Текст книги "Звездочеты"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
– А в самом деле, – загоревшись его настроением, сказал Максим, – отчего бы вам не поехать к сыну? Я бы на вашем месте обязательно поехал.
Легостаев отвернулся, завозился с удочкой и глухо ответил:
– Поехать, конечно, можно. Только этот самый Семен Легостаев даже не пишет, будто меня давно ангелы на небеса вознесли. Не пишет, вот ведь штука какая…
Он повернулся, чтобы достать банку с червями, но, спохватившись, закрыл лицо рукавом плаща, будто защищая глаза от яркого света.
– Он ведь у меня единственный, и никого больше нет, – продолжал Легостаев.
Максим видел перед собой только его сгорбленную спину, но именно она, эта спина, обтянутая серым, грубого брезента плащом, вдруг вызвала чувство обостренной жалости.
– А жена? – не выдержал Максим.
– Жена? – Легостаев вздрогнул, словно не мог даже и предположить такого вопроса. – Видите ли, – заговорил он после продолжительной паузы, – когда я вернулся из Испании…
Он вдруг умолк, и прошло несколько минут, прежде чем заговорил снова.
– Видите ли, когда я вернулся из Испании, – повторил Легостаев, – тут, сами знаете, какие события были… Вот она испугалась и ушла. – Он снова помедлил. – Впрочем, если бы и не испугалась, все равно бы ушла.
– Испугалась? – насторожился Максим.
– Испугалась. Думала, что и мне не поздоровится. Но я оказался вне подозрений. Иначе и сын не служил бы сейчас на границе.
Максим поежился: в эту минуту он вдруг ощутил состояние той женщины, которая испугалась, и так и не смог ответить себе на вопрос, правильно ли она поступила. Что-то незримое захолодило его сердце, точно солнце, сиявшее над лесом, закрыла нежданная туча. И сгорбленная спина Легостаева вдруг снова стала обычной спиной начинающего стареть человека, склонившегося над удочкой.
Максим пытался понять, что произошло в его душе, и вдруг понял: да, это началось вчера, у костра, когда Легостаев высказал мнение, которое он, Максим, не мог не только разделить, но которое вызвало в нем чувство протеста и мгновенно отдалило от этого человека. Значит, не случайно от него ушла жена, и, значит, дело тут вовсе не в том, что она испугалась, а в чем-то более существенном и глубоком. И разве не этим объясняется и то, что сын не пишет ему? Может, он и вовсе отказался от человека, который когда-то был его отцом?
Если бы Легостаев видел в эти минуты лицо Максима и особенно его глаза, полные смятения и недоверия глаза человека, который вдруг решил про себя, что теперь ему все понятно и что встреча с этим отшельником, от которого отказались жена и сын, не только случайна, неприятна и чужда ему, но и в чем-то еще не до конца осознанном опасна – не сейчас, не сегодня, но, может быть, в недалеком будущем, – если бы Легостаев хоть мельком прочитал бы эти мысли в глазах Максима, он не произнес бы больше ни слова. Но так как он не только не видел лица Максима, но даже и не догадывался о его чувствах, то и продолжал все тем же искренним, глуховатым и доверчивым голосом, каким начал говорить, когда вспомнил о сыне.
– Да, конечно, дело вовсе не в том, что она испугалась. Понимаете, это я уже потом, наверное, чтобы ослабить горечь случившегося, внушил себе, что она испугалась: человеку во всем надобно оправдание – и перед другими людьми, и перед самим собой. Вы никогда не замечали, как люди до болезненности, до фанатизма какого-то любят оправдываться? И не замечают, как смешно и нелепо порой выглядят при этом. Стоит только упрекнуть человека в крохотной нечестности или непорядочности, как он исступленно хватается за клятвы, доказывая, что не виновен вовсе или же если чуточку и виновен, то лишь из-за того-то, а не из-за этого, что на него возводят напраслину. Оправдание – средство самозащиты, оно облегчает душу, снимает с нее камень, и человеку легче жить, даже если он и понимает, что во всем виноват только сам. Ну вот и я пытался оправдать себя, возлагая на нее – я говорю о своей бывшей жене – всю тяжесть случившегося. Мало того что я обвинил ее в равнодушии, считая, что, пожалуй, она никогда и не любила меня и что мой отъезд в Испанию лишь облегчил ее уход. Нет, я к тому же мысленно приписал ей, что она испугалась. Но ведь уйти из-за того, что любишь другого, в сущности, означает поступить честно и, если хотите, мужественно. Во всяком случае, гораздо честнее, чем продолжать жить с нелюбимым. И позорного в таком уходе нет ничего, как бы ни вопили при этом всяческие ханжи и лицемеры. Чтобы свалить всю вину на нее, я внушил себе, что она испугалась, – так совпало, что в те дни она и в самом деле могла испугаться, если бы осталась жить со мной. Хотя я и знаю, что многие жены в такой ситуации оставались верными и шли наперекор судьбе…
Легостаев передохнул, снял с крючка небольшого, глотнувшего воздуха и потому враз обвисшего над водой подлещика.
Максима больше всего удивила обнаженность его рассказа, искренняя доверчивость к человеку, которого он еще так мало знал.
Неожиданно Легостаев сказал стремительно, даже испуганно, будто его ударило током:
– Хватит! Вам это и слушать-то ни к чему, ведь так?
– Нет, почему же? – неопределенно ответил Максим. Ему и хотелось, чтобы Легостаев продолжал, и в то же время было не по себе от его откровенности.
– Конечно, все это касается только меня, я сам не пойму, отчего это вдруг разболтался. Наверное, долго молчать человек не может, иначе душа взорвется, – тихо, точно оправдываясь, пояснил Легостаев, и Максиму опять стало жаль его. – Так вот, главное не в том, о чем я вам уже рассказал, это можно было и не рассказывать вовсе. Главное – в сыне. Я никогда не говорил с ним о семейных делах. Сперва потому, что он был еще мал и не хотелось омрачать детскую душу такими разговорами, да и не понял бы он. Ну, а потом, когда подрос, я все ждал удобного момента, откладывал, раздумывал, как бы это поделикатнее, осторожнее подойти к острой и, естественно, неприятной теме. Да так и упустил момент – то недосуг, то желание пощадить сына от житейских невзгод. Ну и не учел, что мать-то ему все рассказывала, и, видно, односторонне, так, как она все это понимала и чувствовала сама. И что же удивительного в том, что сын как-то отшатнулся, и в том, что произошло, винил, наверное, только меня. Вот вырос он, пока я был в Испании, успешно закончил пограничное училище, уехал на границу – и до сих пор я так и не объяснился с ним. Оттого и сердце жжет, сердце – оно не железное…
– А сами-то вы любили? – вырвалось у Максима.
– Любил? Любовь, она как костер. Горит, если поленья подбрасываешь. А если их, поленья, подбрасывать некому было, гордыня не позволяла? Все правильно – зола остается, пепелище ветром сдует, дождем прибьет, – где тот костер? Никакого тебе следа. А если следа не осталось, значит, ничего и не было. Ни человека, ни любви. И знаете, что еще? Нет ничего более мстительного, чем прошлое. Чуть притронешься к нему – ужалит в самое сердце. Миллион раз спрашивай: «Кто виноват?» – и никогда не ответишь, невозможно ответить.
Легостаев укрепил удилище в лодке, снял плащ и принялся набивать трубку табаком. Отсыревший табак долго не поддавался спичкам, от трубки вздымался невесомый прерывистый дымок.
– Сейчас главное – успеть, ползком нужно ползти, землю грызть, а успеть, в этом наше спасение, – вновь горячо заговорил Легостаев, раскурив трубку.
– Что успеть? – не понял смысла его слов Максим и в эту минуту вдруг увидел стоявших у палатки Ярославу и Жеку. – Проснулись! – радостно произнес он.
– Проснулись, – подтвердил Легостаев, обернувшись. – Ну а что толку? Все проворонили, все теперь им ясно – солнце светит так яростно, будто всю жизнь так светило. А вот как оно рождалось – в муках, в борьбе, и как эти муки и борьба обернулись для человека ликованием, светом, добром, – вот этого-то они и не увидели. Ну да что я заладил одно и то же! Вам еще доведется увидеть рассветы, да простится мне, и счастливые и горькие, и стоит ли жалеть о сегодняшнем, уже ушедшем, уже неповторимом? Посмотрите лучше, как к лицу вашей Ярославе ее красный платочек, никакие самые модные шляпки не заменят этот простой наряд, ей-богу! А Жека почему-то молчалива, видно, ее ошеломило солнце, что язычок-то и онемел…
Легостаев запыхтел трубкой, наслаждаясь табаком, потом, понимающе взглянув на Максима, прикипевшего жадным взглядом к берегу, где Ярослава и Жека носили сухие ветки к едва занявшемуся тихим дымком костру, заговорил снова:
– Вот вы, наверное, подивитесь моим разговорам, припишете их чудачеству одинокого человека, которому вдруг смертельно захотелось выговориться. Есть, есть такие чудаки, им обязательно нужен слушатель, причем такой, который бы не просто слушал, а изумлялся, восторгался, мучился вместе с ними. И не приведи господь, попадется им такой человек – они из него жертву сделают, да еще какую! Бывает, сами-то страдальцы уже немы к своим переживаниям, все у них уже отгорело, золой припорошило, так они других норовят к своим страданиям приобщить, да еще и удовлетворение в этом находят. Кто знает, может, и я из той же породы. Но вот о войне заговорил – поверьте в искренность мою – не потому, что пугать вас надумал или же омрачить решил ваш отдых, нет, просто захотелось, чтобы открыто, вот так, не мигая, взглянули в лицо правде. А в лицо ей ох как тяжко смотреть! Бывает, будто смолой кипящей в глаза плеснут, а ты смотри, смотри, пока смотреть можешь. Вот вы спросили: «Что успеть?» Многое нам надо успеть. И не только самолеты новые построить, танки – не танкетки, нет, их пора миновала, а настоящие танки – чтоб и броня, и скорость, и огонь – все было по нынешним временам, да получше и побольше, чем у Гитлера. Нет-нет, не только об этом речь. Успеть надобно и людей подготовить – не баюкать их, не усыплять – мол, в три дня шею ворогу скрутим, пусть только сунется, – а так, чтобы человек наш ко всему готов был, даже к затяжной войне. И наступать умел, да и отступать тоже, если вдруг придется.
– Отступать? – резко, не скрывая возмущения, спросил Максим.
– Может, и отступать, – упрямо, но спокойно погасил его вспышку Легостаев. – Может, и отступать. – Он снова повторил эти крамольно прозвучавшие для Максима слова. – Отступать тоже надо уметь, я ведь не о бегстве говорю, а об отступлении в военном значении этого термина. В гражданскую, например, мы тоже не только наступали. Приходилось и отступать – война была жаркая, не на жизнь, а на смерть. Но и отступая – верить в конечную победу.
– Я считаю, что в наше время даже само предположение об отступлении не только не вяжется с нашей военной доктриной, но само по себе кощунственно, – твердо отчеканил Максим. – Да если, к примеру, я ваши слова детям, своим ученикам, на уроках повторять буду, так кого я из них воспитаю? Так и к пораженчеству скатиться недолго. Неужто вы не понимаете?
– Да я не о том твержу, чтобы слова мои повторять, а о том, что на войну наш боец должен смотреть реально, – в ней и радость побед и горечь, пусть временных, поражений. Важно, чтоб врага одолеть, землю свою отстоять. Вот вы, ежели себя и учеников своих к мысли об одних победах приучите – небось в бою на десяток километров отойти придется, – почудится вам, что конец света пришел. Я об этом толкую.
– А я ясность люблю, – сказал Максим. – И правду. Одна правда есть и одна ясность. Двух не бывает. А по-вашему мудрено выходит. Вы вроде и за одну правду, и за другую – за каждую понемногу.
– Вот уж не в ту мишень палите. – В голосе Легостаева впервые явственно прозвучала искренняя обида. – В каких угодно – мыслимых и немыслимых грехах обвиняйте – все стерплю, со всем смирюсь. Только не в раздвоении души!
– Так, как же вас все-таки понимать?
– Собственно, и понимать-то нечего. Я ведь не турок, по-русски говорю. Ваш вопрос забыть не могу: «Что – успеть?» Воевать научиться успеть. Армия наша нынешняя – мало кто в ней пороху нюхал, мало кто огнем крещен. А немцы – уже крещеные. А взять тактику военную. Пока что мы иной раз на учениях как в гражданскую воюем – кавалерией на пушки скачем, а война-то совсем другая будет! Прошлый опыт, естественно, отбрасывать неразумно, а только будущим жить надо. Прошлым – легче. Прошлое, оно понятнее, в него люди уверовали, испытали, а потому в сегодняшний день его, это прошлое, без изменения, без коэффициента времени куда как проще перенести целехоньким, нетронутым. Тем более что находятся военные – чуть дотронься до этого самого прошлого опыта – вопль поднимут страшенный, да еще, чтоб неповадно было, во всех смертных грехах обвинят. Не каждому охота из себя мишень изображать – у одних мужества не хватает, другим нервов жалко. А вдуматься, так в любом деле, кто прошлое без поправок на новую обстановку норовит в нынешний день перетащить – вред величайший приносит, может, и сам того не ведая. Вы ведь служили в армии? – неожиданно спросил Легостаев.
– Я? Нет, не служил, – смущенно ответил Максим. – Признан негодным к строевой. В мирное время, разумеется, – добавил он поспешно.
– Еще в двадцать девятом году мне довелось быть на одном удивительном тактическом сборе, – продолжал Легостаев, словно не замечая смущения Максима, более того, не придавая ему ровно никакого значения. – Я вам попозже расскажу об этом, а сейчас, чтоб не позабыть, опять в связи с вашим вопросом. Да, надо обязательно успеть, иначе будет худо. Вы имеете представление о военном производстве в Германии? Двести танков в месяц. Пятьдесят заводов, на которых день и ночь строятся военные самолеты. Если начнется война, Германия сможет выставить не менее сотни отмобилизованных дивизий…
– В нашей прессе я не встречал таких цифр, – прервал его Максим. – Вы что же, считаете, что мы слабее? Разве дело только в количестве танков и самолетов?
– Согласен, не только в этом. Азбука. Но помните, Ленин говорил, что даже самые преданные бойцы будут неминуемо истреблены противником, если они плохо вооружены. Не ручаюсь за точность цитаты, но в точности смысла уверен. Так вот, я начал рассказывать вам об одном удивительном сборе. Вероятно, вам будет интересно. Это был тактический сбор военных корреспондентов под Ленинградом. Три дня мы как военкоры тренировались в чем, вы думаете? В составлении небольших корреспонденции с полей тактических учений. И знаете, это занятие мне показалось при всей его необычности, быть может, наивности, чертовски полезным. Помню, посредник признал, что бой за деревушку, сейчас уж название из памяти выветрилось, выиграла рота «синих» и «красным» пришлось отойти. Так один военкор, вопреки истине, написал в своей заметке, что все это досужий вымысел посредника, что красные никогда не отступают и что было бы полезно присмотреться к этому самому посреднику.
– И что же? – быстро спросил Максим, чувствуя подвох.
– Ничего особенного. Просто командующий войсками, прочитав заметку, отправил этого военкора с учений и сказал, что его перо годится, может быть, для сочинения сказок, но не для того, чтобы писать о войне.
– Кто же он, этот командующий?
– Будущий маршал Тухачевский.
– Нет, это уже слишком, это невыносимо, – оторопело, стуча зубами, точно от озноба, выдавил Максим. – Я не желаю об этом слушать! – вдруг взорвался он. – Да вы, вы… просто заодно с ним! И вовсе не были в Испании!
Максим отшвырнул удочку. Удилище упало за борт. Он стремительно сбросил сапоги, куртку, брюки и, отдавшись во власть гнева, чувствуя, что не может больше ни одной секунды оставаться с этим человеком, выпрыгнул из лодки. Вода вздыбилась фонтаном, обдала Легостаева, он едва удержался в готовой перевернуться лодке, но продолжал сидеть все так же, как и сидел, и на лице его не было написано ни удивления, ни обиды. Он даже не попытался вытереть воду, стекавшую по его, будто окаменевшему, лицу, и невозмутимо смотрел на Максима, плывущего к берегу и усиленно борющегося с мощным течением. Легостаев сидел так несколько минут и вдруг, увидев, что Максима быстро сносит вниз по реке, спохватился: «Чего доброго, утонет! Его же и в армию не призывали, а ты с ним так жестоко. Старый осел!»
Легостаев наскоро смотал донку, выбрал якорь и приналег на весла, словно Максиму уже угрожала опасность.
Максим плыл, не зная, что лодка, держась чуть поодаль, сопровождает его. Здесь, в воде, он словно бы отрезвел, поняв, что поступил опрометчиво, даже глупо, выразив свое несогласие с Легостаевым не аргументами, а эмоциями, уж слишком по-детски. Взял да и сбежал, как от прокаженного. Стало стыдно своего бегства, своей мальчишеской выходки.
Максим чувствовал, что, борясь с сильным течением, быстро устает, а до берега еще далеко. Ярослава и Жека, видимо, ушли в лес – у костра никого не было. Максим смотрел на костер, он был словно потухшим: огонь не был виден на ярком солнце. Закопченный котелок висел на перекладине. Он казался Максиму далеким и недосягаемым. Максим плыл, напрягая все силы, а река сносила и сносила его, не давая ему достичь середины. Он не оглядывался, уверенный, что Легостаев, уязвленный обидой, все так же сидит, повернувшись к нему сгорбленной, вызывающей то жалость, то неприязнь спиной. И потому плыл, судорожно рассчитывая только на свои силы. «Неужели не доплыву? Неужели даже эти оставшиеся дни, на которые возложил столько надежд, станут для меня несбыточны? Как все глупо, неразумно и странно…»
На середине реки Максим почувствовал неладное: руки слабели с каждым взмахом, тело стало тяжелым и неповоротливым, его неудержимо тянуло вниз, в глубину этой быстрой, горящей в солнечном сиянии воды. Река словно вознамерилась доказать ему, что человек – ничто в сравнении с ее силой. Максим, захлебываясь, оглянулся назад и совсем близко от себя увидел нос проплывающей лодки и все ту же чуть сгорбленную спину Легостаева. К своему удивлению, первой реакцией было не чувство радости оттого, что теперь он спасен, а чувство стыда. Это прибавило ему упорства и силы, он рванулся от лодки, будто она грозила ему опасностью, и больше всего боялся услышать насмешливый голос Легостаева.
Но сил хватило ненадолго. И он вдруг решил, что, если не утонет, если все же примет молчаливо предложенную помощь, то сегодня же, обязательно сегодня, в этот первый за все время солнечный день, уедет из Велегожа. Даже если Ярослава будет против.
Максим обессилел настолько, что понял: еще минута – и будет уже поздно. В этот момент он снова увидел почти рядом со своей головой лодку, услышал сильный всплеск весла и инстинктивно ухватился рукой за мокрую корму.
Максим тяжело дышал, будто над светлой, солнечной рекой недоставало воздуха, и боялся поднять голову, чтобы не встретиться взглядом с Легостаевым. «А если бы вот так на войне? – Максим мысленно нещадно отхлестал себя самыми последними словами. – Да еще под пулями? Нет, старик в чем-то прав, прав, особенно в том, что надо успеть, многое надо успеть…»
Легостаев подвел лодку почти к самому берегу, и вскоре Максим почувствовал ногами дно. Он тут же отпустил корму, и Легостаев неторопливо, словно бы в раздумье, начал грести обратно.
Максим, пошатываясь, выбрался на берег, устало опустился на песок возле самой воды. К нему уже спешила Ярослава.
– Что случилось? – взволнованно спросила она, обращаясь не столько к Максиму, сколько к удалявшемуся от берега Легостаеву.
– Небольшой заплыв, – пытаясь изобразить веселое настроение, откликнулся тот. – Жарко!
– Нет, вы что-то от меня скрываете! – Ярослава подбежала к Максиму, обхватила его за плечи. – Ты весь дрожишь!
– Ярослава… – Каждое слово давалось Максиму с трудом. – Ярослава… Мы сегодня же… сейчас… должны уехать…
– Хорошо, хорошо, – торопливо согласилась она, поняв, что произошло что-то очень серьезное. – Хорошо, только успокойся, возьми себя в руки.
– Сейчас же, сейчас, слышишь? – как в бреду повторял и повторял Максим.
– Катер идет вечером…
– Хорошо, вечером, но сегодня же. Понимаешь, я не могу, не имею права здесь оставаться…
– Но что стряслось? Вы опять говорили о том же, что и вчера у костра?
– Пойми, все мое существо восстает против него. Пусть он остается один со своими мыслями. Откуда он взялся? Мы не звали его к себе!
Ярослава присела рядом с Максимом.
– Я согласна уехать, понимаю тебя. Но солнце… Первое за все дни. И конечно же будет плакать Жека.
Максим встал, опираясь на горячее от солнца плечо Ярославы, и медленно поплелся к палатке.
– Отдохну немного, – обронил он.
– Готов завтрак. Ты бы поел.
– Спасибо, я потом.
В палатке было душно, но он, коснувшись щекой подушки, моментально уснул.