Текст книги "Будем кроткими как дети (сборник)"
Автор книги: Анатолий Ким
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Грузин Зураб
Дом корейского врача находился у моря, на окраине поселка, где всегда пахло рыбой и прелой морской капустой. В глубине ночи сверкали огни на пирсе и крупные звезды на небе. Тускло блестели рельсы на железнодорожном мосту, через который надо было переходить по узкому дощатому настилу. А над широким устьем реки, над притаившимся в ночи огромным морем жарко, могущественно светила восходящая луна. И лунная полыхающая дорожка протянулась от черной черты горизонта до черной извилистой линии берега. В темноте море чуть слышно журчало.
В это позднее время к дому корейского врача подходил приземистый, грузный человек с ребенком на руках. Мальчик был большой, ноги его далеко свисали, отец придерживал сына обеими руками, а тот устало приникал к отцовской шее. Мальчик чем-то сильно отравился, дома днем он подолгу бывал в обморочном полузабытьи, но теперь ему стало лучше, и он все окружающее воспринимал необычно, с какой-то тихой печалью перед непостижимостью ночи.
Когда срывалась с неба звезда и падала за темный горб сопки, прочерчивая мгновенную огненную полосу в густо-синей мгле, или когда близко взлаивала невидимая во тьме собака, мальчик чуть приподымал голову, оборачиваясь на стремительный след звезды, на внезапный звук. И ему, покойно замершему в объятиях отца, пока не дано было знать, что эта тихая, теплая ночь, полная далеких огней, и этот ночной путь отныне и навсегда пребудут с ним. Он закрывал глаза и вслушивался в звуки торопливых отцовских шагов, ощущал на своем лице его горячее винное и табачное дыхание.
Подойдя к калитке, отец толкнул ее ногой, пытаясь открыть, но калитка была заперта, и тогда он стал стучать по ней кулаком, перехватив сына на одну руку. При этом мальчик, покачнувшись, невольно потеснее прижался к отцу и укололся об его жесткую щетину. Ясно различимое на зеленоватом лунном свету, круглое, полное лицо отца было в испарине, он отдувался, вытягивал губы и шепотом что-то произносил, стараясь заглянуть во двор поверх высокой калитки. Мальчик, внимательно разглядывавший его, вдруг тоненько, слабо рассмеялся: ему показалось смешным, как отец надувает обросшие щеки, поднимает брови и таращит глаза. Тот удивленно уставился на сына – и тут же сам, не зная отчего, хрипло, одышливо рассмеялся. Он очень тревожился за сына. К калитке подошли.
– Е-о? – что-то вроде этого прозвучало со двора; голос был спокойный, ясный, могущий принадлежать только пожилому человеку.
– Цой! Это я, Гриневич! – крикнул отец. – Открывай, Цой! У меня малый заболел.
– Э? О? – с удивлением произнесли по ту сторону забора, и вдруг с необычайно громким лязгом загремело железо запора, калитка широко отошла в сторону.
Лунные светлые полотнища пересекали маленький двор. Придерживая калитку, перед пришедшими стоял корейский врач.
– Очино поздно! Спи-спи надо! – весело говорил он, улыбаясь. – Моя маленький все давно спи. Э? – Этот звук-вопрос был обращен к мальчику, который разглядывал его во все глаза.
– Извини, Цой, – говорил отец, тяжело отдуваясь, – малый совсем расхворался, голову уже не держит. Надо бы его в район везти. А мне утром в море уходить, у нас план горит. – Отец был капитаном рыболовного катера.
Мальчик с удивлением смотрел на старого корейца: неужели это и есть доктор?
Доктора этого он запомнил хорошо. У него была круглая, покрытая редкими серебряными волосками голова, лицо коричневое, крестьянское, с глубокими бороздами изогнутых веселых морщин на лбу. Через много лет, будучи уже взрослым, Гриневич-младший вспомнит неизменно ласковое выражение глаз этого доктора, вспомнит его спокойную, мирную улыбку – и скажет себе, что не видал человеческого лица добрее.
Сквозь раскрытую дверь соседней комнаты, куда падала полоска света, он увидел на полу несколько смуглых маленьких ног – то спали дети корейского врача, укрытые большим ватным одеялом. Одна из этих ног, совсем крошечная, лежала на боку, остальные стояли на пятках.
Но среди случайных и неожиданных подробностей, возникающих в памяти Гриневича, всегда с монументальной ясностью и неизменностью восставала темная фигура грузина Зураба.
Он сидел на полу в той же комнате, где доктор принимал поздних посетителей. Широко развернутые плечи грузина подпирали стену, голова его была запрокинута. На его вытянутой ноге покоилась голова женщины, узкое лицо ее было бледное, с тонкими бровями и большими трепетными ресницами, от которых на скулы падала узорчатая тень. Эта женщина в белой одежде спала, изогнувшись на полу, поджав колени. Брови ее порой удивленно и жалобно приподнимались, и тогда видно было, как под выпуклыми нежными веками блуждают глаза – по кругам призрачных снов.
Грузин Зураб не спал, его глаза были широко открыты. Большая рука грузина, перевитая тугими венами, лежала на груди женщины, у ее светлого горла, и она во сне прижимала к себе эту мужскую руку. Усатое свирепое лицо грузина Зураба было равнодушно; лишь однажды на мгновение он скосил черные, налитые кровью глаза на пришельцев, а затем снова уставился в потолок.
В небольшом сахалинском поселке хорошо знали повесть о странной любви грузина Зураба к безумной де– вушке-кореянке. Память людская с особенной бережностью хранит подобные истории – о великих надеждах, неискупленных печалях. И Гриневич тоже хорошо запомнил эту необычную житейскую повесть.
О том, как один грузинский парень, приехавший на Сахалин с бригадой строителей-шабашников, влюбился в красавицу кореянку, не зная, что она безумна. А узнав об этом, разлюбить уже не смог и сделал все, что было в силах человеческих, чтобы она стала его женою. Достигнув своего, он отбился от бригады и остался один на Сахалине, проклятый отцом и родными братьями. Долгие годы он надеялся, что удастся вылечить жену, возил ее к разным врачам и приехал наконец в маленький приморским поселок, где жил знаменитый народный лекарь, пользовавший больных собственными лекарствами из трав и кореньев.
Безумие жены грузина Зураба проявлялось в том, что она бесконечно всех жалела и ни на кого не могла смотреть без слез. Увидев красивого ребенка, она горестно вскрикивала и начинала причитать над ним. Все, что удавалось заработать мужу, она потихоньку раздавала первым встречным. Ее постоянная печаль и странные, смутные речи отпугивали людей, но грузин Зураб привык к ним и терпеливо все переносил.
Одно лето они прожили в поселке у корейского врача, потом уехали куда-то.
И вот теперь московский житель, с облетевшей уже головою и красным, виноватым носом гражданин, Гриневич ясно помнил ту встречу в доме корейского врача, где однажды получил исцеление от болезни. Будто вчера это было – он видел могучую неподвижную фигуру сидящего у стены человека, белое лицо сонной его жены и под тонкой тканью одежды покорные, ломкие изгибы ее тела.
И то, что возникало в памяти Гриневича, никак не вязалось с тем, что приходилось ему слышать когда-то, и он испытывал странное волнение. Словно в ту синюю ночь, возложенную на высокий костер лунной дорожки, он встретился с живыми героями какой-то древней легенды, которые в забвении и тишине вечно бродят у моря, во мгле под звездными искрами.
Джинния
На областной учительской конференции в Южно– Сахалинске мне привелось услышать славный рассказец. Нас, учителей, разместили в здании школы, пустующей в летнее время. Столовались мы в ближайшем кафе и после дневных занятий, если не шли гурьбою в кино или парк, коротали длинные вечера за всякими историями и воспоминаниями.
Нас было шесть человек в классной комнате, где стояли в ряд железные кровати. Товарищи из моей компании все были люди зрелые, бывалые, я среди них оказался самым молодым, вспоминать мне было особенно нечего, но я с удовольствием слушал рассказы других. Тем более что многие из этих повествований были очень интересны и поучительны. Особенно хорошо рассказывал директор П-ской средней школы Сергей Алексеевич Пак, человек приятнейший, красивый, веселый и доброжелательный. Как-то ранним вечером, после того, как мы всем сообществом сфотографировались во дворе школы и затем, поужинав, вернулись к себе и разлеглись на своих солдатских койках, радуясь покою и отдохновению, Пак поведал веселую историю про одну вдовушку. Рассказ этот, помню, мне особенно понравился.
И вот теперь, когда прошло столько лет, я нашел в пачке старых своих фотографий снимок, сделанный в тот великолепный теплый день во дворе южно-сахалинской школы. На фотографии среди других полузабытых лиц участников конференции я увидел улыбающееся лицо директора Пака. Он сидел в первом ряду, с краю, закинув ногу на ногу и сложив руки на колене. Я не знал, где теперь этот славный человек, что с ним, и мне стало немного грустно, когда я подумал, что с хорошим человеком можно нечаянно встретиться и так же расстаться, чтобы уже больше не увидеть его. Но вслед за этой грустной мыслью тут же мне вспомнилась история о тетушке Уфири, рассказанная когда-то Сергеем Алексеевичем. События происходили вдали от Сахалина, в знойных глубинах Средней Азии, где я родился и, говоря словами поэта, «где, может быть, родились вы…».
Брат тетушки Уфири был знаменитый охотник Кан. Он держал хороших собак и ходил с ними в тугаи на фазанов и лисиц. Поздней осенью он брал также капканами ондатр на отъезжих рисовых полях. Дом его был полная чаша, детей куча, жена гладкая, а тетушка Уфири справляла по хозяйству всю мужскую работу, пока брат пропадал на охоте. Была она смолоду вдовица, да так и не вышла больше замуж и прилепилась к дому Кана. Нравом была она мужественна, в брата, язычком обладала острым и голосом зычным.
Вот отправилась она однажды в соседнее село, к сестре, в колхоз «Мопр». Дорога шла через две голые горы. Между ними протекала речка, и тетушка Уфири стала мыть в ней усталые ноги. Тут проезжал по той же дороге почтенный Халмурат, бездетный вдовец, и увидел ее. Он остановил ишака на берегу речки и стал шутить с тетушкой. Она отвечала. Халмурат в гостях немного выпил, его большая голова под тюбетейкой и голая грудь под халатом были красные. Он спросил, куда идет кореянка, а потом сказал:
– Садись, ханум, на ишака. А я пойду пешком.
Тетушка Уфири не сробела и прыгнула в седло, и отправились. Но скоро Халмурат захромал, – мол, нога заболела. И забрался на ишака сзади, а руками ухватился за тетушку. Ишак как раз шел с горы, ему стало тяжело, и он побежал. Ноги у него были тонкие, как палочки, вот-вот могли переломиться, и тетушка Уфири со страху заорала. А тем временем Халмурат тесно припал к ней: мол, так будет надежней усидеть. И пока ишак летел с горы, словно обвал, Халмурат зажмурился от пыли и не глядя проверил на ощупь все достоинства тетушки Уфири. Внизу, под горою, тетушка хотела спрыгнуть, тогда Халмурат нажал на старую болячку в боку ишака, и тот помчался еще быстрее. Тетушка Уфири боролась, откидывалась всем телом назад, но Халмурат, в молодости могучий борец, зацепил ее ноги своими ногами и завел их под брюхо ишака. И сковал он женщину, и выбежал скооо ишак на висячий мост через арык и затопал копытами по доскам. А тетушка Уфири, увидев внизу головокружительные струи арыка, вмиг ослабела, притихла и закрыла глаза.
– Ты задушил меня, бандит, – сказала она после, когда перебрались через арык. – У меня силы уже нету, но я не сдамся тебе.
– Ты же моя птичка! – весело отвечал ей Халмурат. – Хлопаешь крыльями, а тебя за лапки держат!
Между тем ишак, знавший дорогу домой, побежал меж глиняными дувалами кишлака. И скоро завернул он в хозяйский двор. Самовольно пошел он не в ворота, а полез в пролом. Та расщелина в дувале была снизу уже, чем сверху, и пришлось обоим седокам, чтобы не ободрать ноги, враз поднять их повыше. И уже во дворе, где рос старый урюк, они совместно грохнулись на землю, в пыль, а ишак поскакал в стойло, поддавая задом и молотя копытами воздух.
Халмурат и тетушка поднялись с земли и снова боролись, и опять одолел мужчина женщину, которая рвалась прочь со двора, словно чужая овечка. И унес он ее в дом, и, на его счастье, никто не видел этого.
Так тетушка Уфири исчезла за дверью чужого дома и полтора месяца потом не могла выйти из него. Уходя на работу, Халмурат запирал дверь на замок, а чтобы было вернее, уносил с собою юбку тётушки Уфири. И наконец она взмолилась:
– Отдай мою юбку, Халмурат! Вот гляди, комары искусали мне все ноги. Не убегу я теперь никуда.
– Правда не убежишь, джинния моя? – обрадовался Халмурат. – Ты теперь согласна быть моей женой?
– Согласна, – ответила тетушка Уфири.
И тогда он отдал ей юбку. И не только юбку – хозяин вручил ей ключи от дома и кладовых. И принес откуда-то старый ковровый хурджин, высыпал оттуда на стол кучу денег.
– Вот, – сказал он, – сосчитай-ка тут без меня. А то я и сам точно не знаю, сколько.
В этот день он ушел на работу, не заперев свой дом. Но только он удалился, как тетушка Уфири была такова. К полудню она уже входила в дом своего брата.
А там объявили по ней траур. Охотник соучастно с милицией обшарил всю округу. Думали, что она погублена и зарыта в землю, а она вернулась цела и здоровее, чем была. Брат приступил к ней с расспросами, а тетушка Уфири только успела ответить:
– Заряди все свои ружья. Скоро узнаешь.
Так оно и вышло. Немедленно примчался грузовик, подняв пыль на всю улицу. С машины поспрыгивали человек пятнадцать жителей кишлака и с решительным видом подошли к дому Кана. Тот с двумя ружьями вышел на крыльцо.
– Чего надо? – воинственно спросил охотник.
– Надо твою сестру, – ответили ему.
– Зачем ее?
– Затем, что она украла деньги.
Кан повернулся к раскрытой двери и заревел:
– Сестра!!
Тетушка Уфири вышла из дома. В руке она несла ковровую сумку. С крыльца она бросила эту сумку под ноги толпы.
– Нате вам, собаки!
– Как ты посмела в мой дом чужие деньги вносить! – издал новый рев охотник. – Сейчас ты будешь убита на месте!
– Не меня, а этого убей! – заорала тетушка Уфири не хуже его и показала на огромного Халмурата.
Тот стоял впереди толпы, бледный, темный, как туча.
– Это он украл меня, а я взяла его деньги, потому что знала, что он прибежит за ними. А теперь он разоблачен, и его можно отвести к судье! – заключила тетушка Уфири.
Халмурат протянул к ней руки.
– Ханум моя! – сказал он. – Пусть деньги будут твои. Не за ними я пришел, видит аллах. А ты, брат ее, можешь выстрелить в меня или отвести под ружьем в нарсуд. Я не боюсь! Но позволь прежде мало-мало поговорить с сестрой.
Тут охотник неожиданно выстрелил, и пуля жалобно пропела о смерти над самой головою Халмурата. Все так и присели, а Халмурат даже не пошевельнулся. И, увидев это, суровый охотник смягчился.
– Говори! – разрешил он.
– Отойдем, Уфирь-ханум, – попросил Халмурат. – Отойдем в сторону, ибо это наш разговор.
Тетушка Уфири с нахмуренными бровями двинулась к летней печке, стала под навесом. За нею, словно послушный юнец за матерью, прошагал Халмурат.
– Зачем, джинния моя, ты это сделала? – тихо спросил он, и его огромное лицо покрылось потом и слеза– ми<_ Разве нам плохо было на моей кошме? Разве не
отдал я тебе ключей от дома, как своей хозяйке?
– У тебя хороший, большой дом, – ответила тетушка Уфири, – и кошмы там новые, мягкие. Не плачь!
– Аллах! Зачем тогда убежала? Мы с тобою уже немного пожилые люди, а когда вместе, – мы ведь как молодые горлинки, Уфирь! У тебя пусто, у меня пусто – кувшины нашей жизни могут разбиться, так давай вместе будем носить в них свежую воду! Для чего' мне жить без тебя, если я не хочу этого?
– Говорил ты уже это, – ответила женщина. – А теперь меня послушай. Ты сам все плохо сделал. Ты взял обманом и начал силой. Такое не может быть хорошо. Я тебе не кеклик, которого сеткой ловят! И ступай теперь, не плачь. Я на суд подавать не буду. Думай и вспоминай, грубый человек, как я от тебя убежала! Душа моя теперь на свободе, – завершила тетушка Уфири.
Халмурат же, наклонясь к ней, хотел взять ее за руку. Но рука эта как бы сама собою отошла назад, чтобы ее не коснулись. Так и вились они рядом, недосягаемые друг для друга, а потом разошлись каждый в свою сторону. Халмурат направился к машине, свесив на грудь голову. Народ расступился, потом подсадили расстроенного человека. Кто-то закинул к нему в кузов сумку с деньгами.
Тетушка Уфири, смотрела ему вслед, трогая пальцем черные широкие брови на лбу. Охотник Кан преломил ружье и вынул из него желтый длинный патрон. Машина уехала.
Вечером, когда собрались соседки, чтобы послушать об удивительном плене тетушки Уфири, какая-то женщина молвила:
– Ох, бедная, как ты только вытерпела, надо же!
На что немедленно последовал ответ:
– Ничего страшного. Ты бы тоже вытерпела. Слава богу, здоровье у меня хорошее. Но чтобы я когда-нибудь еще села на ишака! Вроде и невелика лошадка, а грохнешься с нее, так дух вон! А носится, проклятый, как самолет, земли под ногами не видать! Из-за него я и в плен попала. А то бы я далась этому разбойнику! Даром что он в два раза здоровее своего осла.
– А ведь он еще заявится к нам, этот бабай! – догадалась вдруг толстая невестка тетушки. – Он тебя в покое не оставит, Уфири! Вот увидишь, увидишь!
– Что ж, пускай, – ответила с неясной улыбкою тетушка Уфири, – бояться мне нечего. Теперь он вот у меня где!
Месть
1
Деревушка, где возникла эта месть, затерялась в начале нашего века среди гористых пустынь одного из северных уездов Кореи. Учитель Ян, толстый молодой человек, как-то во время урока убил маленькую девочку, свою ученицу. Этот Ян обучал деревенских ребятишек грамоте, за что и кормили его по дворам, как кормят пастухов. Человек он был пьющий, неистовый и, несмотря на молодость, очень жестокий. Провинившегося ученика он ставил на высокое сооружение из трех скамеечек, чтобы тот не мог увертываться, и хлестал розгами по голым икрам. Девочка, которую зарезал Ян, была единственной дочерью зажиточного крестьянина Цая. Отец запретил наказывать ее розгами, и вот однажды, за что-то сильно рассердившись на нее, Ян в темном бешенстве заметался по всему дому, где шли занятия, и схватил со стены отточенный серп… Совершив свое немыслимое злодейство, Ян опомнился, с ревом выбежал из дома, бросил серп на землю и скрылся в лесу.
Узнав об убийстве дочери, Цай тут же распряг повозку и верхом помчался в погоню, нахлестывая лошадь. Через неделю он вернулся в деревню с почерневшим лицом и совершенно белой головою, пришел пешком, без лошади. А еще через неделю пришла весть, что учителя Яна видели на джонке, идущей по реке Тумангану в Маньчжурию.
Цай распродал быков, продал весь урожай на корню и тоже отправился в Маньчжурию, прихватив с собою серп с кровью дочери. Одиннадцать лет от него не было известий. О нем уже начали говорить как об умершем, но вдруг он вернулся в деревню, вернулся состарившийся, больной и оборванный.
Год он приходил в себя, не показываясь со двора, потом не спеша стал налаживать разрушенное хозяйство.
И вот, посоветовавшись с женою, он на старости лет обзавелся молодой наложницей, взял глухонемую девушку у бедной вдовы. И вскоре немая родила ему сына, здорового красивого мальчика, которого назвали Сунгу. Наложница с матерью перешла к Цаю, и все зажили одним домом.
Сунгу был удивительный ребенок. Пяти лет он сам запросился на учебу, в шесть лет знал уже «Тысячу знаков» и мог с понятием читать дидактические стихи. Три несчастные женщины молились на своего прекрасного мальчика. Сунгу всегда ходил чистенький и нарядный, словно сын какого-нибудь чиновного горожанина, засыпал на циновке с книжкой в руке. Глухонемая мать его, приземистая могучая женщина, зимою носила его на спине в соседнюю деревню, где находилась школа. Там Сунгу прославился тем, что начал сочинять стихи, удивлявшие старенького учителя-монаха. Тот только восторженно качал своей лысой головой, изъеденной рытвинами парши, и обводил кружочками каждую удачную фразу ученика. Этими кружочками были покрыты все листы в тетрадках Сунгу.
Когда ему исполнилось девять лет, отец умер от скоротечной болезни, начав мочиться кровью. Перед смертью он призвал мальчика, развернул тряпичный сверток и показал ему серп. Он все рассказал сыну и наложил на него заклятие: пока он не отомстит за сестру, пусть не заботится о собственной жизни.
– До того дня, когда свершится справедливое, на что у меня не хватило жизни, да не будет у тебя ни жены, ни детей, ни своего счастья и своей печали. А не сделаешь этого, значит, не свершишь своего человеческого назначения: ведь ты был выпрошен у судьбы только для мести.
Так говорил умирающий Цой, скручивая посиневшими пальцами одеяло на груди, и маленький Сунгу, испуганно глядя на него и кланяясь, обещал все исполнить. Отец умер, его похоронили рядом с дочерью, и с этого дня жизнь мальчика совершенно переменилась.
Он перестал ходить в школу. Целыми днями, словно порченый, он стал просиживать на земле у ворот дома, прижимаясь головою к забору. Он не хотел играть, читать книжки и писать, не уходил со своего места даже в непогоду. И тогда немая распилила на куски длинную жердь и устроила там навес, покрыв его соломенной циновкой. Люди говорили, что мальчика в эти часы отрешенного бдения посещает дух отца и беседует с ним о своей горькой неискупленности.
Прошло время. Однажды зимою на окраине селения показалась двухколесная высокая телега, запряженная усталой, мокрой лошадью. На телеге поверх наваленного скарба восседал толстый человек с красным круглым лицом. Шел влажный снег, и на этом лице блестели мокрые дорожки талой воды. Сзади, в самом уголке телеги, жалась, накрывшись рогожами, маленькая фигура женщины. Повозка по изрытой дороге, покрытой желтыми лужами, подъехала к дому Цая и остановилась. Человек обернулся к воротам и крикнул, обращаясь к сидевшему под навесом мальчику:
– Эй ты, мудрый даос! Отвечай скорее, здесь ли по– прежнему дом уважаемого Цая?
– Да, дядюшка, – ответил Сунгу.
– Тогда поди позови кого-нибудь из породы Цаев, – приказал толстяк.
И Сунгу ответил ему:
– Вы можете поговорить со мной. Я сын Цая.
Как сын? – удивился человек. – Как так сын? Разве у Цая был сын?
– Да, – ответил мальчик, – я сын от его наложницы. Меня зовут Сунгу.
– Сунгу?! – оторопело переспросил толстяк. – Вот как! – И он приподнял над собою кнут, собираясь хлестнуть по лошади, и та уже напряглась было, готовая принять удар и стронуться с места.
В эту минуту во дворе появилась старая жена Цая.
– Ян! Ян-ге! – хрипло закричала старуха. – Ты зачем явился на мой порог, собака?! Ты почему не сгнил где-нибудь в канаве, у-у… – завыла она и заплакала, потрясая над головой тощими кулаками.
– Эй ты, старая тигрица! Чего орешь? – крикнул Ян, ненужно натягивая повод и задирая лошади голову. – Позови лучше своего хозяина, – говорят, он десять лет искал меня по всему Китаю! Позови его – вот
он я, самолично явился! А то Китай большая страна…
– Двадцать пять лет уже!.. Двадцать пять лет проклинаю тебя перед небом! А ты все еще жив! Ну почему?! Почему-у?! – Схватившись за голову, старуха стала выдирать пучками седые волосы. – Сунгу! Мальчик! Иди скорее, сынок! Скорее!
– Так он умер, говорят, умер твой муженек, а? – весело прокричал Ян и захохотал, вздрагивая плечами; молодцевато размахнувшись, стегнул кнутом по лошади.
Отъезжая, он слышал вопли старухи:
– Сунгу! Сунгу, сыночек! Гляди! Запомни этого человека! Вот кого ты должен серпом!.. Ха-ха! Серпом его на мелкие кусочки! О-о! Как он мою дочку…
И, оглянувшись, Ян увидел, как мечется в воротах растрепанная старуха, впившись одной рукой в плечо мальчика и размахивая другою.
Ян с женою поселился в соседней деревне, откуда был родом, купил себе дом, землю. Говорили, что он много лет провел на тайных серебряных рудниках и сказочно разбогател. Другие говорили, что он содержал игорный притон в Мукдене. Землю Ян своими руками не обрабатывал, отдавал в аренду, а сам пьянствовал и бил баклуши по соседям. Яна люди принимали, потому что прошло двадцать пять лет, как совершилось страшное дело, с тех пор в округе и по всей земле случилось немало других дел. К тому же маленькая жена Яна, которую он привез из дальних мест, оказалась замечательной лекаркой и прорицательницей, женщиной доброй, и к ней ходили лечиться и гадать из всех окрестных сел. Детей у них не было, достаток был, и зажиревший Ян жил в свое удовольствие, не просыхая от пьянства.
Так прошло лет десять. Возмужавший Сунгу не проявлял ничего такого, что дало бы повод подозревать его в намерениях кровной мести. Он исправно занимался крестьянским делом, кормил трех старых женщин и слыл за хорошего, смирного парня, умелого хозяина. Все, казалось, было позабыто и прощено, – а если и не прощено, то по крайней мере томление по мести источено забвением и убаюкано заботами мирной жизни. Однако стариков, помнивших еще заклятие покойного Цая, настораживало упорное нежелание Сунгу обзаводиться собственной семьей, хотя давно было пора парню жениться.
Вода бежит подо льдом, огонь тлеет под пеплом, многозначительно говорили старики. Он сын Цая, а тот был серьезный человек.
Как-то встретились в дождливый день под мокрой скалою Сунгу и старый монах, детский учитель. Утирая пучком мягкой травы мокрую голову, монах стал расспрашивать Сунгу, как он живет, пишет ли по-прежнему стихи.
– Нет, святой учитель. Я разучился, я все позабыл, чему вы учили, – признался Сунгу.
Монах не рассердился, не обиделся и лишь сказал тихо, окидывая веселым, покойным взором темно-синие грозовые дали:
– Человек, Сунгу, рождается беспомощным и потом становится сильным не для того, чтобы угождать лишь самому себе. Нету такой правды, которую неразумные обозначают словом «я». Мы выражаем собою силы Янь иль Инь. Ты не захотел идти по короткой первой дороге, хотя обладал истинным талантом. Что ж, иди теперь по второй, более длинной, по которой ходит большинство: женись, народи детей, вырасти их, а потом позабудь о них.
– А нет ли, святой учитель, третьей дороги между ними? – спросил Сунгу.
– Нету, – уверенно отказал монах.
– Тогда что же за путь у тех, кто погибает в младенчестве? – снова печально спросил Сунгу. – У листвы, опадающей в самом начале лета? У маленьких мышат, нечаянно утонувших в ведре?
И на это монах ответил, склонив свою пятнистую от парши голову:
– У этих существ, сынок, не было никакого пути. Они вышли утром на дорогу, но их настиг неожиданный сон. И во время этого сна воды, омывающие царство земной жизни, отнесли их назад, к самому началу круга превращений. Через тысячу или две тысячи лет путь их начнется снова.
– Добро, – пробормотал Сунгу. – Я могу и подождать.
И он пошел прочь от монаха. Он не мог понять, о каких законах можно толковать, если маленькому ребенку отрубают голову, схватив его за волосы… Или исполняется при этом тоже какой-то закон?..
Убийца ребенка мог пьянствовать, благодушно трепать языком на пирушках, но, видимо, щелками заплывших глаз внимательно следил за жизнью своего мстителя. Потому что, несмотря на пророчество жены, что не будет отомщен, несмотря на приятную свою жизнь в родимых местах и таинственную, многозначительную связь с японскими властями – японцы тогда были хозяевами Кореи, – толстый, обленившийся Ян вдруг надумал вербоваться на Сахалин. И вскоре тихо и скрытно отбыл вместе с женою, распродав имущество, дом и землю.
К тому времени Сунгу остался вдвоем со своей глухой и немой матерью – бабка и старшая мать обе умерли в один год. И опять старики насторожились: Сунгу тоже начал распродавать свое хозяйство. Стрела полетит вслед за гусем, говорили старики, потому что охотник хочет мяса. И действительно, вскоре Сунгу все распродал и тоже поехал с матерью на этот далекий остров, навсегда оставив могилы отца, двух любивших его женщин и крошечную, полустершуюся от времени могилку своей безвестной сестры.
Поначалу из-за произвола вербовщика Сунгу попал не на Сахалин, а на Курилы, там и ловил для какого-то японского дельца рыбу. Со слов одного сахалинского человека, убежавшего на курильские промыслы от ножей спекулянтов опием, Сунгу узнал, что толстый Ян и его жена-гадалка живут в городе Т. Через два года, кое-как выдравшись из кабалы, он с матерью перебрался на Сахалин и оказался в этом дымном портовом городе. Там он устроился на лесопилку, подыскал жилье. Но вскоре выяснилось, что Ян с женою куда-то недавно выехал из Т.
Тут тихо скончалась мать Сунгу, человек, не сказавший за всю жизнь ни слова, но так много сумевший объяснить ему без всяких слов. Сунгу не захотел оставлять ее прах навечно в этой чужой земле и устроил погребение по японскому обычаю, предав тело огню. Деревян– ную урну с пеплом матери он положил на приступку в какой-то маленькой кумирне, которая стояла на краю японского кладбища. Сунгу решил, что пусть пока постоит здесь, а потом, когда нужно будет, заберет ящик и увезет с собою.
Прошло еще около десяти лет, – итак, уже почти полвека ждала месть. Теперь Сунгу знал, что забулдыга Ян вместе с женою-гадалкой находится в шахтерском городке Найхоро-Танзан, здесь же, на острове. Место это было далеко, и Сунгу давно хотелось перебраться в те края, поближе к Яну. «Не потому ли, – думал Сунгу, – что из-за этого злодея я родился на свет, он мне словно второй отец». И он был теперь словно единственный близкий для Сунгу человек.
Но Сунгу никак не решался покинуть Т., где затерялась его мать. С уходом японцев кладбище пришло в запустение, со всех могил упали урны с прахом, пепел и кусочки обгорелых костей валялись под ногами на кладбищенских тропинках. Старая кумирня была заброшена, урны разбиты, и Сунгу с трудом отыскал среди груды обломков два куска дерева от погребального ящика матери. Теперь нельзя было увезти с собой даже ее прах, то малое, что осталось от великого безмолвия ее доброты. И если бы Сунгу уехал, то дух матери, привязанный к месту, где затерялись ее кости, не смог бы последовать за ним, и каждый из них стал бы совсем одинок. А так, находясь на земле, с которой перемешался пепел матери, и дыша воздухом, в котором рассеялось ее последнее тепло, Сунгу все же чувствовал ее присутствие рядом. И он продолжал оставаться в Т., живя потерянной и бессмысленной, похожей на бесконечный сон жизнью одинокого трудяги-бездомника, имея лишь койку в общежитии для вербованных.
Жизнь на Сахалине после того, как проигравшая великую войну Япония увезла назад своих граждан (а это произошло после двух небывалых еще в человечестве бомбовых ударов), пошла совсем другая. Теперь не было таких понятий, как господин, хозяин, богач, бедняк, – все были равны, все члены профсоюза. Сунгу не узнавал многих своих земляков – они высоко держали головы, стали хорошо разбираться в политике. Но его собственная жизнь мало чем изменилась. Люди, с которыми он работал, среди которых толкался, как бы обтекали его стороной и смешивались в единый поток, и лишь он оставался на месте, потому что и люди, и мотыльки, и рыбы в море, и звери на сопках испускали вокруг себя сигналы, яростные вопли любви и желания, слияние которых и создавало неумолчный хор жизни, а Сунгу с самого детства перестал звучать, оцепенев от вида ржавого серпа, которым обезглавили его сестру. И теперь полуистлевший обломок этого серпа, завернутый в тряпку, лежал на дне его деревянного чемодана.