Текст книги "Будем кроткими как дети (сборник)"
Автор книги: Анатолий Ким
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
Вот передо мною два молодых аборигена в огромных лисьих шапках – что это? Продолжение ли сна или первые признаки неумолимой яви, куда я должен вернуться? И что мне делать, милая моя Елена, если многолетний сон рядом с тобою столь дорог для меня? Ведь он, милая моя, называется жизнью, судьбой… единственный раз переживаемой действительностью. Ах, если бы ты могла принимать меня таким, какой я есть: нелепый, размахивающий при разговоре руками, с тонким, с хорошей артикуляцией, но противным голосом, облысевший в тридцать лет… непоследовательный во всех делах, не добытчик, вообще ничтожество в оценках того жизнеот– ношения, которого ты придерживаешься, – но вполне живой, существующий и вполне похожий на самого себя! Разве этого мало, дорогая моя? Аз есмь, уверяю тебя, и больше того: такого на свете уже не будет (не будет-с!), и так обстоит дело с каждым из нас, увидевшим этот благословенный свет жизни.
Вся беда в том, что ты подверглась какому-то гипнозу и тебе внушили, что существует некий постоянный эталон – идеал достойного человека. Этакое среднеарифметическое положительное лицо. Так нет же, нет! Эталона нет, он есть призрак, а существуют только самые конкретные живые человеки! И они все время, не замирая ни на одно мгновенье, изменяются – человек текуч, как время, и однажды составленный идеал тускнеет. Вспомни– ка, что я когда-то был кудрявым блондином, а потом в два года облысел, словно приклеили на спектакле монтюр и забыли снять его с головы. Да, Леночка, человек подвержен переменам… Но если полюбить эти перемены, они составят странную, изменчивую, чудную картину, гениальный кинофильм, смотреть который никогда не надоест.
А ты говоришь: «Желаю тебе сдохнуть где-нибудь под забором».
Не права ты, моя злая и прекрасная Елена.
Говорю это тебе, все дальше и дальше уходя от тебя.
Видишь ли, та религия любви, которой ты готова служить, как неистовая жрица, таит в себе немало жестокости, да она и основана на жестокости! В такой любви партнеры как бы состязаются, кто кого одолеет, и непременно, конечно, кто-нибудь один берет верх над другим или, в лучшем случае, обе стороны мирно и постепенно взаимоуничтожаются. Это-то и называется гармонией в вашей любви! Я перестал служить ей вовсе не потому, что разлюбил именно тебя – я перестал любить твою любовь.
К черту! Не желаю служить тому, что совершенно бессмысленно. Угрюмая эта штука – знание. Многоопытность, которую прививают вам своими инструкциями современные рационалисты половой любви, достигнет цели: будет утверждаться культура наслаждения, что и заменит простую бедную любовь. И постепенно наши возлюбленные узнают все, что когда-то знали одни профессиональные шлюхи, – и пропала любовь!
Вот я смотрю на этих симпатичных парней, к ним подошли три девушки, одеты по-городскому, смуглый румянец на веселых скуластых лицах… Неужели и они сподобятся всем вашим премудростям? Зачем же скрывать истинное положение вещей? Среди таких, как ты, моя прекрасная Елена, нет и не может быть счастливых. Мрачная тревога и неуверенность всегда пребудут с вами. Вы знаете только любовь берущую сердитесь, когда дают не все, чего хочется вам. Любовь у вас преобразовалась в потребление, а современные рационалисты, умеющие излагать свою пакость наукообразным стилем, научили вас потреблять неограниченно! А кто же сможет вам воздать по запросам вашим, как не волшебный осел? Вот он – ваш истинный идеал! Но ведь многие ослы человеческой породы сами желают, как и вы, только потреблять, а не отдавать, так что вас и тут ждет разочарование. Кто кого? С лютой жестокостью приглядываются друг к другу любовники, прежде чем начать поединок, цель которого в том, чтобы самому ловко увернуться от разящего удара и с помощью своего оружия урвать себе наслаждение. Надо сказать, что на современном уровне ваше начало одолевает, как правило, и вот темными ночами над землею несется сплошной вопль торжества вашей сестры. А наутро вы как ни в чем не бывало, свежие, напудренные и подкрашенные, бодро трусите на работу, где в перерывы и перекуры предаетесь томному, сладкостра– стному обсуждению своей великой победы века. Но, несмотря на ваше торжество, мне жаль вас. Какие же вы чудовища, возлюбленные наши Елены и Клеопатры. Как страшно и скучно жить рядом с вами. И с какой радостью мы бежим от вас на край света, если выпадает такая возможность! Пусть даже в Антарктиду, на остров Врангеля изучать жизнь белых медведей. Ах, во что вы превратили последнюю на земле цивилизацию! Потребление, потребление! – вот какой ловушкой одолели вы мужей Земли. Опомнитесь, безумные! Ох, как я рад, что наконец-то вырвался из-под холодного неба твоей ненависти, Елена!
Я улетаю все дальше и дальше от тебя, и поверь мне – испытываю при этом чувство, словно ускользнул от расстрела. Я готов запеть и поскакать на одной ножке через весь аэродром к самолету. Дальше! Как можно дальше! Еще дальше улететь! А ты живи, будь счастлива, услаждайся, прежде чем состаришься, пляши над будущей своей могилкой и пей с женихами пьяное вино. Научись еще курить сигареты и говорить сиплым ленивым голосом, изучи приемы каратэ, делай дыхательные упражнения по системе йогов, словом, утверждайся и развлекайся, как тебе хочется, а я тем временем буду все дальше и дальше уходить от тебя и в одно прекрасное утро проснусь, может быть, и увижу, что не все оду…»
Тут объявили посадку и Гурин, не дописав слово, поспешно захлопнул тетрадку, спрятал ее в портфель. Он возбужденными глазами повел вокруг, как бы в изумлении перед непонятными, странными видениями, но тут же заметил, что один из парней в лисьей шапке, с реденькими усиками над толстой губой, внимательно наблюдает за ним сквозь черные щелочки узких глаз. И Гурин, смутившись отчего-то, поспешно отвел свой взгляд и затем, сторонясь, боком прошел мимо молодых людей и направился к выходу на посадку. И чуть не упал, налетев на какую-то женщину, которая вылезала из-под скамейки, пятясь, на четвереньках. Гурин высоко подпрыгнул, не в силах удержаться в своем разбеге, и перескочил через темные юбки женщины, словно берущая барьер лошадь. Но не умчался далее, а приостановился и обернулся, ошалело уставясь на старуху, ничего не понимая. Та выглядела как наваленный на пол бесформенный ворох старого тряпья; скуластое, коричневое, плоское лицо ее чуть качнулось над полом, и Гурин уловил в припухлых глазах этой простоволосой старухи виноватое смущение. Продолжая пребывать на четвереньках, старуха сжимала в смуглой руке нежно-зеленый недозрелый лимон. Видимо, упал и закатился под скамью и она его доставала.
– Извините, – пробормотал Гурин и, ощущая на себе взгляды многих людей, провожаемый насмешливыми улыбками парней в малахаях, торопливо направился к выходу.
И вскоре снова летел под надсадный, сверлящий мозги вой моторов в самолете, наполовину пустом, и смотрел вниз на невиданную и причудливую землю. Каменные горные хребты, словно огородные грядки, тянулись по заснеженной равнине, и бахрома отрогов прихотливо отходила от них. Но был в этом сложном узоре какой-то неуловимый строгий порядок рисунка, и заметил Гурин одно постоянное: южные ступенчатые склоны гор были наги, каменисты, а северные покрыты таежным лесом, словно густой щетиной. Снегу в этом краю было мало: видны темные полосы земли и обширные пролысины на равнине.
Безжизненность и первозданную дикость являли собою эти края, и не верилось человеческому сердцу, что мрачно вздыбленные горы составляют часть того же мира, которому уже давно и привычно оно доверилось и в котором обмял человек для жизни местечко себе, неширокое, уютное, с тем чтобы познать в нем положенные ему блаженства и муки. И странно было Турину даже представить, что не так уж далеко позади находится аэропорт, многолюдный зал ожидания, где он писал письмо, и тяжелая, залосканная многими пассажирскими спинами скамья, под которую закатился нежно-зеленый душистый лимон, субтропический плод с острым пупырем на конце.
4
Среди деловых писем, пакетов и длинных телеграфных депеш из треста Тянигину подали обыкновенную синюю телеграммку. В ней значилось:
СТАРИК ВСТРЕЧАЙ ПОЖАЛУЙСТА АДРЕС НЕ ЗНАЮ ПИШУ ПМК
БУДУ ПЯТОГО РЕЙСОМ ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ
ГУРИН ЮРИИ
Тянигин долго сидел за столом, склонившись над телеграммой, разглядывая это «гурин юрии» и осторожно трогая свой большой толстый нос, словно сам удивляясь его мощи и величине. А тем временем он смущенно думал о том, что же явилось причиной этой телеграммы.
Месяц назад, то есть в декабре минувшего года, Тянигин был командирован в Москву, зашел там по поручению жены к ее старинной подруге – а х ы по-татарски – и познакомился с мужем этой ахы, Юрой Гуриным, актером одного подмосковного театра. С той первой же встречи они страшно другу другу понравились.
Гурин почему-то пришел в восторг оттого, что Тянигин-де весь собран из непропорциональных частей: длинный могучий торс при коротких ногах, продолговатая голова с яйцевидным лысым куполом, жуткие, как у питона, мышцы и маленькие белые руки. Гурин так и говорил книжно, неестественно для разговора: «яйцевидный купол», «маленькие белые руки». И слушая непривычные для себя речи, Тянигин как бы впервые увидел себя со стороны и поразился в душе тому, что все в суетливой болтовне актера было и правдивым и точным, а к любой правде Алексей Тянигин привык относиться с вниманием, из чьих бы уст она ни исходила. И он испытал почти нежную жалость к своим непропорционально коротким сухожилым ногам, из-за которых не особенно преуспел, будучи студентом, в любимом волейболе, и с удовлетворением рассмотрел свои белые руки, и покосился на нос, который, оказывается, был у него особенно породистым.
Ночь они просидели до рассвета за бутылкой коньяку, взволнованно, по русскому обыкновению, один перед другим раскрывая все, что на душе наболело. Впервые в жизни Тянигину пришлось говорить столь приятным образом. Он несколько раз, похохатывая, обнимал и целовал Турина, и тот его тоже. Тянигин и не подозревал раньше, что можно вслух говорить другому, малознакомому человеку обо всем, даже о погубленных надеждах, даже о мужской чести, жизни и смерти, о тайных предчувствиях и о любви к женщине наравне с политикой и общественными вопросами.
Алексей Данилович Тянигин, теперь инженер-строитель, а в прошлом авиационный инженер, был начальником передвижной механизированной колонны – ПМК района в самой глубинке Сарымского края, и он привык жить, действовать и мыслить совсем по иным категориям, чем этот легковозбудимый, многословный артист. Но до странности хорошо было Тянигину, позабыв обо всех делах строительства, так вот покалякать с ним о вещах туманных и зыбких, как мираж. В эту ночь, сидя на кухне в сизом табачном дыму, два совершенно разных человека нашли много общего, что роднило их. Общим было хотя бы и то, что оба женаты на татарках, что у обоих семейная жизнь не очень ладится, у обоих было по ребенку – И даже то, как ни странно, что оба оказались плешивыми. По возрасту они были тоже примерно равны – Тянигин старше на два года.
Строитель тогда же припомнил, что в юности сочинял стихи, и на память прочел, спотыкаясь и кряхтя от смущения, стишок о ночном соловье в ракитах:
В ракитах щелкал соловей,
Бедный, заливался…
Гурин нашел, что стихи хоть и несовершенны по форме, но очень музыкальны, и тут же, в два приема разучив, прочел их сам – хорошо поставленным голосом, прочувствованно, пришептывая и закатывая глаза. Тянигин слушал свои – и словно бы не свои стихи, и едва не разрыдался: так они показались ему хороши. И он сказал, что если даже скромный стишок звучит в устах мастера столь прекрасно, то этот артист, значит, гениален. Совершенно искренне он принялся вслух делать предположения, какая Турина в будущем ожидает слава. И на это новый друг Тянигина отвечал, грустно улыбнувшись, что никакой славы и ничего вообще не будет, скорее вот эта бутылка превратится в живого соловья.
Тут Гурин поведал инженеру длинную «Повесть о мелком актере» – грустную повесть о зеленых надеждах юности, которые с годами, иззябнув на задворках искусства, сморщиваются и скручиваются в сухие трубочки тайного отчаяния, где лежит уже червячок тихого озлобления к судьбе и ко всему миру. И живому человеку ничего не остается, как махнуть на все рукою и принять – философически, стоически, тихо-мирно или с шумной пьяной амбицией – свое бедное ничтожество… Повесть о долгих скитаниях из труппы в труппу, о гастролях в захолустных краях, о толкучке на телевидении, где спектакли пекут, как блины, и едва успеваешь выучить роль до выхода в эфир: об утренниках в детских садах, куда под Новый год приезжают на такси платные Дед Мороз и Снегурочка, а сотни других точно таких же красноносых и нарумяненных Дедов и Снегурочек трясутся в машинах, потея под косматыми белыми париками, направляясь в другие места – приносить радость и веселье детишкам за определенный гонорар… Но вот, наконец, обретается постоянная тихая гавань приписки где-нибудь в областном или столичном театре, и определяется лицедею ставка чуть побольше, чем у дворника, но значительно меньше, чем у уборщицы в метро. И тут оказывается, что лицедей женат, у него дети и полжизни" еще в запасе, и эту половину надо как-то прожить.
– В общем, самое это распутное и распоганое дело, – подытожил свою исповедь актер. – Надо терпеть всех этих великих маразматиков, начальство от искусства, сносить все пакости, кланяться дураку и целовать ручку у заведомой простигоеподи, режиссерской фаворитки, иначе накукует на тебя, и будешь всегда играть каких-нибудь чурбанов, которым отпущена в пьесе всего одна реплика: «Кушать подано-с!..» А ведь мог бы и я, Данилыч, взять да и сыграть Гамлета не хуже Смоктуновского… Вот знаю, здесь знаю, – постучал он рукою по сердцу, – что смог бы, да только ни разу фортуна не дала, Лёнчик… Можно, буду я так звать тебя, ты не обидишься?
– Можно, – рассеянно разрешил Тянигин, потупившись, думая о своем. – Но почему? – вдруг рявкнул он. – Почему? Ведь ты талант, Юра? Неужели же талант не может того… а, Юра?
– Выходит, не может.
– Почему?!
– Сам не знаю, – последовал ответ. – Наверное, когда господь бог замешивал тесто для искусства, черт расстегнул ширинку и побрызгал туда. Живут одни знаменитые, Лёнчик, всякие заслуженные и перезаслуженные, а таким букашкам, как я, – хлеб да квас.
– Неверная установка! – гремел Тянигин. – Должно быть какое-то разумное нормирование и экономически оправданная шкала оплаты! Я против того, чтобы платили, понимаешь ли, за одно звание, а не за труд. Вот ты, Петя, или ты, Ваня, – сыграл роль талантливо, на «ура», – вот и получай прогрессивку! А то где же и в чем стимул для трудяги артиста?! А платить за твою знаменитость – это, паря, несправедливо как-то.
– Нет, наверное, все же справедливо, – возражал Гурин. – Знаменитости, Лёнчик, это счастливчики. А счастье их в том, что им однажды удается хорошо сыграть какую-нибудь хорошую роль. С того времени и идет – им дают следующую хорошую роль и так далее. Без великих ролей не было бы великих актеров. И поверь мне, что многие другие могли бы сыграть эти роли не хуже, но им не дает фортуна. И дело вовсе не в том, заслуживают ли эти счастливчики своего счастья или нет. Играет такой, например, всю жизнь Чацкого или Гамлета, а сам, может быть, и ногтя не стоит того же Чацкого или Гамлета, сам куркуль какой-нибудь или распутник, девочек молодых совращает – но именно его работа и есть настоящая!. Ведь благодаря ему Принц Датский может поучать людей, это, Лёнчик, и есть настоящий труд актера, и вот за это ему щедро воздается, и тут все вполне справедливо. А если, скажем, всю жизнь играть каких-нибудь мальчиков, зайчиков или старых хрычей-слуг, или какого-нибудь третьего солдата стражи? Да какой же это труд? Так, баловство одно. Словом, Леша, играем мы в игрушки, не делом занимаемся, а за игрушки чего же много платить? Так – кормить, поить, одевать еще надо. Без этого и лицедей ноги протянет. И не смей, подлец, ни жениться, ни детей иметь! Будь вроде монаха, раз тебе в искусстве быть захотелось. А не нравится такая доля – иди к другим и займись вместе с ними настоящим делом: хлеб выращивай, строй дома, одежду шей. Вот они-то имеют право требовать себе хорошей жизни, и детей плодить, и есть-пить в свое удовольствие, потому что они есть сама основа общей человеческой жизни. Им и покой на душе…
На все это Тянигин не нашел что возразить: все выходило вроде бы так, как он и сам считал. Но было необыкновенно жаль этого артиста, и чувствовал Тянигин, что перед ним хороший, справедливый человек, и хотелось снять с его узких, тревожно вздернутых плеч некий невидимый груз несчастья, неудач и гнетущих сомнений.
– И дошел я в своей жизни до критической точки, Алексей Данилыч, – продолжал между тем исповедоваться Гурин. – Стена передо мною: вот дуну так: фу! – и чувствую – стена… Тяжко мне дается каждый день, мой дорогой. Хотел я в жизни сначала быть художником, в художественное училище поступил, а затем бросил и поступил в Щукинское, на актера решил учиться… Писал я и стихи, как ты, Данилыч, и ни в одном из этих дел не преуспел. Почему? Я и сам не знаю. Может быть, дороги эти всегда были трудными – ив наше время тоже, а я оказался слаб. Хотя бог меня талантами не обидел. Дошел я теперь до мертвой точки: ни взад, ни вперед. Кто и что меня сдвинет? Одно я знаю, что если и есть еще для меня спасение – так это бросить все и найти себе настоящее дело. Понимаешь, Лёнчик, настоящее! Хоть переплетчиком, хоть гвозди забивать в подметки, но только чтобы руками, чтобы плечи болели от работы и чтобы после спалось ночью спокойно…
И вот тогда-то Тянигин сказал, яростно подергав себя за нос и тряхнув головою, словно сгоняя с себя мух:
– Ладно. Приезжай ко мне в Сарым, дело для тебя найдется. Это я тебе обещаю. Конечно, если ты серьезно надумал, если и на самом деле не можешь больше на своем поприще… и вообще.
– Не могу! Абсолютно не могу, – уверял Гурин, прижимая к груди руку с растопыренными пальцами. – А что у тебя я буду делать? – спросил он, оживляясь.
– Ну, в ПМК дело найдется. Подыщем в соответствии, – обещал Тянигин.
– Пэ-эм-ка, – по слогам, словно пробуя на вкус каждый слог незнакомого, но упоительного слова, произнес Гурин и, потянувшись, обнял Тянигина и поцеловал его. – Ладно, дружочек. Славно-то как! Вот скоро дойду до кондиции и решусь. Договорились… А что это за край, куда ты меня зовешь?
– Сарым? Это между Чикаго и Завалуйками, не доезжая Африки, – с улыбкой отвечал Тянигин. – Небольшая автономная область.
– И чем интересна?
– Приедешь, сам увидишь. Чудес у нас хватает, – интриговал Турина Алексей Данилович. – Сказочная страна и, впрочем, богатейшая по запасам ртути и асбеста. По степям бегают дикие яки и верблюды. Хариусов руками ловим. Конечно, и у нас своих проблем хватает. Комиков всяких много, таких вы здесь, в столице, редко увидите. К нам ведь кто приезжает, паря? В основном люди рисковые, вербованные, отсюда и элементов много, как это пишут в газетах, нежелательных для нашей действительности. Вот и боремся с ними как можем, разгребаем всякую судаковщину, которая мешает нам нормально работать.
– Что это за судаковщина такая, Леша? – поинтересовался Гурин.
– Да это я вспомнил одного чудика своего… Прорабом у меня работает. Ох и кушаю я от него, а избавиться не могу – нету специалистов, паря, не с кем работать. Представь себе, что Судаков этот однажды учудил. По пьянке влез на бульдозер вместо бульдозериста: мол, покажу работу – и свалил машину в котлован. Жив остался, ничего с ним не сделалось. Ну, доложили мне, приезжаю к нему на участок – а он сидит в прорабской с гипсовой штаниной на ноге. Мол, виноват, да вот покалечился, однако поста своего не покинул, болею за производство. Что ты с ним поделаешь? Как взыщешь с такого героя? Погнал домой – нет, уперся. Плюнул я и уехал, затем вспомнил одно дело и с полдороги вернулся. Захожу в контору, а он сидит, вынул ногу из гипсового обрубка и греет ее у печки. Замотал, подлец, гипс нарочно пошире – уговорил свою супруженцию, которая медсестрой работает. Никакого, конечно, перелома не было – спектакль устроил, чтобы, значит, разжалобить начальство.
– Но это же остроумно, черт побери! Каков стервец! – развеселился Гурин.
– От такого остроумия, Юра, у меня иногда в глазах темнеет, – невесело отвечал Тянигин. – Бульдозер вывел из строя на месяц…
И вот результатом этого ночного разговора за бутылочкой коньяка была неожиданная телеграмма, лежавшая теперь на столе перед начальником ПМК-4 Алексеем Тя– нигиныод. Неожиданная потому, что Тянигин наутро после бессонной ночи отправился от Гуриных в министерство, а после еще куда-то, и был весь день словно чумной, и дел вдруг навалилось столько, что он больше так и не наведался к артисту, как обещал, и улетел из Москвы, даже не позвонив ему. Откровенно, он за деловыми заботами совершенно позабыл и о Турине, и о ночном разговоре. Да и не верилось ему, когда он протрезвел наутро, что разговор этот имеет хоть какое-нибудь серьезное значение. Полагать, что актер переменит Москву на сарым– скую глухомань и приедет работать в ПМК, было попросту смешно. Кем же его поставить? Подсобным каменщика? Штукатуром? Все было несерьезно, хотя при разговоре казалось серьезным, как то и бывает во время подобных горячих ночных разговоров. И однако, теперь выходило, что серьезно, и надо было на самом деле ломать голову, куда его определить. «Так что ж, в каменщики, монтажники, штукатуры? – размышлял Тянигин, почесывая в затылке и улыбаясь. – Или к девчатам-малярам в ученики?»
Он позвал секретаршу и велел ей найти шофера. Вскоре вошел Иван Петрович, краснолицый с мороза, молча уселся за длинный стол для совещаний, взял в руки валявшийся красный карандаш.
– Коробку перебрал на «газике»? – спросил Тянигин несколько нерешительно, словно сомневаясь в том, что задумал сделать.
– В порядке, – ответил Иван Петрович.
– Тогда подгоняй, поедем в область, дело есть.
– А когда же вернемся? – не очень бодро вопросил шофер и сломанным карандашом попытался провести черту на столе.
– Когда вернемся, тогда и вернемся.
– Двести пятьдесят километров туда да столько же обратно. Это полтыщи.
– Ладно, знаю. Иди готовь машину.
– А она у меня готова, – с неопределенным чувством, в котором, однако, преобладало тайное осуждение начальства, ответил шофер, бросил карандаш на поцарапанную столешницу и вышел из кабинета.
– Валя! – вновь позвал Тянигин секретаршу. – Валя, соберутся к вечеру прорабы, скажи им, что завтра с утра планерка… Да, придут опять кавказцы, скажи, что завтра. Намекни, что для одной бригады работа найдется.
– Хорошо, Алексей Данилыч.
– Шакалов придет, передай: пусть немедленно летит в автохозяйство, там ему все приготовлено. Что еще?.. Да, жена позвонит, скажи, что обедать не приду, поехал в трест.
– Хорошо. Все?
– Кажись, все.
– А у меня, Алексей Данилыч, завтра отгул, – напомнила тут секретарша, большеротая и худая молодуха с высоким сооружением на голове, состоящим наполовину из своих волос и наполовину из косматого хвоста сарлыка, местного яка. Этот хвост был заметно темнее жиденьких волос секретарши.
– Ладно, отгуляешь, – ответил Тянигин, поднимаясь из-за стола. – Отпечатай только приказы.
Секретарша вышла, неплотно прикрыв дверь, и Тянигин видел, как она, склонившись над столом, стоя читает какую-то бумагу и при этом одной рукою поправляет пук на голове. Тянигин надел тяжелое, на овчине, пальто и натянул шапку. «Ох ты, мать честная, – думал он, одеваясь, – какая нелегкая принесла сюда этого артиста. Что, без него тут нечего делать нам, что ли?»
5
Подъезжая к аэродрому, Тянигин увидел самолет, который словно повис в воздухе на одном месте. Улетает или садится? – гадал он и, когда машина подкатила к аэропорту, развернулась и стала, понял, что самолет удаляется. Может быть, улетел Гурин на нем, не дождавшись, мелькнуло в его голове: Тянигин по пути заскочил на минуту в трест и застрял там на два часа, так что встретить Турина вовремя он не успел. А теперь, вылезая из машины, Алексей Данилович все еще не мог поверить, что и на самом деле прибыл этот чудак. Но уже в следующую минуту все сомнения исчезли, и предполагаемая, не очень-то вероятная встреча стала фактом: от дверей аэропортовского здания отделилась узкая согнутая фигура и кинулась к машине.
– А я уж думал, тебя не будет. Телеграмму не получил или что другое, – возбужденно говорил Гурин, когда они поздоровались. – Позвонил в твое ПМК отсюда, разрешила диспетчерша. Спрашиваю, где ваш начальник, отвечают: уехал в трест. Как в трест? Может быть, он меня встречать поехал? Кого это «меня», спрашивают. Там женщина какая-то разговаривала. Меня, говорю, Юрия Сергеича Турина. Нет, говорит, в трест уехал…
– Трест здесь же, в городе.
– А я потом догадался. Ну, думаю, надо ждать.
– И ты в таком виде приехал? – мотнул головою на приятеля Тянигин.
– А что? – не понимал Гурин.
Был он в пальтишке из нейлоновой клеенки, в полуботинках. На голове холодная шапка с козырьком и куцыми стоячими наушниками, наушниками, которые, должно быть, не отворачивались вовсе. В красной голой руке огромный, туго набитый портфель.
– Так мороз же тридцать пять градусов, паря, а ты даже без перчаток.
– Потерял я одну перчатку в дороге, и опять правую. Это у меня скверная привычка такая, все время правые перчатки теряю…
Подошел, улыбаясь, Иван.
– Иван Петрович, шофер, – представил его Тянигин.
– Очень приятно! – Гурин долго тряс руку Ивану, весело глядя на него. – А знаете у вас очень характерное лицо, вам можно сниматься в кино без грима, серьезно! – говорил Гурин. – По типажу вы подошли бы играть именно рабочего, и вполне положительного.
– А я и так, – отвечал Иван, – скоро уже двадцать пять лет с баранкой играю.
– С баранкой? – восхищенно округлив глаза, уставился Гурин в красное лицо Ивана. – Неплохо сказано, Иван Петрович. Двадцать пять лет с баранкой играю… А? Как ты находишь, Леша?
– Вот что, Петрович, – обратился к шоферу Тянигин, не ответив Турину, – надо подумать, где для этого товарища обмундировочку достать. Доху какую-нибудь и валенки.
– Ох ты, моя-а! Всяко, быват, к нам ездят, а чтобы в полуботиночках в январе, первый раз вижу, – добродушно осклабившись, смеялся Иван. Он, дружелюбно не глядя на Турина, стоял перед ним, но всем своим видом выказывал интерес к нему: – Однако заскочим к сестре, у нее тулупчик возьмем.
– Не стоит, я думаю, Алексей Данилович, – стал возражать Гурин, вдруг мигом утрачивая оживленность и как-то робко, просительно глядя на друга. – На мне ведь два свитера и белье теплое.
– Ладно, ты не спорь, Юра, – хмуро отвечал Тянигин. – Мы знаем, что надо и чего не надо. – Но, заметив, как Гурин сжался после этих слов, он улыбнулся и пояснил: – Двести пятьдесят километров ехать, чудак. А вдруг что случится по дороге? Машина-то, скажем, с печкой, но если сломается и остановка будет, без ног останешься. У нас тут без валенок нельзя.
– Наш мороз не морозит, а кусат, враз ногу откусит, – подтвердил и шофер.
Они заехали к сестре Ивана, куда-то в тихий закоулок на краю города, взяли доху, валенки и, не задерживаясь, тронулись в путь.
Гурин сидел позади, привалясь грудью к спинке переднего сиденья, на котором рядом с шофером восседал широкоплечий Тянигин.
– Слушай, я вот летел еще в самолете и думал: почему здесь на горах снега нет? – спрашивал Гурин, которому стало вдруг тоскливо, как бездомной собаке, и который не хотел сейчас ни о чем задумываться.
– Почему? Снег есть, – неторопливо отвечал Тянигин. – Это на южной стороне нет, а на севере есть.
– Почему же на южной стороне нет? Ветром сдувает?
– Нет, съедает солнце. Здесь его интенсивность большая. В среднем солнечной погоды больше, чем в Сухуми. Поэтому на южной стороне на горах нет ни деревьев, ни травы, и тайга вся на северных склонах.
– Сурово… Далеко же вы забрались… Послушай, Алексей, я должен извиниться, наверное.
– За что?
– Что приехал…
– Ка-аво! Приехал, чего ж теперь извиняться, – воскликнул шофер, все еще не знавший, какого тона придерживаться по отношению к приезжему.
– Ив самом деле, – пробурчал Тянигин, – чего тут извиняться? Ну, приехал и приехал. Ведь мы же договаривались.
– Так оно и есть, конечно. Только чувствую я, что все получилось как-то не очень хорошо.
– Что именно?
– Не знаю. В общем, что-то не то. Ну, ладно…
– На сердце кошки скребут?
– Скребут, Алексей Данилович. И кажусь я самому себе ненормальным.
– А у нас тут все такие, – не оборачиваясь, проговорил Иван. – К нам другие и не приезжают.
– Ну, тогда все в порядке, – рассмеялся Гурин.
– Тут все мы с чудесами живем, – продолжал шофер, попутно справляясь с какой-то дорожной задачей: повернув руль чуть вправо, затем тотчас же влево; упрочился на сиденье, слегка поерзав. – Чуднее Сарыма края нет. Аракы пьем, хариусом закусываем, по пять раз женимся.
– Болтай, Петрович. Он и так напугался, а ты еще подбавляешь, – проворчал Тянигин. – А мне здесь нравится. Я, например, никуда бы отсюда не уехал. С Еленой– то как порешили? Она-то приедет?
– Что ты, Алексей, бог с тобой! Разве она оставит Москву? Да и не в этом дело. В общем, Алексей, я должен тебе все рассказать. Я решился ехать к тебе по двум обстоятельствам. Одно из них вот какое: я ушел от Елены.
– Вот те на! Развелись? Когда же успели?!
– Нет еще. Но это ничего не значит. Выгнала она меня, Данилыч, вернее, вынудила меня бросить все и уйти. И это бесповоротно.
– Ладно, дома расскажешь.
– А что? Могу и сейчас рассказать. Я Ивана Петровича не стесняюсь.
– Пошто меня стесняться? Ивана самого два раза жены выгоняли, – отозвался шофер.
– В чем причина, Юра?
– Причина самая банальная, Алексей Данилыч. Перестал я удовлетворять ее как мужчина.
Тянигин быстро обернулся и уставился на Турина. Тот неопределенно смотрел вдаль сквозь ветровое стекло. Шофер усмехнулся и покачал головой, продолжая, однако, бегающими глазами цепко оглядывать дорогу.
– Как это? – растерянно, почти робко спросил Тянигин.
– Ну, говоря точнее, я просто отказался исполнять свои обязанности мужа и супруга, забастовал, – с полной невозмутимостью отвечал Гурин.
– Однако ты удивляешь меня, Юрий Сергеевич, – г сердито загудел Тянигин. – Ведь взрослый человек, а позволяешь себе… Ну что за чушь ты несешь? Есть же такие вещи, о которых вслух не говорят…
– Почему же? – усмехнулся Гурин. – Говорить можно все, Алексей Данилович. Мы трое взрослых мужиков, чего же нам стесняться. Жена заездила меня, я ей сказал: пас, не буду, и что тут такого? Поищи, говорю, других, а меня уволь, не вижу, говорю, в этом никакого смысла.