вознамерившейся добраться до самого неба, церквушки. В огородах люди копали картошку, стараясь управиться до непогоды. Было безветренно, и все вокруг – и лес, и деревья, и устремленные к деревушке рельсы железной дороги, – все было умиротворенным, тихим и неброским, похожим на людей, расстающихся в спокойном мудром молчании.
Пока они шли к лесу, даже Тимоша притих – так его обуздал и окрутил этот негромкий осенний день. Тимоша лишь приостанавливался, восхищенно оборачивался во все стороны, качал головой, не переставая удивляться. И только когда они углубились в лес, вдруг, сказал искренне и недоуменно:
– Братцы, а мы все куда-то едем, летим – в Африку, на какие-то архипелаги, к черту на кулички, ищем чудо, а оно – да вот же оно, братцы, один шаг до него, всего один!
– Я тоже всегда восхищаюсь красотой русского леса, – сказал Курт.
Тимоша резко обернулся к нему:
– А вот с тобой, дорогой собрат по классу, я не о природе хочу говорить. Давно знаю тебя, а все недосуг было спросить: да как же вы, братцы мои, Германию Гитлеру подарили? Как позволили ему рабочий класс оседлать? Куда вы-то смотрели, антифашисты? Проворонили, одним словом.
– Перед твоим приходом я популярно все это объяснял товарищу Максиму, – сказал Курт.
Судя по тому спокойствию и даже невозмутимости, с какими прозвучали его слова, Курт не обиделся на Тимошу, но Максим заметил, что по лицу его скользнула тень.
– Ты только в бутылку не лезь, – добродушно пророкотал Тимоша. – Я человек военный, рублю напрямки, мне в кошки-мышки играть несподручно. А только еще долго историки будут голову ломать: как это Гитлер целую нацию одурачил? Да еще на разбой снарядил. Ведь, братцы мои, пока мы здесь лесным воздухом ноздри раздуваем, его генералитет за схемами сидит, стрелами нашу границу насквозь прошивает и слюнки алчные глотает. Воевать нам, Петенька, рано или поздно с Гитлером придется. Может, оттого мне каждый такой вот денек – как дорогой подарок. Войны не миновать, а вот тыл свой ты, братишка Курт, должным образом не подготовил. Мы вот красноармейцам на политзанятиях говорим: «Если фашисты полезут, немецкий рабочий класс, движимый чувством интернациональной солидарности, ударит им в спину». Дословно передаю. А ты мне, Курт, в том гарантию даешь?
– Гарантии я выдавать не уполномочен, – улыбнулся Курт.
– Вот и в кусты! – удовлетворенно, будто и не ждал иного ответа, подытожил Тимоша. – Ну, бог с тобой, давай лучше грибы искать. Кто первый боровичка сыщет – приз.
– Ты так и не сказал, куда тебя назначили, – напомнила Катя.
– «Дан приказ – ему на запад», – пропел Тимоша. – А населенный пункт на почтовом штемпеле узришь, если письмо соблаговолю отписать. Да и какое значение это имеет – запад, он и есть запад. Не все ли равно мне, молодому, неженатому!
– Пора бы уж и жениться, – бодро посоветовал Петя. – Великое благо – семейная жизнь!
– Так уж и благо! – фыркнул Тимоша. – На свадьбе, черти, задумали гульнуть?
– Гриб! Белый! – пронзительно завопила Жека, высоко подняв над головой ядреный, крепкий боровичок. – Дядя Тимоша, мне приз!
Тимоша подхватил ее на руки, взметнул ввысь.
– Вот он, твой приз! Дарю! – проникновенно воскликнул он. – Вот это небо огромное – дарю! Солнце, что в небе, – дарю! Лес! Птиц, слышишь, поют, – дарю! Принимаешь подарок, малышка?
– Принимаю! – радостно отозвалась Жека.
Тимоша еще долго нес ее по бесконечной просеке, высоко подняв над собой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ничто в жизни – будь то простой камень или мозг человека, былинка в поле или метеор в космосе – не разрушается и не гибнет случайно. Моменту разрушения, пусть даже внезапному и мгновенному, предшествует длительный процесс накопления элементов, порой вначале вовсе неприметных, но несущих в себе разрушающий заряд.
Эта мысль пришла в голову Легостаеву, и он невесело усмехнулся: оказывается, самые простые истины неожиданно, в зависимости от обстоятельств, становятся для человека ценными, открываясь какой-то своей самой главной, вроде бы незаметной прежде гранью. Это открылось ему в те минуты, когда он подумал о своей, теперь уже, видимо, окончательно разрушенной, семье. То, что он с таким спокойствием и даже равнодушием рассказывал об уходе жены Максиму и Ярославе, было для него своеобразным щитом, спасением, горячим желанием не обнаружить перед другими людьми той бури чувств, которая бушевала в его душе и которую ничем нельзя было успокоить.
Легостаев никому не признавался в том, что любил жену и что потеря ее была для него равносильна потере своей собственной жизни. Из Испании он вернулся веселым, нетерпеливым, окрыленным. И когда на такси мчался с аэродрома домой, еще не успел прийти в себя после жарких боев и не верил, что существует иная, совсем мирная жизнь – без выстрелов, без раненых и убитых. Ничто, казалось, не предвещало тревоги. Правда, его взволновало и даже насторожило длительное молчание жены, но он логично объяснил это вполне естественными перебоями в доставке почты.
В Москве было солнечно. Весна ворвалась в город внезапно, враз сломив сопротивление последних студеных дней, и потому, несмотря на тепло, деревья еще стояли голые, точно обманутые. Легостаев не знал, что неделю назад над Москвой дымилась злая, но уже обессиленная пурга, потом солнце жарким дыханием взорвало низко нависшие тучи, и зима отступила, И сейчас ему казалось, что даже весну примчал в Москву именно он, Легостаев.
Он ехал по улицам, узнавая и не узнавая их, словно вернулся сюда из другого столетия и словно разлука длилась вечно. Все вокруг было знакомо, но даже хорошо знакомое он воспринимал сейчас как удивительное, радостное и неповторимое. Раздражение вызывало лишь такси, невероятно медленно тащившееся по улицам. Казалось, оно уподобилось скрипучей телеге. Все было именно так, как бывает, когда человек очень спешит: стоило подъехать к светофору, как тотчас же зажигался красный свет, приводивший Легостаева в ярость, то и дело на узких улицах возникали пробки, резала уши «симфония» автомобильных гудков, а на перекрестках равнодушные милиционеры, на которых не влияла даже весна, невозмутимо перекрывали движение своими жезлами.
Легостаев сознательно не позвонил на квартиру заранее. Он хотел, чтобы его внезапный, без предупреждения, приезд был для Ирины сюрпризом: ничто так не радует человека, как неожиданное счастье. Он жадно смотрел на проносившиеся мимо дома, которые весна заставила помолодеть, на повеселевших, почуявших, что зима сдалась в плен весне, людей, на совсем юное, почти детское небо, а перед глазами то и дело вставало лицо Ирины, настолько живое, что чудилось, он ощущает ее дыхание. Она смотрела на него с таким искренним и счастливым выражением восторга, любви и изумления, что им овладело чувство страха: вдруг это чудесное видение исчезнет, и с ним останутся только город, небо и эта ранняя, совсем еще молодая весна.
Заранее приготовив деньги, чтобы попусту не тратить ни единой секунды, Легостаев с саквояжем в руке выскочил из машины, забыв попрощаться с хмурым шофером, и стремительно, будто за ним гнались, ворвался в подъезд. Лифт погромыхивал где-то на самом верху, красный огонек над дверцей презрительно стрельнул в глаза Легостаеву, и он, почувствовав необыкновенный прилив сил, рванулся, перескакивая через ступеньки, на четвертый этаж. Одного глотка воздуха было ему достаточно, чтобы взбежать наверх и очутиться у своей, вдруг ставшей, как никогда, родной и желанной, квартиры.
Он перевел дух и словно чужой, переставшей повиноваться рукой дотянулся до черной кнопки звонка. Ему казалось, что он еще не успел к ней притронуться, как звонок пронзительно, оглушающе зазвенел и тут же смолк. Легостаев вздрогнул, будто звонил не к себе, не в свою квартиру, а какому-то незнакомому, неведомому человеку, и не смог сдержать улыбки: «Волнуешься сильнее, чем под Гвадалахарой, чудак».
Легостаев прислушался: кажется, за дверью раздались тихие, крадущиеся шаги, и сразу же наступила тревожная, нежданная тишина. Он, теперь уже увереннее, позвонил еще раз, потом еще – два звонка длинных, два коротких, – так обычно звонил, когда возвращался с какого-нибудь «мальчишника» навеселе, чтобы Ирина сразу догадалась о его отличном настроении. Точно так же звонила и она ему, если задерживалась на работе в своем институте геологии или у подруги. После таких звонков дверь обычно распахивалась ошалело-весело, и в комнатах долго не смолкали смех, поцелуи, ласковые слова.
А сейчас дверь оставалась безучастной к его неукротимому нетерпенью, и казалось, что уже не откроется никогда. Тревожные, одна другой страшнее мысли взвихрились в его голове: «Заболела? Несчастный случай? А может, что случилось с Семеном? Не случайно так долго не было никаких вестей!» И тут же поспешил успокоить себя: «Ты совсем раскис. Строишь ужасы, как истеричка. Возьми себя в руки. Ирина могла пойти в магазин, к подруге, в кино, в конце концов. А Семен – когда он сидел дома? То астрономический кружок, то туристские вылазки…»
Он позвонил еще раз, для верности, – может, Ирина прилегла отдохнуть да и уснула? Но ему так никто и не отозвался.
Легостаев постучал в соседнюю квартиру. Обтянутая черной, блестевшей, как влажный антрацит, клеенкой дверь распахнулась мгновенно, будто кто-то неусыпно караулил возле нее. Высокая молодящаяся женщина уставилась на Легостаева слишком большими для узковатого некрупного лица глазами и с каким-то еще непонятным ему страхом воскликнула:
– Это вы?
– Где Ирина? – даже не поздоровавшись, будто уже много раз сегодня встречался с соседкой, нетерпеливо спросил Легостаев.
– Ирина… Да-да, Ирина… – Глаза женщины не мигали, застыли в оцепенении. – Ну конечно, ее нет дома.
– Я спрашиваю, где Ирина? – Он шагнул к соседке так стремительно, будто боялся, что та захлопнет дверь, и он так ничего и не выяснит. – Неужели вы не знаете, где Ирина?
Соседка отшатнулась от него, но он схватился за дверь, чтобы она не могла ее закрыть, и теперь совсем близко от себя видел ее удивительно большие, тусклые глаза.
– Да, да, она, наверное, в командировке. Простите, но я давно ее не встречала. Не удивительно: мы с мужем пропадаем на работе, а наша Леночка ну прямо-таки приросла к столу, к учебникам – у нее скоро экзамены и, сами понимаете…
– Понимаю? – переспросил Легостаев. До него не доходил смысл ее слов, в которых звучало только стремление оправдаться. – Но может быть, она оставила ключи?
– Конечно! – В голосе соседки послышалась откровенная радость: она хоть чем-то могла помочь этому неведомо откуда взявшемуся человеку, о котором жильцы стали понемногу забывать. – Ключи всегда оставляет ваш сын, и Леночка охотно берет их. Вы знаете, она у меня домоседка, не в пример тем, кто свое счастье видит в танцульках, и она радуется, когда приходит Семен. Наши дети уже так выросли…
Она, казалось, совсем позабыла о ключах, и Легостаев злился, пропуская мимо ушей ее стремительные, пытавшиеся обогнать друг друга слова.
– Ключи, пожалуйста, ключи! – взмолился он, будто не потерял надежды, что, открыв дверь, увидит в прихожей восторженное и счастливое лицо Ирины.
Соседка вздрогнула и испуганно метнулась к тумбочке, торопливо выудила из ящика связку весело звякнувших ключей, протянула их Легостаеву. Он схватил их, и они снова звякнули, все так же весело, с явной насмешкой. Пока Легостаев, путаясь в ключах, судорожно открывал дверь, соседка смотрела на него, превратившись в изваяние. Но едва он переступил через порог, она захлопнула свою дверь, словно боясь увидеть Легостаева после того, как он войдет в квартиру.
Уже в прихожей на Легостаева пахнул застоявшийся воздух нежилой квартиры. В нос резко ударил запах масляных красок, от которого Легостаев уже почти отвык. Он швырнул саквояж в коридоре и вбежал в гостиную. И здесь едва ли не лицом к лицу столкнулся с Ириной – она смотрела на него с большого, почти во весь проем стены, портрета, смотрела точно таким же любящим, счастливым и изумленным взглядом, каким она всегда смотрела на него. Легостаев едва удержался от вдруг нахлынувшего желания прильнуть к ее портрету, но он знал, что если сделает это, то не сможет заглушить в себе рыданий, пусть счастливых, но все же не по-мужски громких и неудержимых.
Он долго и мучительно смотрел на Ирину, находя все новые и новые, прежде не замеченные им черточки в ее взрывчато-жизнерадостной улыбке, в яростном размахе узких бровей, высоко взмывших над всегда изумленными, словно что-то впервые увидевшими, глазами, в губах, какой-то особой, не совсем правильной, но потому еще более привлекательной формы. Ему казалось, что никуда она не уехала, ни в какую командировку, просто соседка придумала первую попавшуюся ей на язык причину, и что Ирина сейчас подкрадется к нему сзади своими легкими, неслышными шагами, закроет горячими ладонями его глаза, а потом, когда разомкнет пальцы и он порывисто обернется к ней, шаловливо покажет ему язык.
Большим усилием воли Легостаев принудил себя оторваться от портрета и осмотрелся вокруг. Удивительно: все-все было здесь точно так же, как и в тот день, когда он уезжал, только стол тогда стоял посреди гостиной, был заставлен бутылками и закусками и квартира гудела от смеха, шуток и песен пришедших проводить его близких друзей. Все остальное было на своих прежних местах: и его письменный стол, и коллекция курительных трубок на нем, и мольберт в углу, рядом с застекленной дверью, ведущей на балкон, и эскизы на стенах. Ирина всегда бережно относилась к его вещам, стараясь сохранить привычный ему порядок, она знала, что это настраивает его на рабочий лад и что малейшие изменения в этом порядке вызывают в нем глухое раздражение. Он был благодарен ей за это, видя и в этих, казалось бы, незначительных штрихах проявление любви к нему, стремление помочь в творчестве.
Легостаев присел на диван и вдруг вспомнил, что даже не спросил у соседки, куда уехала Ирина и надолго ли. Он встал, чтобы не медля ни секунды сходить к ней, но заглянул в комнату Семена и несказанно удивился непривычному порядку, царившему здесь. И книги на письменном столе, и глобус, и карты звездного мира, и вещи – все было на своих местах, на всем лежала печать аккуратности и точности. Это было тем более удивительно, что прежде он и Ирина чуть ли не каждый день воевали с Семеном, безуспешно пытаясь приучить его к порядку. Комната его всегда напоминала живописную свалку вещей, в которых сам черт наверняка сломал бы ногу. А теперь даже кровать была заправлена и прибрана так идеально, будто стояла не в комнате Семена, а в музее.
Подивившись, Легостаев посмотрел на стопку чистой бумаги, лежавшую на столе, и на верхнем листке было размашисто написано: «Рапорт». Это знакомое Легостаеву военное слово тоже прозвучало здесь, в комнате Семена, удивительно непривычно. «А ведь он уже вырос, Семен, – подумал Легостаев, все еще не находя прямой связи между этой мыслью и тем, что на листке бумаги рукою Семена выведено по-военному четкое и сухое, как выстрел, слово «рапорт».
– Вырос Семен, – прошептал Легостаев, чувствуя, как безудержно хочется ему поскорее увидеть сына. – А ты никогда заранее не фантазируй. Нарисовал в своем воображении феерическую картину встречи, фантасмагорию какую-то, вот и наслаждайся полнейшим разочарованием…
Его снова неудержимо потянуло к портрету Ирины. Теперь он подошел к нему совсем вплотную, прикоснувшись пальцами к ее вьющимся волосам. И тут приметил одинокий листик бумаги, засунутый за раму. Медленно, еще не понимая, почему листик оказался здесь, вытащил его, развернул и, едва прочитав красивые, разборчивые ряды строк, схватился за сердце.
Он читал и перечитывал записку, не веря в реальность того, что все это написала Ирина, и что это не попытка подшутить над ним, а обжигающая своей беспощадностью правда.
Он навсегда запомнил текст этой записки, как запоминают стихотворения из хрестоматий.
«Дорогой мой, ты всегда ненавидел ложь, и я обязана сказать правду. Мы не должны и не можем быть вместе. Да, это, конечно, подло, гадко и низко поступать так, как поступаю я, даже не дождавшись твоего приезда, но ничего не властна изменить. Было бы еще более низким и подлым жить с тобой, притворяться любящей и лгать. Расстанемся! Я благодарна тебе за прожитые вместе годы. Сын уже вырос и все поймет. Прости меня, если можешь простить».
Легостаев вновь и вновь перечитывал записку, и каждый раз новое, отличное от предыдущего чувство охватывало его безраздельно: неизбывное горе, острое ощущение внезапно нахлынувшей беды, в которую разум отказывался поверить, потом раскаленная злость, возмущение, что Ирина ушла, не дождавшись его и, может быть, даже втайне надеясь, что он и вообще-то не вернется живым, и, наконец, уже раздражение самим тоном и стилем письма. Минутами он злился даже не столько из-за самого ее ухода, сколько из-за того, как она изложила это на бумаге, – умная, как он считал, женщина написала о происшедшей в их жизни трагедии буднично, плоско, как-то по-ученически прямолинейно. «Впрочем, разве в этом дело, разве это главное?» – спросил себя Легостаев. Все для него померкло – и весеннее солнце, наполнившее комнату ликующим светом, и мольберт, показавшийся ненужной, жалкой игрушкой, и картины, вдруг ставшие для него чужими и ничтожными.
«Она оставила записку у своего портрета!» – вдруг вспыхнула мысль, и сознание того, что Ирина знала: он обязательно прежде всего бросится к ее портрету, вдруг открыло ему всю обнаженную жестокость ее поступка. Он мог бы простить ей все, кроме жестокости.
Вчитываясь в записку, он обнаружил на обороте еще одну, едва приметную и, по всей видимости, торопливо написанную строку:
«Я должна тебя предупредить: будь осторожен, Семен тебе все расскажет».
«Семен тебе все расскажет»… А почему же не захотела рассказать Ирина, которую ты любил, любил всю жизнь и которая была для тебя выше, чем божество. Любил с тех пор, как увидел ее. Он был убежден, что всю свою жизнь и свое творчество посвятил ей. Многие женщины, особенно из тех, кого, как манящий огонь, влечет к себе талант и известность мужчины, прилагали немало усилий, чтобы познакомиться с ним и даже увлечь его. Но любовь к Ирине была для Легостаева тем щитом, который оберегал его от безрассудных поступков. Для него существовала только Ирина, только она была женщиной на этом свете, а все остальные, пусть даже самые красивые, были просто людьми, которые интересовали его лишь в том случае, если имели отношение к живописи. От знакомств с другими женщинами его всегда удерживала и простая мысль о том, что всякое знакомство, пусть даже кратковременное, предполагает и включает в себя ответственность за чужую судьбу. И вот… Как просто сделать человека несчастным. Несчастье таит в себе разрушение, а разрушать всегда легче. То, что строилось сообща, строилось весело, с надеждой на будущее и казалось незыблемым и вечным, Ирина разрушила, не задумываясь.
Легостаев вошел в свой кабинет, устало опустился в кресло. Солнце, падавшее на стол, играло лучами на зеленом сукне, до боли в глазах сверкало на металлическом колпаке настольной лампы и раздражало Легостаева. Он хотел было встать, чтобы задернуть штору, и тут увидел, как два воробья хлопотливо прыгали на цветочном ящике, стоявшем на балконе. Там торчали еще с осени засохшие стебли цветов – тех, что так любовно выращивала Ирина. Ухватившись клювами за сухие былинки, воробьи неистово трепали их, пытаясь оторвать, и, когда им это удавалось, по инерции падали на хвосты и тут же взмывали в воздух, унося в клювах строительный материал. В другое время эта сценка рассмешила бы Легостаева, но сейчас она лишь усилила и обострила боль. «Весна, – подумал он, – уже весна, и даже воробьи вьют гнезда». Он вскочил и задернул плотную штору, чтобы не видеть ни солнца, ни хлопотливых воробьев, ни своего мольберта, которого ему так не хватало в Испании.
Легостаев взял в руки кисть, долго разглядывал ее в полутьме, как бесценную, лишь волею счастливого случая найденную реликвию, и со страхом подумал, что отныне даже эта любимая им кисть, с которой он не разлучался, создавая свои лучшие полотна, не будет доставлять ему такое же ощущение счастья, какое доставляла прежде.
Все будет отныне иным – и солнце, и звезды, и даже воздух, которым он дышал. А как мечтал он об этой сегодняшней встрече, как хотелось рассказать Ирине о своей жизни вдали от нее, о том, что и там, в жарком небе Испании, она всегда была вместе с ним!
Итак, все рухнуло. Да, Семен вырос, заканчивает десятый класс и скоро пойдет своей дорогой, поводыри ему не нужны. И все же – разве уход Ирины, его матери, пройдет бесследно? Трагедия разрушенных семей прежде всего в том, что страдают дети – они теряют веру во все светлое, честное и прекрасное, самую ценную веру человека. Легостаев помнил, как его отец развелся с матерью, ушел из семьи, и после этого что-то очень тонкое и очень существенное порвалось в его отношении к отцу, порвалось, можно сказать, навсегда. Осталась какая-то неизлечимая, неутихающая боль. И разве такое же чувство не останется у Семена? Конечно, в том, что произошло, он, Легостаев, не виноват, но откуда ему знать, какие мысли сумела внушить Семену Ирина, ведь ей конечно же нужны были доводы для того, чтобы оправдаться и перед собой и перед сыном. Впрочем, лучше ли детям, если семья сохраняется лишь ради них, хотя они знают, и чувствуют, и догадываются, что родителей связывает лишь одна житейская необходимость, существование, начисто лишенное любви? И когда же дети страдают сильнее – когда семья распадается из-за того, что угасла любовь, или когда сохраняется искусственно, только потому, что никто из родителей не в силах сделать решающий шаг к развязке? Несомненно, степень страдания зависит и от самих детей, и от их возраста, и от восприимчивости, и от того, насколько близки и дороги им родители, и от способности детей понять и осмыслить происшедшее. Как правило, детям не дано этого понять, по крайней мере до той поры, пока они не переживут нечто подобное сами, пока сами не пройдут через это.
Легостаев задавал себе все новые и новые вопросы, не находя точного и правильного ответа и все больше удивляясь тому, как в этот момент, когда он знает, что у него уже нет Ирины, – как может он думать о чем-то другом, что лишь косвенно связано с ее бегством из дому? Как может сидеть, ощущая свое бессилие, вместо того чтобы отправиться вслед за ней, найти ее хотя бы на краю света и вернуть к себе.
Но он продолжал сидеть, все такой же оцепеневший, скованный безволием. Казалось, вся энергия и вся воля остались там, под Гвадалахарой. Нет, не нужно было ему возвращаться из Испании, несмотря на приказ. Если бы он знал о том, что произошло в его жизни, он убедил бы своих начальников, дошел бы до самых высоких инстанций, но ни за что не вернулся бы в Москву.
Легостаев не заметил, как солнце скрылось за крышами домов. В комнате стало темно, и тут до него донеслись едва слышные звуки «Лунной сонаты». Кто-то играл за стеной, наверное та самая Леночка, которая охотно берет ключи у Семена и ждет, когда он вернется за ними.