355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Марченко » Звездочеты » Текст книги (страница 19)
Звездочеты
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:10

Текст книги "Звездочеты"


Автор книги: Анатолий Марченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

– К выезду на границу готов, товарищ лейтенант.

«Не боец – золото, – подумал Семен. – Любую мысль командира читает по взгляду, по жесту и почти всегда безошибочно. Тоже своего рода талант».

Ярослава с нетерпением ждала появления Семена.

– Вы совсем запропастились, – взволнованно сказала она. – И почему так долго нет машины?

Семен объяснил, добавив, что ее сообщение передано в Минск, а оттуда в Москву.

– Значит, машина придет только завтра? – переспросила Ярослава. – Вот после этого и не верь в судьбу.

– А что? – не понял Семен.

– А я загадала, – призналась Ярослава. – И все пока идет точно по моему предсказанию. И то, что мне удастся перейти границу, и что буду ранена. И что война догонит меня…

– А как вы гадаете? – улыбнулся Семен.

– В Германии все помешались на звездочетах, – то ли шутя, то ли всерьез начала Ярослава. – Вот и я попыталась…

– Понятно, – прервал ее Семен. – В Европе названия дней недели соответствуют названиям планет. Суббота – день Сатурна. А Сатурн – планета неблагоприятная и вредоносная, знаменует черный цвет и господствует над свинцом…

– Откуда вы это знаете? – удивилась Ярослава.

– Если бы я не стал начальником заставы, из меня получился бы второй Коперник. Или Кеплер, – пошутил Семен. – До беспамятства люблю астрономию. А вы, оказывается, верите звездочетам?

– Не верю, конечно, – смутилась Ярослава. – Но что-то есть в их предсказаниях притягательное. Не может же быть, что во Вселенной, где все взаимосвязано, Земля была бы сама по себе, а звезды – сами по себе.

– А я верю звездочетам, – сказал Семен.

– Неужели?

– Это я серьезно, – улыбнулся Семен. – Только само слово «звездочет» понимаю по-своему. – Семену вдруг захотелось быть с ней откровенным, и, наверное, потому, что ему казалось, будто он всю жизнь, еще с самого детства, был знаком с Ярославой. – Знаете, я влюблен в это слово «звездочет» – оно прекрасно. В нем и великая тайна, и великая вера. Для меня звездочеты – это великие прорицатели. А те, что составляют гороскопы, те и не звездочеты вовсе, а шарлатаны. И каким бы фантастическим ни было их шарлатанство, они неизбежно плюхнутся в лужу вместе со своими гороскопами. Вот Гитлер наверняка назначил день нападения по гороскопу. Воскресенье – день Солнца, а Солнце – светило благодетельное. А только все равно оно нам светить будет, а не Гитлеру.

– Это правда, – сказала Ярослава. – Только не думайте, что его, Гитлера, можно будет шапками закидать. Уж я-то знаю.

– Ну что ж, – посуровел Семен. – Каждое поколение, разумеется, не само выбирает себе судьбу. Нашему выпало воевать. И тут уж ничего не попишешь.

– Тут уж ничего не попишешь, – в тон ему повторила Ярослава – не с сожалением, не обреченно, а как о чем-то давно известном и решенном.

Они помолчали. Солнце вырвалось из-за туч и, как пленник, сбросивший путы неволи, яростно ударило в окно огненными, истосковавшимися по земле лучами.

– Вас можно попросить? – вдруг произнесла Ярослава тоном, заставившим Семена вздрогнуть от вспыхнувшей в этот миг жалости к ней. – Мне бы поближе к окну…

– Да, конечно, – вскочил он с табуретки и, взявшись сильными руками за железную спинку кровати, осторожно, но сноровисто передвинул ее к самому окну.

– Вот теперь совсем хорошо, – вздохнула Ярослава. – Это она?

– О чем вы?

– Береза…

– Она.

Ярослава неотрывно смотрела в окно, будто все, что было за ним – яростное, веселое солнце, и прояснившееся вокруг небо, и тихая, обрадовавшаяся солнечной ласке береза, – все это должно было исчезнуть – в один миг и навсегда.

– Вы, конечно, уедете на границу? – спросила Ярослава.

– Да, – чувствуя, как все тревожнее бьется сердце, и удивляясь тому, что это чувство может быть таким всесильным и беспредельным, ответил Семен.

– Оставьте мне пистолет, – попросила она. – Кто знает…

– Хорошо.

– И еще. Если можно, отправьте телеграмму. Мужу и дочке.

– Диктуйте, я запишу.

Она произнесла только одно слово «Москва» и тут же осеклась, точно не могла все, что ей предстояло продиктовать, произнести вслух.

– Не надо, – сказала Ярослава. – Все равно не успеет…

– Успеет, – заверил он. – Я немедленно пошлю на почту бойца. Или передам через отряд.

– Нет, не надо, – как об окончательно решенном произнесла она.

«Понятно, – догадался Семен. – Не хочешь называть свою фамилию. Что ж, ты и так сказала мне больше, чем можешь, – назвала имя. Впрочем, имя, вероятно, придумала, А зря отказываешься посылать телеграмму. Какая радость была бы мужу и дочке!..»

– Ну, до свидания, – с грустью из-за того, что вынужден расстаться с ней, сказал Семен. – Вам-то хоть немного полегче?

– Полегче, – негромко ответила она, и по ее быстрому, трепетному взгляду он понял, что ей не хочется с ним прощаться.

– Если что будет нужно, позвоните на заставу. – Семен перенес аппарат со стола на табуретку возле кровати. – Я скажу старшине, чтобы он присмотрел за вами.

– Некогда ему будет присматривать, – грубовато сказала она, будто Семен произнес что-то обидное. – Знаю, где-то в глубине души вы все еще надеетесь, что они не нападут, авось пронесет. Так я говорю вам: не надейтесь!

Последние слова она почти выкрикнула, как бы желая, чтобы ее сообщение о нападении немцев подтвердилось и чтобы ее не заподозрили в обмане. Но если бы Семен получше вслушался в ее возглас, он уловил бы в нем вовсе не то, что ему почудилось, а отчаяние, ясное сознание того, что она бессильна что-либо изменить и хотя бы помочь ему и заставе.

– А я не надеюсь, – сказал Семен. – И все же не прощаюсь.

– Еще одна просьба, – вспомнила Ярослава, когда он уже переступил через порог. – Включите репродуктор, пожалуйста…

– Я думал, что радио мешает вам.

– Господи! – изумленно, не представляя себе, как это люди иной раз не понимают самых простых вещей и совсем могут быть далеки от того, чтобы правильно ощутить душевное состояние другого человека, воскликнула она. – Я же тысячу лет не слышала Москвы!

Он послушно воткнул штепсельную вилку репродуктора в розетку. Москва передавала танцевальную музыку. Звуки старинного вальса тихо полились из круглого черного диска.

– Простите, – сказал Семен. – Простите мою недогадливость.

Она кивнула ему, и копна волос взметнулась черным вихрем.

И потом, позже, когда загремел бой, думая о Ярославе, он вспоминал не столько ее лицо, сколько этот черный вихрь на белой подушке…

Когда на рассвете немецкие пушки громыхнули по давно пристрелянному ими зданию заставы и пограничники заняли оборону, Семен велел Фомичеву перенести Ярославу в подвал. «Еще вчера надо было сделать это, – упрекнул себя Семен. – Она же ясно сказала: «Не надейтесь!»

Фомичев помчался выполнять приказание, но скоро вернулся и, стараясь перекричать грохот пальбы, сообщил, что она отказалась.

– Почему? – удивился Семен.

– Не знаю, – ответил Фомичев. – Не сказала. Спросила только: «Как фамилия вашего лейтенанта?»

– И что?

– Я сказал. Так она чуть с койки не соскочила. Говорит, что вашего отца знает. Передай, говорит, что встречалась с ним в Велегоже, на Оке…

«В Велегоже, на Оке… – подумал Семен, сменяя убитого пулеметчика. – Где он, тот Велегож, и где Ока…»

…Едва раздались первые залпы, Ярослава, напрягая все силы и стараясь пренебречь адской болью в предплечье, резко и беспощадно отдававшейся во всем теле, попыталась встать с кровати, но не смогла и обреченно упала на подушку.

«Вот, Семен Легостаев, и сбылись слова твоего отца, – подумала она, вглядываясь, как в неповторимое и мимолетное чудо, в березку за окном, так похожую на одну из тех ее сестер, что росли на Оке. – Сбылись, и чем он у тебя не звездочет…»

Как никогда прежде, Ярославе вдруг захотелось восстановить в памяти тот период ее жизни, который она провела в Германии и который оборвался сейчас так внезапно и неожиданно на этой заставе.

Ярослава мысленно перебрала в памяти день за днем, упрекая себя в том, что могла бы сделать значительно больше, чем сделала. Сейчас она совсем забыла, да и не хотела принимать во внимание, что без тех самых дней, которые теперь казались бесплодными и прожитыми впустую, не было бы и тех сведений, которые ей удавалось собрать и через Гертруду передавать своим. У Гертруды имелся портативный радиопередатчик, и она периодически выходила на связь. Итак, все же что сделала ты, Ярослава? Передала данные «мессершмитта» устаревшей конструкции? Тогда что еще? Передавала сведения о настроениях офицеров той части, в которой работала, отсеивая из массы шлака ценные крупицы? А что еще? Вот сообщила о том, какого числа нападут немцы. Ну и что из этого? Если бы ты сообщила об этом хотя бы полгода назад и если бы твоему сообщению поверили – вот тогда это принесло бы хоть малую пользу. Значит, полтора года прожиты напрасно и, значит, ты не оправдала тех надежд, которые на тебя возлагали? Кто может оценить твою работу, кто может сказать, что ты сделала хорошо, а что плохо? Никто, кроме тебя самой. Значит, суди себя как можно строже, несмотря на то, что нет ничего труднее, чем обвинять самого себя. Кто тебе скажет сейчас, правильно ли ты поступила, когда перешла границу, не дождавшись разрешения, не узнав, что стряслось с Куртом? Сейчас, когда напали немцы, ты особенно пригодилась бы там, в их тылу, в Штраусберге. Но как ты могла оставаться там после того, как произошла эта нелепая встреча с Густавом Штудницем? Даже если он сочувствует тебе, даже если все, что он говорил, правда?

Шквал вопросов обрушился сейчас, в эти минуты, на Ярославу, и каждый из них вызывал новый, еще более сложный вопрос, и ответы на них противоречили друг другу, не желая идти на компромисс.

«Впрочем, какое все это имеет сейчас значение, когда началась война? – попыталась успокоить себя Ярослава. – Все пойдет по иным законам, чем вчера, еще только вчера. И жизнь станет иная, и Максим станет иным, и Жека тоже. И ты станешь иной. Станешь ли? У тебя же нет выбора. Нет!»

Ярослава вытащила из-под подушки пистолет, оставленный Семеном, взвела курок.

«Как он превозносил одиночество, Легостаев-старший, – вспомнила Ярослава ту ночь у костра на берегу Оки, когда Легостаев был в ударе. – Вот сейчас есть возможность проверить, насколько он прав. Но разве главное в этом? Главное, успело ли прийти мое сообщение в Москву? Интересно, где сейчас Жека и где Максим, что с ними? Им и во сне не приснится, что я на заставе, встречаю войну одна, конечно же не приснится. Нет, как я могла даже подумать, что одна? А Семен Легостаев? А застава? А Москва? Нет, Легостаев-старший и сам не верил в тот гимн, что сложил одиночеству, честное слово, не верил…»

Никогда еще, кажется, не приходило к Ярославе так много мыслей – о жизни, о людях, о судьбе. Она не прервала их даже тогда, когда совсем неподалеку от дома, в котором лежала, разорвался снаряд. Дом, чудилось, качнулся, как во время землетрясения, начисто, с шальным звоном вылетели стекла, на кровать посыпались куски штукатурки. В окно, как из горячей пасти, полыхнуло пороховой гарью.

«Вот и хорошо, – подумала Ярослава. – Вот и хорошо, теперь береза совсем рядом со мной».

Репродуктор, не сдаваясь, продолжал работать. Москва передавала, как и вчера, и позавчера, и год назад мирные, деловые сообщения: на юге заканчивалась косовица хлебов, пионеры дружины имени Павлика Морозова собрали рекордное количество металлолома, известный композитор закончил новую песню, в которой прославляет любовь…

«Вот и хорошо, вот и хорошо, – борясь со страшным, испепеляющим душу волнением, повторяла Ярослава. – Так и должно быть, так и должно…»

Она отогнала все мысли, оставившие ее лишь тогда, когда через разбитое окно, до нее донеслась знакомая чеканная немецкая речь. «Стрелять в них? – спросила она себя. – Левой рукой? А если промахнешься? Тогда все пропало, тогда они расправятся с тобой, будут издеваться и мучить. И что изменится, если ты будешь стрелять в них? Убьешь одного, ну двух. А успеешь ли сама?»

Ярослава взглянула на пистолет, мысленно попрощалась с березой. «Зачем же он перевязывал меня, этот мальчик с двумя кубарями? – подумала она с грустью. – И все равно, если они войдут, буду стрелять…»

Ярослава так и не увидела их – двух немецких автоматчиков, приблизившихся к самому дому, она лишь слышала их громкие, возбужденные голоса. Кажется, они намеревались войти в дом, но что-то помешало им сделать это, уж слишком они спешили.

Потом, немного спустя, они снова вернулись, и теперь Ярослава поняла, что немцы вот-вот или войдут, или заглянут в приоткрытое окно.

И так случилось, что именно в этот момент в репродукторе послышался треск, свист, и сквозь этот знакомый, всегда необъяснимо-таинственный голос эфира отчетливо прозвучали слова диктора:

– С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря…

– Радио? – изумленно сиплым, простуженным голосом спросил немец. – Неужели у русских есть радио?

– Ракета! – воскликнул второй. – Вторая! Франц, это сигнал к атаке!

– Сейчас, – отозвался первый.

И тут же едва ли не над головой Ярославы с адской трескотней прострекотали пули. Репродуктор и стена, на которой он висел, в одно мгновение, словно язвами, покрылись щербатыми отметинами пуль. Так стреляют в человека, которого люто ненавидят. Черный диск репродуктора, пробитый пулями, обреченно свесился к столу.

– Поспешим, не то нас обвинят в трусости! – уже издали послышался голос немца.

Вскоре возле дома все стихло, лишь вдалеке, уже в стороне от заставы, тявкал миномет и без передышки стучали автоматные очереди.

Ярослава приподнялась с кровати и едва не вскрикнула от радостного удивления: изрешеченный пулями репродуктор продолжал говорить!

– Ничего, ничего, – поспешно произнесла она, будто убеждая невидимого собеседника в своей правоте. – Все будет как надо. Еще есть силы, есть…

Ей казалось, что диктор, родной московский диктор, сидит совсем рядом с ней и говорит с такой силой уверенности в неизбежную победу над врагом, что ни на миг не возникало сомнения в святой правоте его слов. И еще ей чудилось, что те же самые слова, которые слышались сейчас из раненого репродуктора, произносят и Максим, и Жека, – ведь диктор говорил из Москвы!

Ярослава заставила себя встать с кровати.

«Теперь немцы захватили заставу, – с тревогой и волнением подумала она. – И я ничем не смогла помочь пограничникам. А они, наверное, все полегли. И Семен Легостаев, мальчик с лейтенантскими кубарями».

В эти минуты она твердо решила действовать. Даже если не удастся попасть к своим, она пойдет к немцам, чтобы помогать своим. Она останется разведчицей до конца. Все документы в порядке. Мы еще поборемся!

Ярослава медленно, слово ощупью, приблизилась к репродуктору и, как живое существо, обхватила черный израненный диск слабыми руками, прижала к груди.

– Спасибо тебе, родной, – прошептала она. – Великое тебе спасибо…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

«Земля – пылинка в Галактике, а что творится на этой пылинке!» – подумал Семен, теряя сознание.

Внезапно он очнулся. Солнечный луч прошил листву орешника, плеснул в глаза, будто хотел убедиться, жив ли Семен и сможет ли поверить в реальность непривычно высокого леса, осатанело синего неба, обжигающей горечи войны.

Стволы сосен звенели от взрывов. Зеленые космы деревьев метались в непостижимо высоком небе. Семен, как новорожденный, смотрел на верхушки сосен и берез, на бесшумные невесомые облака и дивился, что и лес, и небо всем своим спокойным и невозмутимым видом как бы говорили, что они не причастны к тому, что происходит вокруг, и созданы лишь для той жизни, которая была до первого выстрела, взорвавшего рассвет. «Жизнь вечна, а война преходяща, как преходяще все злое и бесчеловечное». – Эта мысль сверкнула в голове Семена, едва он вновь увидел лес, опрокинутый в небо. В мирное, теперь уже рухнувшее в пропасть время он каждый день и каждую ночь проезжал верхом через этот же лес вдоль границы, но мысль эта пришла к нему только сейчас, пришла как открытие, потому что он открыл для себя в это мгновение совсем другую землю, другой лес и другое небо…

Семен жадно вдохнул воздух, словно до этой минуты был лишен возможности дышать. Казалось, именно этот глоток вернул ему жизнь.

Да, он думал – значит, жил. Сквозь прохладу и свежесть леса пробивалась горечь горелой ржи и пороха. Поле близко, догадался Семен. Значит, застава рядом. Но как же он очутился здесь? Как попал в этот лес и почему он не на заставе? Только что был бой или он был вчера, а может, давным-давно? Нет, только что, и ты подбежал к пулемету, потому что был убит пулеметчик. Ты отчетливо помнишь его фамилию – Фомичев. Ну конечно же Фомичев, кто же еще? У него прокопченные солнцем и огнем скулы и ранние щелястые морщинки на совсем детском лице. Да, если бы Фомичев остался жив, остались бы и эти морщинки, и глаза, которые в тот момент видели только врага. Ты всегда удивлялся, что у Фомичева такое детское лицо, и догадывался, что он обвел военкомат вокруг пальца, приписав себе годика три, не меньше, чтобы попасть на границу. И в тот момент, когда Фомичев вздрогнул всем телом, как от удара током, и беззвучно, отрешенно, точно от страшной усталости, сполз по стенке окопа и свалился на дно, ты все никак не мог поверить, что он падает и уже никогда не поднимется. Да, но почему же ты здесь, если на заставе все еще идет бой, и как ты посмел покинуть ее и оставить бойцов одних? Что скажет Смородинов? Он выскажется очень четко: «Я же предупреждал, я же говорил, этот Легостаев…».

Семен рывком вскинул тело с земли и тут же, едва коснувшись окровавленным лбом склонившихся к нему веток, с коротким стоном упал на траву. Сейчас он вспомнил, что такое же ощущение – пронзительной, обжигающей все существо боли – он почувствовал там, на заставе, когда заменил Фомичева.

– Тяжко? – послышался вблизи чей-то сиплый, вкрадчивый голос. Любопытство, жалость и превосходство человека, которого пока что пощадили выстрелы, слились в этом голосе. Семен стремительно запрокинул голову, пытаясь увидеть того, кто задал вопрос.

На старом, замшелом пне, сгорбившись, сидел парень в гимнастерке без ремня. На углах воротника отпечатались следы свежеспоротых петлиц, хотя обрывки ниток были, видимо, тщательно удалены. Боец был удивительно похож на большого нахохлившегося дятла, решившего отдохнуть после изнурительной долбежки древесной коры. Длинный нос был загнут книзу, и казалось, что он намеревается им клюнуть. Нацеленный в одну точку хмурый колючий взгляд усиливал это впечатление. Цепкие пальцы впились в алюминиевую, подкопченную с одной стороны флягу так, что, наверное, от них останутся вмятины. Широкие обвислые плечи дополняли картину, от которой веяло обреченностью. В выгоревшую, слинявшую пилотку намертво въелась пороховая гарь. Звездочка с выщербленной эмалью каким-то чудом держалась на сгибе пилотки, готовая упасть в траву.

– Ты кто? – с трудом выдавил Семен, чувствуя, что язык не хочет повиноваться ему.

– Видать, привык… – не отвечая на вопрос, осуждающе проговорил незнакомец. – Привык, как же: в петличках два кубаря. Кто, да что, да зачем? Повелевать привык… А что тебе даст моя фамилия? Сыт будешь? Рану затянет? Или войне конец придет? Я вот молчу, не спрашиваю. Лихо мне, а молчу. Ну, нацарапают штыком: «Покоится раб божий Глеб». Ну и что от того? Я, может, на страницы истории попадать не желаю, безымянным остаться хочу…

– На тот свет уже завербовался? – зло спросил Семен. – А кто за тебя воевать будет? Миклухо-Маклай?

– Может, и Маклай, не имею ничего против данной кандидатуры, – все с той же равнодушной интонацией ответил он. – Да черт с ним, с Маклаем. Ногу перевязать?

– Какой ты части боец? Говори! – повелительно потребовал Семен и, по долгому молчанию Глеба поняв, что тот не ответит, добавил: – Ты что надо мной сидишь, как квочка над цыплятами? Тоже мне, сестра милосердия! Цел? Так жми в часть, я без тебя доползу! И звездочку приладь как положено!

– Эх, кабы знать да ведать, где нынче обедать? На том свете – лучше питания не найти. А главное – никаких тебе знаков отличия и никаких тебе команд! Где она, та часть? Адресок подкинешь? Иль на свою заставу пошлешь? Так от нее одни головешки остались…

– Именно на заставу! Приказываю!

– Ты на меня не шуми, кричать тебе сейчас ужасно вредно, – лениво процедил Глеб. – Ты лежи смирнехонько, сил набирайся да слушай. Я исповедоваться хочу.

– Пошел ты к черту со своей исповедью! – взорвался Семен. – Я тебе не поп! Не знаю, кто ты по званию, еще раз приказываю: бегом на заставу!

Оба они говорили медленно, но даже в вынужденной медлительности Семена прорывалась ярость, а слова Глеба были унылы и монотонны, как осенний обложной дождь.

– Бесполезное дело, – не шелохнулся Глеб. – За гриву не удержался, так за хвост не удержишься.

– Ты что, приказ не выполняешь? – Пена всклубилась на пересохших, будто прикасавшихся к раскаленному железу, черных губах Семена, и он, сцепив зубы, чтобы не застонать, приподнялся с земли, дотянулся до нагана, но тот, глухо звякнув, выпал из сведенных судорогой пальцев.

– В муках рождается человек, в муках и гибнет, – молитвенно произнес Глеб. – Гонится человек за счастьем, по всему свету его разыскивает, а оно – рядом. В муках счастье, в муках человеческих. И чем горше муки, тем слаще счастье. А чистого счастья нет, все перемешалось, переплавилось: в добре зло тлеет, в ангеле бес сидит, в скромнике себялюбец, в бессребренике – скряга. И что же получается? А вот что: правда – она из кривды выходит. Несправедливость верх берет: над правдолюбцем хохочут, распутному хвалу воздают, мыслящего травят как зайца гончими. Человек глотка воздуха жаждет – его огнем душат, он хлеба просит – ему камень кладут. Любящих гордыня одолевает, и, глядишь, от любви той одна зола осталась, пепел один. Да и разберешься – была любовь-то? Может, то ненависть на себя ее обличье приняла, а ее за любовь посчитали. А кто обманут? Человек, опять-таки человек. Жизнь, она как зорька утренняя, полуденным светом сменяется, а там и мраком ночным. А человек сгоряча, не подумавши, не разобравшись, глаза не протерев, зорьку эту за всю жизнь свою принимает, о ноченьке ему подумать недосуг, а как эта ноченька беспросветная на ум ему придет, он ее тут же и отогнать норовит: авось еще долго до нее, авось стороной обойдет. Так и обманывает самого себя, одной зорькой хочет прожить, за счастье свое принимает. А где оно, счастье? Да если б было оно, так разве имело бы цену? Цена у того, чего нет, что недосягаемо. Манит, манит тебя, бежишь к нему, а оно от тебя – не ухватишь. Призрак – вот что дорого, вот чему цены нет…

«Не иначе рехнулся… – подумал Семен. – Не может нормальный человек так рассуждать».

– Гитлер, сказывают, чистый вегетарианец, мяса за всю свою жизнь ни грамма не сожрал, а видал, как сиганул! С первого прыжка!

– О Гитлере откуда данные? – насторожился Семен, чувствуя, как злость к этому человеку горячей волной накатывается на сердце. – За одним столом с ним обедал?

– Эва, как поворачиваешь… – обиженно сказал Глеб. – Об этом в газетах было. Газет, видать, не читаешь, начальник.

И то, что Глеб заговорил обиженным тоном, еще сильнее взбесило Семена.

– Ты… вот что, – негодуя на свое бессилие, раздельно произнес он. – Добром не уйдешь – пеняй на себя.

– Воюй… – усмехнулся Глеб. – Только с кем в бой пойдешь? Добры молодцы в чистом поле полегли, беспробудным сном спят. И разбудить некому. Солнце вон уже как поднялось, а они спят.

– Слушай, – поняв, что Глеба не пронять угрозой, попробовал взять уговором Семен. – Ты живой, я живой – двое нас, понимаешь?

– От тебя проку – что? – Выгоревшие брови Глеба чуть дрогнули. – Ты как птица подбитая, не взлетишь. А я свой карабин в реке утопил. Сроду я его не любил, карабин. И – в воду, аж булькнуло. Круги по воде – и никакой тебе войны!

– Ты что же, в плен нацелился? – ожесточившись, спросил Семен.

– Я не трус, не думай, – поспешно, будто самому себе, сказал Глеб. – Я по танку стрелял, по смотровой щели… По тому самому танку, который тебя чуть не перепахал. Потом – гранатой, а он, стерва, прет и прет. Ты ихние танки видал?

– Последняя пуля у меня в патроннике… – прошептал Семен.

– Прибереги, – сочувственно вздохнул Глеб. – А только в плен мне никак нельзя. Немец в первое время злой будет. Недосуг ему с пленными разбираться – коммунист ли, беспартийный ли. Переждать придется, а как отгромыхает – вот тогда мозгами и пораскинем. Посмотрим, как оно повернется – спиной ли, лицом ли.

– Изменник ты! – снова схватился за наган Семен.

– Истрать пулю-то, истрать, – посоветовал Глеб. – Всего девять граммов, не жалко.

– Фашист!

– Нет! Не-ет! – что есть силы крикнул Глеб, сам испугавшись, что его могут услышать издалека. – Не ставь клеймо!

– Хуже фашиста! – уже без зла, как об окончательно решенном, сказал Семен. – Только себя любишь, свои болячки считаешь. Стрелять надо, а ты карабин в реку? Соринка в глазу, а ты на солнце поклеп возводишь. Пословицы и те под себя подладил. Черную душу чистым словом хочешь отмыть?

– Мильонами привык считать… Один человек для тебя – ничто, – слова с обидой сказал Глеб.

– Сейчас – мильонами! – отчеканил Семен. – Хочешь, чтоб на тебя одного молились? Оружие утопим и будем глядеть, как ты корчишься, тоской исходишь? А кто от матерей наших пулю отведет? Россию кто заслонит? Веры в тебе нет, Глеб, или как там тебя… Без веры ты что? Труха!

– Труха? – удивленно протянул Глеб. – А ты приложи, прислони ладонь-то. Положи наган и прислони. Вот сюда, к груди. Бьется? Живое оно! Живой я! – задыхаясь, повторил Глеб.

– Живые – те, что на заставе полегли. Вот те – живые, – оказал, хмурясь, Семен.

– Гибнуть не хочу! – воскликнул Глеб. – Меня на свет породили зачем?

– И как ты среди нас жил? – недоумевая, спросил Семен. – Одним воздухом с нами дышал, на одной парте сидел, по одной земле ходил?! Невероятно!

– Ан нет, очень даже вероятно. Жалеешь, что не раскусил?

– Жалею, – признался Семен. – Таких, как ты, с ходу не раскусишь. Небось исусиком прикидывался. Оборотни – они всегда прикидываются. Без войны таких не раскусишь. Таких только война из щелей выжить сумеет. А вообще-то сами мы виноваты… Бывало, подлость прощали, подонкам улыбочки дарили. Надеялись, авось совесть у них просветлеет. А у них вместо совести – ржа.

Глеб не отзывался. Семен, обессилев от долгого разговора, нервно дрожал, тщетно пытался сомкнуть веки. Где-то в стороне заставы все еще дыбила земля, лес вздрагивал, будто невидимый леший нещадно тряс стволы деревьев.

– А хочешь, я им скажу, что ты никакой и не командир, – вдруг нервно спросил Глеб. – Боец, и все. Рядовой из рядовых. Глядишь, все обойдется, колесница мимо прогрохочет. Кому охота под колеса-то? А там мы свое возьмем. Придет времечко. Главное, момент не пропустить. Как обернется не по-ихнему – мы им в спину…

– Значит, и нашим, и вашим? – очнулся Семен. Он помолчал и добавил: – Всяких видал. Такого, как ты, – первый раз.

И, сказав это, умолк, будто Глеба больше не существовало. «Вот отлежусь и поползу. На заставу», – облегченно подумал Семен.

– На плюс всегда свой минус имеется, – медленно, будто каждое слово приходилось выталкивать изо рта, продолжал говорить Глеб. – Возьми, к примеру, людей. Один смеется, другой горькими слезами умывается. Один родился, а другой в тот же миг богу душу отдал. На день ночь имеется, на тишину – гром, на солнце – тень… Вот и война – она для чего? Природа равновесия требует. Войны нет – и мир не за понюх табаку. Грош ему цена в базарный день… – Он помолчал, ожидая возражений Семена, но не дождался. – Слушаешь небось и диву даешься – чего это он разговорился? А чего тут не уразуметь? Молчал я долго, ох как долго – вот в чем стержень-то! А теперь выговориться желаю. Досыта! То, что думаю, а не то, что требуется, хочу сказать. Не слушаешь… – укоризненно добавил он. – А вот ногу зря не даешь перевязать. Кровью изойдешь, пожалеешь: поел бы репки, да зубы редки…

Если бы в эти минуты Семен не сомкнул веки, то, к своей радости, он бы увидел, как на изгибе лесной дороги, раздвигая длинным, настороженным стволом нависшие над ней кусты, появилась пушка, которую на руках тащили артиллеристы. Увидел бы он и то, как дернулся было со своего пня Глеб, но тут же застыл на нем.

– Эй, артиллерия! – вскочил на ноги Глеб, словно артиллеристы намеревались без остановки катить пушку дальше. – Раненому помогите. Тут у меня лейтенант, пограничник.

Артиллеристов было четверо – неполный расчет. Двое тащили пушку, упираясь руками в колеса, двое, положив изогнутые правила станин на плечи, направляли ее движение, помогая катить. Увидев вскочившего на ноги Глеба, они остановились, опустили на дорогу лафет и, вытирая потные лица рукавами гимнастерок и пилотками, подошли к нему. Один из них, щуплый, гибкий, как прут лозы, наклонился к Семену, нащупал пульс.

– Жив, – не столько произнес, сколько высказал он радостно сверкнувшим взглядом.

– Товарищ младший сержант, – умоляющим тоном сказал Глеб, заметив в петличках артиллериста по эмалевому треугольничку. – Его в медсанбат надо, а он ногу перевязать не дает.

– Где он, тот медсанбат? – удивленно спросил младший сержант. – Ты что, марсианин? В тылу у немцев мы. Вот, – он кивнул на пушку, – вот что от дивизиона осталось…

Артиллеристы настелили на станины веток, сверху положили плащ-палатку. Получилось походное ложе, на которое перенесли все еще не пришедшего в создание Семена.

– А ты что одет не по форме? – спросил Глеба младший сержант. – Первый день войны, а ты на кого похож? Как фамилия?

– Чуть что – так фамилия, – недовольно пробурчал Глеб. – Который раз уж спрашивают. Будто легче станет. Ну, Зимоглядов моя фамилия. Глеб Зимоглядов.

– Младший сержант Провоторов, – представился артиллерист. – Поступаешь в мое распоряжение.

– А куда денешься? – ухмыльнулся Глеб.

– Повтори приказание! – потребовал Провоторов.

– Есть поступить в ваше распоряжение!

– Становись к щиту, – распорядился младший сержант. – Раз, два – взяли!

Чтобы не потревожить Семена, пушку катили медленно. На остановках Провоторов подходил к нему, вглядывался в лицо и как бы узнавал в нем самого себя. «Такой же мальчишка, совсем еще мальчишка, – думал он, волнуясь. – Только у него два кубаря да петлички зеленые, а у меня черные. А так все сходится, – одного мы года рождения, на одной войне повстречались».

На спусках пушку приходилось притормаживать, упираясь ногами в глубокую колею лесной дорог». Вскоре они спустились в поросший мелколесьем овраг. В кустарнике звенел ручей. Бойцы, остановив пушку, приникли к воде, жадно пили, зачерпывая ее потными пилотками. Провоторов смочил лицо Семена, смыл загустевшую кровь. Тот медленно открыл глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю