Текст книги "Звездочеты"
Автор книги: Анатолий Марченко
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
– Спасибо, – прочувственно поблагодарил Петя.
Они выпили. Зимоглядов закусывал неторопливо, сосредоточенно, смиряя желание жадно наброситься на еду.
– Кем же ты сейчас работаешь, Петя? – осторожно спросил Зимоглядов.
– Я? В редакции работаю, в газете, – торопливо, словно его подгоняли с ответом и могли не поверить в искренность, оказал Петя.
– Следовательно, журналист? Это хорошо, благородно. Печать – это, Петя, душа народа, совесть его. Да, умчалось детство, я ведь тебя мальчиком помню, а теперь ты вон какой вымахал. Помнится, дружок у тебя был, Шуркой звали, фамилию запамятовал. Небось тоже большим человеком стал? Он все тебя с чердака прыгать заставлял, а ты с непривычки, известное дело, боялся, так он, можно сказать, силком столкнул. Упрямый, такой, настырный…
– Шурка Сизоненко? – подсказал Петя, краснея: он больше всего боялся напоминаний о тех минутах, в которые проявлял нерешительность или боязнь. – Полярником Шурка стал, уехал на зимовку. Покорять Арктику.
– Да ты не изводи себя, не тревожь, в детстве же это происходило, а я, пень старый, возьми да и развороши. – Зимоглядов положил Пете на плечо тяжелую горячую руку. – Значит, говоришь, в Арктику. Покорять… Его и тогда было видать по полету. Покорять… Слово-то какое изобрели. Не терплю такие слова, чрезмерно барабанные они, оглушают. Чувство, искреннее чувство, оно негромкое, его, бывает, стыдятся на весь свет произнести, его шепотом высказывают. А то придумаем слово и тешимся, как дети петушком леденцовым. Ты меня, Петяня, не осуждай, я еще выпью. – Зимоглядов отставил маленькую рюмку, налил водки в граненый стакан. – Сам понимаешь, для моих габаритов твоя рюмка – что росинка на лопухе, – извиняющимся тоном пробасил Зимоглядов и, перед тем как выпить, пропел, изображая дьякона: – Господи, не пьянствуем, а лечимся, не чайными ложками а чайными стаканами! Прости, господи, грехи мои! – Он опрокинул водку в рот, в мощном горле громко забулькало. – Я вот тут хоть и издали, а твоих гостей успел разглядеть. Умеешь ты, Петяня, хорошими людьми себя окружить, сами они к тебе идут. Да и как не идти, уж кому как не мне твою натуру знать. – Он подцепил вилкой голову жареного карпа. – Эх, сколько таких вот карпов я разводил! Я же рыбоводом работал, Петя, интереснейшая страница в моей жизни, я тебе все как-нибудь расскажу, для тебя, журналиста, это чистая находка. А этот друг твой, Максимом, кажется, знать, он тоже с тобой работает или на другом поприще?
– Учительствует. Историю преподает. Мой лучший друг! – восторженно сказал Петя. – Отличный парень, с головой.
– Отличный парень! Изрекаешь, как служебную характеристику отстукал. Журналисту детали, подробности рисовать пристало, да так, чтобы душа человека, как рентгеном, просвечивалась. У меня, Петя, к характеристикам давнее отвращение. Журналист же ты, вот и рисуй. Хороший, плохой, отличный – это отметки не для человека, тут другой табель о рангах важен. Смелый ли, трусливый ли? Добрый, а может, жестокий? Щедрый ли, жадный? Оно ведь как? Кто бы ни был – и король, и нищий, и полководец, и солдат, – все на две части делятся – один на левой стороне, другой на правой, один черный, другой белый. Тех, что посерединке, не бывает вовсе. Просто есть такие людишки, которые средненькими норовят прикинуться, спасения в середке ищут. Черта лысого найдут! – Зимоглядов зло сверкнул черными глазами. – В пекло попадают, в костер, на плаху за то, что от одних к другим в объятья кидаются. Серединки быть не должно – солнце так солнце, а тень так тень. – Он помолчал, сцепив крупные пальцы с такой силой, что они хрустнули, как сломанная кость. – Ты меня, Петя, не осуждай, – голос его зазвучал моляще. – Водка меня всегда философом делает. Ей-богу, не Зимоглядов – Сократ! Бывают же люди! Вот тот же твой Максим. Издалека взгляд на него кинул – и ясно, как через лупу посмотрел. Твердый человек, прямой, его ветром не сдует. В нем крепость наверняка внутри сидит. А есть людишки – многих повидал за свою жизнь – бегают, снуют, мечутся, как та Фекла в коноплях. Что говорить, друзья вокруг тебя надежные, других ты не подпустишь. Он что же, Максим, женат?
– Женат. Если бы ты видел его жену, Ярославой зовут! А дочурку его видел? Она в саду играла.
– А как же! Мировая девчонка, красавица вырастет. Когда на таких детей смотрю, завидно становится, что не сам вырастил, не для меня растут.
– Да что ты все меня расспрашиваешь? О себе же обещал рассказать.
– Обещал, не отступаюсь. На добрый привет добрый и ответ. Повертела меня жизнь, Петяня, а когда она, проклятущая, вертит – научишься и шилом молоко хлебать. А только хорошо это, Петяня, что в ветреную погоду мы родились, я от безгрозицы сохну. Ну, ладно хныкать. Можно, я еще полстаканчика, Петя? – Нескладные плечи Зимоглядова дрогнули, и он показался сейчас Пете совсем жалким, немощным и беспомощным. – Ты не кори меня, не осуждай, пью вот, а не берет, как вода из колодца. Так вот слушай. Как с твоей матерью я жил – ты знаешь, на твоих глазах все было. Носил ее, можно сказать, на руках, боялся, что пылинка на лицо попадет. И вдруг все наперекосяк пошло, будто от землетрясения. Нет-нет, – Зимоглядов снова схватил Петю за плечи, – жизнью своей клянусь, не было у меня тогда никого, кроме нее, уж ты поверь. Ну, хочешь на колени стану, поклянусь?
– Зачем же, не надо, – Петя с большим трудом усадил его на место. – Я верю тебе, не надо!
– Спасибо, Петяня. – Крупные мутноватые слезы скатились по его как бы перерезанной глубокой извилистой морщиной щеке. – Короче говоря, уехал я от вас, да нет, не уехал, не буду себя щадить – сбежал. Тайно, как преступник, думал – себя накажу и ее накажу. А наказал-то, выходит, самого себя.
– Зачем ты… ушел? – дрогнувшим голосом спросил Петя. – Сколько слез она пролила, совсем обезумела. Сердце загубила. Жестоко ты поступил.
– Нет, Петяня, не спеши казнить, вели миловать, – Зимоглядов молитвенно сложил руки. – Сейчас ты взрослый, сейчас могу тебе, как на исповеди… Изменяла она мне!
Петя съежился, как от удара.
– Прости, что открываюсь, выхода иного не вижу. Иначе не поймешь и после смерти проклинать меня будешь.
– Мама говорила, в командировке ты… В пустыне…
– Вот уж воистину – в пустыне! Не зря пословица есть: «От черта крестом, от медведя пестом, а от дурака – ничем». Дурак этот я и есть. Мне бы смириться, простить, а я гордыней воспылал, все, что годами строил, в одну ночь разрушил, испепелил. Скитался, нигде счастья не находил. Какое к дьяволу счастье, когда один?! Одному и топиться скучно. Рыбоводом работал, потом зоологию преподавал – от амебы до млекопитающих. Вот тогда-то и хотела меня прибрать к рукам одна дама. Сколько раз, бывало, маму твою вспоминал, сколько тоски изведал! А эта крутая оказалась баба, вертела мной, как цыган солнцем. Это с моей-то закваской, с моей натурой! Да что об этом говорить, и вспоминать-то горько – от добра добро взялся искать. Воротился вот сейчас, а спроси меня – почему? Нет мне жизни без твоей матери, хоть убей, нет!
Зимоглядов уронил голову на стол. Звякнули тарелки, закачалась недопитая бутылка.
– Не надо. – Петя не мог смотреть на плачущих людей – его и самого подмывало заплакать. – Она же рада будет… Она же и на ноги, может, встанет, это же самое целебное лекарство…
– Ох, страшусь! – Зимоглядов тяжело оторвал голову от стола. – Страшусь ее порог переступить. Может, забыла, может, прокляла…
– А ты не бойся. Хочешь, я с тобой поеду? В Нальчике она живет, там, где родилась. Да для нее солнце снова взойдет! Я же знаю, чувствую… Только вот, – вдруг осенило Петю, – как же так, было же письмо, она мне читала и там сообщалось, что ты погиб. Как же так? Ошибка, что ли?
– Эх, Петяня, далече до дна, а там дорога одна. Письмо-то эта самая баба сочинила, чтобы навсегда меня от твоей матери отвадить, чтоб и не искал меня. А я согласился, надеждой себя тешил: забуду, с новой страницы автобиографию начну писать. Ан нет, прорвало, как вулкан прорвало!
Уже в самый первый миг, когда Петя увидел отчима и понял, что не ошибся, что это именно он и есть – живой, целый и невредимый, – уже в этот миг он прежде всего подумал о матери, о том, какую, наверное, искрометную радость вызовет у нее появление Зимоглядова. И как-то развеялись, исчезли думы о весело прожитом выходном дне, о гостях, о жарких спорах за круглым столом. Все, что было только вчера, все, чем он жил, вдруг без сопротивления уступило место прошлому, тому времени, в котором они жили вместе – Петя, мать и отчим. И как каждый человек, глядя на развалины дома, мечтает о том, чтобы на их месте возник новый дом, еще более крепкий и светлый, так и Петя заронил в свою душу надежду на то, что отчим и мать снова сойдутся и станут строить этот дом по-новому. Много ли для этого надо: съездит отчим в Нальчик, встретится с матерью, простят они друг другу обиды, и все пойдет по-прежнему, может быть, даже лучше, чем прежде.
– Все будет хорошо, я бесконечно верю в это, – продолжал Петя, дотрагиваясь ладонью до широкой и плотной спины Зимоглядова. – Ведь человеку всегда вперед надо смотреть, а если он только в прошлое свой взгляд устремит – на муки страшные себя обречет.
– Ох, как верно ты, Петяня, говоришь, как верно! – вздохнул Зимоглядов. – Вот отойду, отдышусь от скитаний своих и махну к ней, докторов найду самых лучших, на ноги подниму. Верить не хочу, что она лежит. Она же такой огненной плясуньей была! Нарядится, бывало, во все цыганское и так взыграет – что там огонь, что ураган! Знал бы ты Петяня, какими глазами смотрел я на нее в эти минуты, какая гордость меня обуревала, будто не она, будто сам я способен на такое. И любила вот так же – огненно, жарко, не встречал я больше такой любви. Все остальные бабы по сравнению с ней – амебы, ты уж не кори меня за такую открытость. Иной раз сам диву давался: и что она во мне нашла? Не красавец, – увы, природа обделила! – не гений, обычный бы вроде человек. А вот надо же… Может, за то любила, что к цели своей всегда твердо шел, хоть и не всегда ее достигал. Может, за то и любила, что неудачи меня, как гончие, всю дорогу преследовали? А может, за ласку мою, за верность. Кто мне на эти вопросы ответит, Петя, кто? Сама она и то навряд ли ответит. Любовь – величайшая это тайна, никто ее не разгадал и вовек не разгадает, у каждого она своя. Да, да, Петяня, своя…
– Я напишу маме, ее подготовить надо. Бывает, и от радости сердце не выдерживает, – сказал Петя, проникаясь к нему теплым чувством за то, что тот и в долгих скитаниях сохранил любовь к матери. – А могу и поехать вместе с тобой.
– Нет, избави тебя господь, Петя, не надо, – испуганно прервал его Зимоглядов. – Ты уже мне самому дозволь, нас двое, и никто нас не рассудит, не помирит, кроме нас самих. Уж я все сам, ты не бойся, тебе она как мать дорога, а мне – как жена, как спасение, отрада жизни.
Они помолчали. Петя с трудом выдерживал тоскливый взгляд иссушающих глаз отчима, в их черной глубине затаилось страдание.
– Я вот себя за что казню, – снова заговорил Зимоглядов. – Напрасно выжидал, когда твои гости уйдут. На твоем лице читаю: боишься ты меня и жалеешь. И боишься оттого, что сомневаешься во мне. Про письмо ведь не зря спросил. А вдруг я беглец какой, скрываюсь, от взора людского прячусь. А тебя, Петя, не ровен час, в ротозействе обвинят, скажут, бдительность притупил.
– Да ты что, Арсений Витальевич, ты что! – начал было Петя, ловя себя на том, что мысль эта и в самом деле приходила ему в голову. «Провидец он, что ли, сквозь черепную коробку читает», – испуганно отметил он про себя.
– Не-ет, Петя, где тетеря, там и потеря. Ты не обижай меня, время наше суровое, вот взгляни. – Зимоглядов выудил из широкого кармана брезентовой куртки пачку бумаг. – Тут и паспорт, и характеристики, скучнейшие это документики, зато вера им преогромнейшая. Сейчас хоть и говорят, что сын за отца не отвечает, да это ведь все, пока до серьезного не дойдет. А как дойдет, так и напрямки: каковы батьки-матки, таковы и дитятки. Оно, конечно, сейчас если разобраться, так кто я тебе? Когда-то отца заменял, а ныне – нашему самовару двоюродный подсвечник. Ты не косись на меня, Петяня, не косись, я человек прямой. И тебя к бдительности призываю. Доверчив ты, знаю тебя, да в наш век простота хуже воровства, за нее иной раз на плаху попадешь. Ты почитай все эти мандаты на досуге, чтоб сомненьица как ветром выдуло, и мне, глядишь, полегчает.
– Хорошо, я понимаю. – Пете стало снова жаль этого неприкаянного, вынужденного унижаться человека. – Зачем ты об этом…
– Оно и верно – зачем? О жизни лучше бы поговорить, круто она ныне замешана. Ты погляди, Петяня, на нашем шарике кутерьма какая идет! Там полыхает, там тлеет, там взрывается. Дым едучий стелется, не задохнуться бы в чаду этом. А все Гитлер, злыдень. Великих бед натворит, его не остановишь, он все человечество в трупы превратит, а цель свою из башки не выкинет. Столкнемся мы с ним, Петя, ох столкнемся! Пожарче, чем в первую мировую.
– Не столкнемся. Ты, Арсений Витальевич, газеты читаешь?
– А как же? Я ни единого денька без газеты, ни часу, ни боже мой! Последний сухарь на газету променяю. Читал я, читал: все правильно, все аккуратненько. А только с кем договор подписан да печатями припечатан? С самим сатаной. Ты вот небось читал, что напечатано, а я и между строк читал. Верно говорят: не то мудрено, что переговорено, а то мудрено, что недоговорено. Сам посуди: Гитлер-то Адольф, он на весь мир замахнулся, силу несметную собрал, так его что – листок бумаги образумит? Вот уже Польшу проглотил, и гляди – он уже соседом тебе доводиться будет. А как же – общая граница. А от соседа куда уйдешь? Нравится ль он тебе, или глядеть на него без того, чтобы не срыгнуть, не можешь, а он сосед, и весь разговор. Вот и прикинь. Как тут обуху на обух не наскочить? Попомни мое слово, Петяня: кто этой бумаге, хоть она и гербовая, поверит, головой своей расплачиваться будет.
– Не согласен я с тобой, Арсений Витальевич. Мрачная философия у тебя, а я оптимист.
– Ну-ну, оптимист, докажи, – впервые за все время усмехнулся Зимоглядов, и в его посоловевших глазах будто кремнем высекли искры.
– И доказывать нечего. Просто анализируй явления, факты, держи пульс на руке жизни.
– Да держу я, еще как держу, – словно наивному младенцу, начал втолковывать Пете Зимоглядов. – И коммюнике наизусть зазубрил. И отклики иностранной печати. Инструмент мира… Вражде между СССР и Германией отныне кладется конец… И Гитлер примерно то же самое поет. Только зарубку сделай: он поет соловьем, да рыщет волком. А как рты пораскрываем, так зацелует он нас, как ястреб курочку – до последнего перышка…
Зимоглядов плотоядно хохотнул, но, завидев удивление на усталом лице Пети, осекся.
– Завел я тебя, Петяня, как черт в преисподнюю. Может, я старый осел, ни хрена не смыслю, так дай бог, чтобы не по моей карте игра пошла. Тут у тебя в гостях военный был, здоровяк такой, по петличкам узрел – комбриг, он-то небось по-иному ситуацию обрисовал?
– Да это Тимоша, брат Катин. Он попрощаться заезжал. Назначение получил на западную границу.
– Вот и рассуди, взвесь: не на восток, дружочек ты мой, шлют. Запад – он в противоположной сторонке. Гитлер-то, он каков? Говорит направо, а глядит налево. Дремать негоже. Я-то в этом вопросе полный профан, а Тимоша небось это хорошо понимает. Комбриг… – Зимоглядов произнес это слово раздумчиво, не торопясь, как будто даже с иронией. – Красиво звучит, а вот привыкнуть не могу. Генерал – это и сосунку было понятно, что генерал, а комбриг – не то, силы, веса вроде бы недостает, авторитета. Авторитет – он в самом названии должен как гвоздь торчать.
– Ну, ты даешь, Арсений Витальевич, – засмеялся Петя. – Ну какие в Красной Армии могут быть генералы? Это же армия нового типа, рабоче-крестьянская, да у нас и само слово «генерал» не приживается, это же яснее ясного. Как говорится, аксиома, не требующая доказательств!
– А ты не торопись, Петяня, – насупился Зимоглядов. – В ней, в этой самой рабоче-крестьянской, лейтенанты имеются? А капитаны, майоры и полковники? Прижились? Я вот все же надеюсь, что Гитлер, он хоть с заднего колеса норовит на небеса, а с нашей армией ему связываться – это крепенько пораскинуть мозгами надобно. Однако готовится он, скоро в Европе, Петя, никто спать спокойно не ляжет – бомбы всех лежебок на ноги вскинут. – Он снова усмехнулся, и тут же усмешка утонула в крепко сомкнувшихся губах.
– Небо ясное, а у тебя тучи весь свет закрыли, – укоризненно сказал Петя. – Вредно это. Почему? Очень просто: если человек знает, что завтра война, он и строить перестанет. Зачем? Все равно война. Ты согласен?
– Так-то оно так, однако как на войну смотреть. И главное, чьими глазами – сильного или слабого. Слабый от войны чахнет, как туберкулезник, а сильному война в жилы свежую кровь вспрыскивает, голову пьянит. Опять же, Петя, смотря что разрушать и во имя чего. Иное разрушение, коль знаешь, что на его месте свое, кровное воздвигнешь, и глаз радует, да и сердце веселее трепыхается.
– Ты же, Арсений Витальевич, на гражданской воевал, войну своими руками пощупал. Окажи, что на войне самое страшное? Ты сроду не рассказывал, а ведь я, когда узнал, что ты воевал, даже гордиться вздумал. Кинулся искать тебя, чтобы вопросами закидать. Да, увы, не нашел.
– Что же так? Искал плохо?
– Исчез ты. Ну, уехал, точнее сказать. В тот самый день. А точнее – в ту ночь.
– Поразительное совпадение и неприятное весьма, осадок, он всегда горький привкус дает. Виноват я перед тобой, Петяня…
– Вот скажи, пожалуйста. Это мне из чисто профессионального любопытства интересно. Скажи, что тебе на гражданской врезалось в память, ну так, чтобы как клеймо в мозгу, понимаешь? Впрочем, догадываюсь, наверное, встреча с моей мамой? Ты же с ней во время боя познакомился?
– Познакомился? Чудишь ты, Петяня. Да и какой с тебя спрос, войну ты разве что во сне видывал. Столкнулись мы с ней, как в атаку шли – вот так, глаза в глаза. И все. Все! Ни слов, ни клятв, ни вопросов. Ничего! Это, конечно, на всю жизнь, как колокольный звон… А вот если, как ты выразился, клеймом в мозгу отпечаталось, так это измена. Предатель у нас один объявился. Считали мы его своим в доску, ума палата, ткни пальцем в любую страну на глобусе – лекцию о каждой прочитает, вроде бы он сам только что оттуда пожаловал, мысли всех великих мудрецов без запинки пересказывал, в бою, бывало, во время адского обстрела бровью не шевельнет. А вот извольте, выбрал момент – и переметнулся. К белым, разумеется. И штабную карту с собой прихватил. Вот тогда-то нас и накрыли золотопогонники. Дали нам прикурить. От полка едва ли рота уцелела. И представь, Петя, бывает же этак, есть, есть высший судия, есть! Пришел день, когда сцапали мы этого иуду. И что ты думаешь? Не поверишь, знаю, а только как перед распятием: мне его на расстрел довелось вести. Зима была лютая, сугробы по пояс. Привел я его на кручу, у реки. «Ну, что ж, – говорит спокойно так, с достоинством, будто у него жизнь не через минуту кончится, а вся впереди, – верная есть присказка: ум – за морем, а смерть за воротом, один раз родила мать, один раз и помирать. Запомни, однако: выстрел твой вечным проклятьем над тобой висеть будет – как нож гильотины». Ну, я был молод, беспечен, на всякие предсказания смотрел, как на ересь, как на шутовство балаганное. Не выдержал, рассмеялся, вот теперь как вспомню – от своего собственного смеха вздрагиваю, будто не он, этот беляк, а я сам под пистолетным дулом стою. А он мне тихо так, без злобы: «Надо мной посмеялся, над собой поплачешь. Стреляй, только исполни единственное мое желание, последнее». Какое – спрашиваю. «Разреши любимую песню спеть». – Валяй, говорю, пой, однако спирту не проси, не дам. И покороче, а то иную песню на закате начнешь, а на зорьке кончишь. «Хорошо», – отвечает. И запел…
Зимоглядов отхлебнул из стакана и сделал длинную паузу, вспоминая ту самую песню, которую пел перед расстрелом белый офицер.
– И что ж то была за песня? – нетерпеливо спросил Петя, заинтригованный рассказом.
– Ни за что не угадаешь. Тихо так запел, Петяня, что сколько потом я песен ни слушал, ни от одной так сердце не захолонуло. И Зимоглядов негромко, с хрипотцой запел: – «Умру ли я, ты над могилою гори, гори, моя звезда!» – Он оборвал мелодию и без перехода, точно не было возможности отдышаться и осмыслить только что пропетое, продолжал: – Представляешь, Петяня? Заря вечерняя над снегами, багровый закат и в сумеречном небе, прямо над его головой, – звезда, холодная, как ледышка, ты представь себе это, хотя бы на миг представь! И я знаю, что он звездочку-то эту не видит, она за его спиной в вышине недосягаемой. Не видит он ее, а, догадываюсь, уверен – чувствует, ощущает, о ней поет. Ну, думаю, не дай бог, еще чуть смеркнется, звездочка-то раскалится в небе, обернется он, приметит ее, не смогу тогда выстрелить, рука не поднимется. И прицелился. И – точка. Поверь, Петяня, милый, сколько после того лет сквозь пальцы протекло, и знаю, что беляка порешил, врага своего, а вот до сих пор на ту звезду в небе глаз поднять не могу, боюсь, глаза она мне выжжет… И радуюсь бесконечно – моя это звездочка, моя, а взглянуть страшусь – испепелит…
– Понимаю, – глуховато сказал Петя, зачарованный рассказом, – понимаю, после такой песни человека расстреливать – непросто это.
– А, да что вспоминать! – неожиданно с раздражением оборвал себя Зимоглядов. – Минулось – вспомянулось. А к чему? И ты, Петяня, не жалобись, грустью себя не ослабляй. Человека, говоришь, не просто расстреливать. Так если б то человек был! Вот как ты считаешь: а ну, коль этот самый человек меня бы в плен взял? Он бы мне не то что песню любимую спеть – он бы мне рот свинцовым кляпом намертво законопатил. Он бы мне такую песню пропел – да что там говорить! Каковы девки, таковы и припевки…
«Кремня в нем не доложено, – хоть и Петром нарекли, – отметил про себя Зимоглядов, – а то, может, и вовсе нет, так, несколько крупинок – простым глазом не разглядеть. Магний один. А магний что – им костра не запалишь».
А вслух сказал:
– Вот что, Петя, я по поговорке, солдат спит, а служба идет, весь день дрыхнуть могу, а ты-то чуть свет на ноги. До Москвы – не рукой подать. Давай-ка, труби отбой.
– Мне завтрак двум часам на работу, отосплюсь, – успокоил его Петя: ему хотелось послушать Зимоглядов а еще. – Но разумеется, ты с дороги, притомился, потому повинуюсь.
Петя постелил на раскладушке для Зимоглядова и, перед тем как уйти с веранды, смущенно сказал:
– Вероятно, это недоразумение, не больше. Я к тому, что ты меня не совсем точно понял. Никакой жалости у меня к твоему беляку нет, ты это зря мне приписал. Я попытался, так сказать, представить себе мысленно твои чувства именно в тот момент, если хочешь, перевоплотиться в тебя. А ты истолковал мою реплику не то чтобы произвольно, а, к сожалению, как-то превратно. Не волнуйся, классовое чутье меня еще не подводило.
– Меня тоже не подводило, – не вдаваясь в обсуждение вопросов и не пытаясь оправдываться, коротко отрубил Зимоглядов, с наслаждением натягивая на себя одеяло. – И будь уверен, не подведет. – Он помолчал и уже другим, просительным тоном добавил: – Завтра, с твоего позволения, смотаюсь на вокзал, вещички из камеры хранения заберу. Да что там за вещи – долото и клещи. Два чемоданчика – вот и все состояние мое. Дожился, доездился! А еще, Петя, будь милостив, Катюшу о моем появлении заблаговременно предупреди. А то ведь и перепугаться недолго.
– С чего же ей пугаться, отчим ты мой неприкаянный? – почти ласковым шепотом отозвался уже из-за приоткрытой двери Петя. – Не зверь же ты.
– Как сказать, – усмехнулся Зимоглядов. – Зверь не зверь, а сперва проверь.
– Ну что ты, в самом деле, сам себя путаешь? – рассердился Петя. – А если бы я к тебе приехал, ты бы только и мечтал, как бы меня проверить?
– А ты как думал? – серьезно подтвердил Зимоглядов. – Время такое – мир надвое расколот, попробуй угадай, кто чем дышит. Ты бумаги-то мои завтра, как проснешься, трезвыми глазами еще разок пересмотри. Для моего же спокойствия. На каждой печать проставлена. А только печать-то печать, а кому отвечать? Ухо востро держи, Петяня, я для тебя только добра хочу. Только добра, и ничегошеньки больше! Метко в народе говорят: «Старый ворон зря не каркнет».
И он рассмеялся коротким и, как почудилось Пете, невеселым смехом.