355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ким » Будем кроткими как дети (сборник) » Текст книги (страница 17)
Будем кроткими как дети (сборник)
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 10:00

Текст книги "Будем кроткими как дети (сборник)"


Автор книги: Анатолий Ким



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

– За что, за что, ну за что?

И вдруг однажды, в одну секунду словно прозрел. Понял: да ни за что. Просто так. Ни за что. Слепо… Не существует никаких заслуг, за которые воздается, никакого греха, за что наказывает судьба. Ожидать этого – значило бы признавать в природе наличие какой-то справедливой закономерности. Но какие такие нравственные законы можно предполагать в закономерностях природы? Что за нравственность в том, что любая жизнь заканчивается смертью и тленом? Значит, в самой основе ее нет никакого нравственного начала. И что же ее ждать в частном, маленьком случае, в таком, как его судьба, судьба его жены.

С этого дня и пришло к Клевцову то состояние оглушенности, которое всегда охватывало его, стоило только отвлечься от дела или когда он оказывался в тишине своей квартиры.

И Клевцов вскоре перестал после работы и посещения больницы сразу же возвращаться домой, как это делал раньше. Теперь он часами бродил по улицам; иззябнув на холодном весеннем ветру, шел на любой фильм или ехал в Дом журналиста, просиживал там до закрытия в пивном баре.

Однажды он позвонил из уличного телефона-автомата своему приятелю, бывшему сотруднику по журналу, ныне молодому писателю, недавно выпустившему первую книжку рассказов. Тот пригласил его в гости.

Этот молодой писатель был бодрый парень лет сорока, довольно рослый и упитанный, с отвислыми, мягкими щеками и ясными, светлыми глазками, которые в сочетании с ровно подрезанной на лбу челкой придавали ему вид мальчишеский и безгрешный. Писатель встретил гостя, одетый почему-то в свитер и в старенькие, выцветшие голубые плавки, так что мускулистые ноги его, покрытые гусиной кожей, были целиком на виду. Раздев гостя, сорокалетний хозяин осмотрел его и вымолвил одобрительно:

– А выглядишь ничего, старик, можно было ожидать худшего. Подстрижен, выбрит, одет как жених. Не так уж, наверное, плохо тебе, как показалось мне по телефону…

– Ну, разве если судить по одежде, – ответил Олег Клевцов, передавая ему бутылку шампанского.

– Ариша! Тут тебе шампанское принесли, прими! – воззвал хозяин, обернувшись к двери.

В дверях тотчас же показалась Ариша, в фартучке, с засученными рукавами шелковой блузки.

– Олежка, здравствуй! Прости, милый, не могу подойти, вся пропахла котлетами. Сейчас дожарю и приду. – Забрав вино, она скрылась.

– Не скажи, не скажи, это верный показатель, старина, – говорил между тем хозяин, и Клевцов, не поняв, о чем тот, спросил:

– Ты насчет чего, Миша?

– Да насчет одежды, – отвечал Миша. – Она для человека что шкура для зверя. Здоров зверь, так шерсть на нем блестит! А захворал – лезет клоками. Одежда на человеке, брат, в первую очередь показывает, здоров ли он, доволен ли жизнью или она бьет его по голове ключом. Если человек хорошо, со вкусом одевается, то за него, брат, можно не беспокоиться – этот жить хочет.

– А когда человек ходит без штанов, что это значит? – спросил Олег Клевцов, показывая на лиловые от холода ноги хозяина.

– А это, брат, прими как некое извращение. Дюже люблю работать без штанов, чтоб ноги дышали. Но если тебя смущает, извини, я оденусь. – И он тут же натянул, сняв со спинки дивана, синие спортивные штаны с пузырями на коленях.

– Что, много работаешь? – спросил Клевцов.

– Какая там работа. Мучаю себя, – махнул рукою Миша и выразительно скривил губы. – Ничего в голову не приходит. – Постучал он по лбу себе. – Вот как ты думаешь, о чем можно сейчас писать?

– Тебе лучше знать. Ты у нас писатель.

– А я вот не знаю. Изгрыз себе все пальцы. За что ни возьмешься, все уже сделано. Любовь, секс, жизнь, смерть, вечные проклятые проблемы, интеллектуализм – все уже было, было, надоело! А писать надо, писать хочется. Нужно делать вторую книжку. А о чем, я спрашиваю?

– Чего ты пристал к нему, Миша? Что тебе должен на это Олег отвечать, подумай, голова! – вмешалась Арина, вошедшая с подносом, на котором стояли закуски, водка в плоском старинном штофе. – Писатель называется… должен сам найти тему, а не выспрашивать ее у Олежки… Источник вдохновения только в тебе самом, правильно я говорю, Олег?

– Ну конечно! Ты всегда, мамочка, говоришь правильно и всегда только прописные истины, – ответил ей муж. – Разве я о теме говорю? Тем действительно много – любую бери. А я говорю: о че-ом! – нараспев, внушительно произнес Миша. – О главной мысли, об основной идее нашего времени. Разумеется, Рина, я опять имею в виду не прописные истины. А вот по-настоящему, воистину – что сейчас самое главное в нашей жизни? Что мучает нас, чем мы больны и на что больше всего возлагается надежд, а? Ответьте-ка.

– Какая ерунда! Ну какая же это ерунда, Миша! – бросившись в кресло и закуривая, воскликнула Арина. – Да о какой главной идее ты говоришь? Разве может существовать какая-то одна главная идея? Олег! Ну ты скажи ему!.. Да пиши о настоящей жизни, смотри вокруг на людей да пиши о них правду! Возьми вот хотя бы Олега и напиши о нем.

– Обо мне лучше не надо, – улыбнувшись, отказался Клевцов.

– Почему же? Разве ты не достоин того? Пусть он только как следует напишет, – тут Арина довольно пренебрежительно ткнула сигаретой в сторону мужа. – А ты, Олежка, разреши мне сказать откровенно, ты один из самых лучших моих современников. Да, да, не смейся, я вполне искренне. Ты талантлив, порядочно пишешь, но в то же время скромен, что еще надо? Все мои подружки, если хочешь знать, всегда восхищались тобой. Что, мол, за прелесть этот Олег, какой порядочный парень…

– Вот она и объяснилась тебе, старина! Ха! Ха– ха! – рассмеялся Миша и, покачав головой, разлил водку по стаканчикам.

– Нет, Арина, не гожусь я все-таки в герои, – возразил Олег Клевцов. – Я просто скучный человек. Скучный, несодержательный. Обо мне почти нечего писать. Я, если хочешь знать правду, современный обыватель, а что можно интересного написать про обывателя?

– Как, обыватель? Это почему же обыватель! – возмутилась Арина и воинственно вскинула хорошенькую, аккуратно подстриженную голову. – Если ты с твоим кругозором, с твоей культурой и твоей порядочностью обыватель, то кто же тогда у нас не обыватель?

– Потому что я в жизни о-бы-ваю, – по складам произнес Клевцев. Он выпил уже два стаканчика, наливая себе сам, и ощущение разливающегося по крови тепла было ему приятно, он налил третий стаканчик. – Чего я хочу в этой жизни, братцы? Каких-нибудь подвигов, геройства, славы? Нет. Я хочу жить спокойно. Может быть, меня мучает какая-нибудь идея или недостижимый идеал? Опять нет. Ничто меня не мучает, и я вполне доволен самим собою. Я работаю, стараюсь, потому что работа меня кормит и она приятна мне. Я добился того, чего желал, и единственное, чего мне всегда хотелось, это чтобы все оставалось у меня как есть. Я, братцы, современный обыватель-реалист, это я знаю очень хорошо. Но страдал ли я когда-нибудь, что я такой? Никогда! И всю жизнь мог бы не страдать. И может быть, это и удалось бы мне, да вот заболела жена… Братцы, я теперь страдаю, зверски страдаю. И как учил Достоевский, страдание есть истина и предпосылка для духовного перерождения… Однако я от себя скажу, что мое страдание ничуть меня не переродит и не изменит моей сущности. Я останусь все тем же, братцы. Идеала у меня не появится. А если что и случится похуже… если умрет моя Лерка… то что ж, я буду еще больше страдать, зверски страдать, но потом и это пройдет, я найду себе другую жену и все позабуду, и все пойдет сначала… – Тут Клевцов на минуту словно бы ослеп и оглох: слезы хлынули из глаз, и он уткнулся лицом в свои большие белые руки.

Супруги с двух сторон кинулись тормошить и утешать Олега, Миша обнял его за плечи и гудел ему в ухо что-то укоряющее и ласковое, сам с красными от набежавших слез глазами, Арина гладила по коротко остриженной голове Олега, подсовывала ему стакан с водою. Клевцов отстранил воду, выпрямился и тщательно вытер лицо платком.

– А я… пью здесь водку, водку, – тихо пробормотал он и едва удержал новый прилив слез.

– Ну и что, старик? Чем водочка плоха? – загудел во всю мощь повеселевший, умиленный Миша. – Водочка теперь в самый раз, пей, воробей, а мы тебя в случае чего здесь уложим…

– Нет, братцы, я поеду домой, я должен быть дома, – отказывался Клевцов.

– Эх, Олежка, расстроил ты меня! – крикнула Арина. – Никогда не думала, что увижу тебя в слезах. Но за это я еще больше тебя полюбила, Клевцов.

– Ты слышал, старик? Как тебя Рина моя любит?

– Эх, мужички сопливые! Напьюсь-ка сегодня и я с вами. Больно уж расстроил ты меня, Клевцов.

И они напились.

Миша исчез куда-то из комнаты, и Арина, оставшись наедине с Клевцовым, стала низким голосом жаловаться ему, дыша в ухо:

– Если бы ты знал, Олежка… Из последних сил терплю. На излете я. Плохи, очень плохи наши дела, родной. Если б не сын, давно развязалась бы с Мишкой. Грубит, дома не бывает. Иногда не знаю даже, где он живет. Все мои подружки из института, слышишь? Все переспали с ним. Как тебе это н-нравится? Ну, я ему тоже устрою. Я, милый мой, никогда себе подобного не позволяла… Хотя мне тоже… некоторые из его друзей о-очень нравились. Ты же сам знаешь…

Затем, раскрыв окно в холодную апрельскую темень, Арина налегла животом на подоконник и далеко высунулась наружу, предоставив сидящему рядом Клевцову любоваться ее длинными суховатыми ногами, выставленными из-под задранной юбки.

– «…И волны бушуют вдали-и-и!» – пела она высоким, дрожащим, хмельным голосом.

Клевцов минуту молча созерцал эти нагло подставленные ему ноги и затем, неожиданно для самого себя, вдруг размахнулся и изо всех сил влепил ладонью по выпяченному заду Арины. Та вскрикнула и отскочила от окна, с изумлением и растерянностью оглядываясь…

Кончилось все тем, что к полуночи откуда-то с гуляния пришел парень, семнадцатилетний рослый сын хозяев, и Клевцов уехал домой, так и не попрощавшись с уснувшим на кухне Мишей.

Вернулись холода, стояли серые тусклые дни, и в палате было прохладно. Валерии захотелось погреться в горячей воде, не моча волос, – они не успеют просохнуть к приходу мужа. Выпросив у сестры-хозяйки чистую простыню, Валерия пошла в ванную комнату. Ванна оказалась занятой, какая-то огромная тучная женщина плескалась в ней, распустив по плечам и груди мокрые волосы. Горбоносое большое лицо женщины, распаренное, густо-малиновое, обернулось навстречу входившей Валерии, мягко вздрагивал вислый жирный подбородок. Валерия хотела уйти, но та вдруг замахала рукой и шумно приподнялась из воды, низвергая с себя сверкающие струйки. Стыдливо приседая

и прикрываясь руками, она быстро и виновато заговорила:

– Я уже все-все, деточка! Уже закончила, уже вылезаю. Это я так, побаловаться влезла, уж больно тут ванны хорошие, старинного фасону. А дома мне и не влезть в ванну, в новой-то квартире, ну куда с такой тушей! И делают сейчас ванночки незнамо для кого, хе-хе! – Кряхтя, посмеиваясь, женщина стала вылезать, с трудом перекинула через край ванны рыхлую ногу.

Говорила и смеялась она так добродушно, что Валерия невольно заулыбалась; решила остаться и подождать.

– Вы уж не спешите, – вяло сказала она толстухе. – Пока я разденусь, пока сил наберусь…

– Нет-нет-нет! Уже напарилась я, деточка, кабы худо не стало.

Отвернувшись от Валерии, она боком-боком продвинулась к вешалке, сорвала большое махровое полотенце и стала обтираться, прихлопывая по груди, под мышками.

– Вот сейчас чуток вытрусь да помою тебе ванну, а ты бы пока под душ залезла, – говорила она, не оборачиваясь к Валерии, приподнимая то одну руку, то другую, отчего мягко шевелилась ее багровая широкая спина. Посреди этой спины темнела слегка примятая, коричневая, как крупная изюмина, одинокая родинка.

Валерия разделась и прошла, стараясь не задеть горячее, парное тело соседки, к длинному зеркалу, вмурованному в стену ванной, возле вешалки. Зеркало было приделано высоко, и, чтобы разглядеть себя всю, как того захотелось Валерии, пришлось ей встать на табурет, сбросив с него оставленный кем-то кусок мокрой марли. В зеркале отражалось, светясь, замазанное наполовину белой краской высокое окно; верхний край его был чист, и виднелись безлистые ветки какого-то дерева: сквозь путаницу этих веток синело ясное и безоблачное далекое небо.

Валерия внимательно, с болью и ставшей уже привычной сухой тоской в душе начала рассматривать свое исхудавшее бледное тело. На нем, как зловещие вехи, проступали косточки – у ключиц, на тазу, на коленях. Словно происходил медленный отлив, подобный морскому, – отлив ее жизни, плоти – и обнажалось каменистое дно. Скоро она станет как те мумии – Валерия вспомнила фотографии палермских катакомб, которые показывал ей один итальянец, драматург…

– Что, деточка, никак не налюбуешься? Хороша, ничего не скажешь! Хороша-а! – заговорила женщина, уже в накинутой длинной больничной рубашке, выпрастывая из-под ее ворота сырые волосы.

Стоя на табурете, Валерия сверху растерянно оглянулась на толстуху: шутит, что ли? смеется? Но нет – та, улыбаясь, прижмурившись, склонив голову набок и встряхивая на затылке волосы, восхищенно смотрела на нее. Валерия криво усмехнулась.

– Ну уж… хороша. Одни мощи остались.

– Нет, хороша, хороша! Конфеточка! – добродушно разведя толстые губы, твердила тетка. – Когда-то и я была тонюсенькая. Не все же время такая. – И она похлопала по круглому животу.

За окном на ветвях дерева зачирикали воробьи, задрались, видимо, трепеща крыльями, то один, то другой подскакивал кверху, показываясь над замазанным краем стекла. Валерия прислушалась к их возне – и вдруг острая, жадная радость обожгла ее: какая-то детская пронзительная надежда, что все будет хорошо, что однажды она вновь окажется там, среди этой синевы, чирикающих воробьев и набухлых весенних почек…

– Шестерых родила, выкормила, куда уж тут до красоты, – продолжала между тем толстуха. – Все выросли, выучились, никого не потеряла. Вот и младшая у^кз институт кончает. Химический. Только вот с нею беда была: толкнула ее зимою подруга, баловались они, да и вытолкнула ее через сугроб на дорогу. А тут грузовик шел с прицепом. Задавить-то не задавило, а проволокло ее прицепом по дороге. Слава богу, что девочка она у меня была крепкая, упитанная, не то не жить бы ей на свете. Профессор попался хороший, ну такой хороший, просто счастье нам, все зашил ей, заправил, зажило – даже хромать не стала. Оно, конечно, заметно с этого боку, если присмотреться, да ничего – накладку небольшую к юбке или вытачку чуть посвободнее, так и совсем незаметно. Сейчас на практику уезжает. Веселая такая, хорошая она у меня: все мама да мама. Замуж пока не собирается…

Рассказывая это ясным, веселым голосом, женщина вымыла мочалкой ванну, потом сполоснула мочалку, вытерла руки полотенцем и стала из него устраивать чалму на голове.

Валерия включила теплую воду и, не дожидаясь, пока наполнится ванна, влезла в нее и опустилась на колени. Глядя на горбоносое рыхлое лицо собеседницы, слушая ее, Валерия прониклась удивительным спокойствием и уверенностью в полной своей безопасности – чувством далекого детства, когда так же спокойно и уверенно ей становилось, если в комнате рядом была мать, чем-то занималась, не обращая внимания на дочь…

Горячая струя, шумно падая из крана, била по ее колену, растекаясь сверкающей пленкой по бледной коже; приятное чувство тепла шло от этого соприкосновения с водой все выше и выше по телу.

– А у вас что, с чем вы лежите? – тихо спросила она у женщины, уже заканчивавшей одеваться.

Запахивая серый байковый халат на своей округлой, как бочка, талии, опоясываясь, та жалобно сморщилась.

– Ой, деточка, у меня болезнь серьезная. Совнарком у меня не в порядке, опухоль какая-то в мозгу. Собираются лечить меня атомом, под пушку атомную хотят класть, да я не даю согласия. Уж больно страшно как-то: а вдруг шевельнешь головой или по ошибке не туда направят прицел, вот и пиши пропало. Меня уговаривают все, а я им одно: нету моего согласия.

– А эта опухоль ваша… может, незлокачественная? – неуверенно предположила Валерия.

– Кто его знает, какого она качества-то, разве мне скажут. Да мне и дела нет. Уж что там ни толкуй, а пойду-ка я лучше домой. Коли помирать, то лучше дома на своей постели, чем под этой поганой пушкой.

Удивительное открытие сделала для себя Валерия, сидя в горячей воде, слушая бодрый, добродушный, свежий еще голос…

– Скажите, а вам не жалко… – начала, но дальше не решилась выговорить Валерия. – Вам не страшно… – и опять она не смогла выговорить это слово.

– Как не страшно, деточка, страшно, конечно, – правильно угадав смысл вопроса, ответила женщина и вздохнула. – У меня и сейчас совнарком болит, терпения нету, а тогда, перед смертью, говорят, уж так болит, так болит, что человек криком заходится. Как же не страшно, детка…

Но что бы ни говорила эта добрая, простодушная толстуха, какие бы тревожные интонации ни придавала своему голосу, Валерия ясно видела, что она не боится – вернее, боится, но не так, не тем отвратительным, безграничным, все губящим страхом, знакомым ей самой.

Оказывается, возможно такое отношение к жизни, когда это становится нестрашным, по крайней мере, не таким страшным, как для нее, Валерии Голицыной.

И когда незнакомка ушла, Валерия долго просидела не шелохнувшись, глядя на то, как подбирается к груди зеленоватая прозрачная вода. И ей в эту минуту хотелось заплакать теми безудержными обильными слезами, после которых все-все проходит… Хотелось быть толстой, уже старой женщиной, родившей многих детей; хотелось быть той неизвестной девушкой, у которой небольшой изъян фигуры, из-за чего шьет себе юбки с ватной накладкой. Она такая же, наверное, приветливая, и ясная, и простая, как ее мать, и что за особенное душевное устройство у таких людей, почему им сама смерть не страшна, думала Валерия.

Навестили Валерию друзья по работе, она немного посидела с ними внизу, в холле. Большеротая, стройная Любочка Кислова, сидя на низеньком кресле, мрачно оглядывала странное больничное сборище, щуря наведенные под ровно обрезанной темной челкой глаза, поглаживая гибкими пальцами свое высоко открытое полное колено. Два ее спутника, Толя Лисицын и Павлик Майоров, молодые мужички в широких галстуках, узлы которых были в кулак величиною, лепетали что-то веселое и глупое, и Валерия, давно уже отвыкшая от легких необязательных разговоров, с трудом сдерживалась, чтобы не отправить их восвояси вместе с их цветами, апельсинами и фруктовыми компотами.

Розоволицый, с заметным уже молодым брюшком остряк Павлик был начинен анекдотами, новостями, знаниями обо всем на свете, имел привычку говорить особым своим стилем.

– Представьте себе, – рассказывал он, – Ксения явилась на хипиш в мини-юбочке, седые власа свои по сюх распустила на плечи… – Речь шла о каком-то вечере, который дал «шеф» в честь иностранных гостей. – А ножки у старухи, я сказал бы, весьма еще скульптурные.

– Вполне, вполне! – подтвердил Толя Лисицын, узко-губый сутулый верзила с брезгливым, унылым выражением лица, переводчик с арабского, коллега Валерии.

– Один мусье из Марселя спрашивает у меня, сколько лет этой девочке, – продолжал Павлик. – А вы же знаете, какой слух у Ксении: все слышит, все примечает! Как же! Хозяйка бала, жена своего мужа. Подходит к нам. Я, конечно, в мандраже. А Ксения… Этак с чистейшим парижским выговором: месье желает знать, сколько мне ле1? Шестьдесят один, промолвила она. И улыбочку. Мой француз стоит красный как рак. О, мадам, прекрасный возраст, промолвил он наконец. А у вас женщины как выглядят в таком возрасте, спрашивает она. У нас, мадам, в таком возрасте сидят у телевизоров, вяжут чулки и нянчат внуков, промолвил он…

– М-дэ… Уделал все-таки ее, – мрачно подытожил Толя Лисицын.

Валерия сердилась на них не из-за того, что они не понимали… Понять чужую боль никому не дано, и винить за это никого не стоило. Злили Валерию те улыбочки и взгляды, которыми обменивались ее друзья, как бы пытаясь подчеркнуть, что они-то совершенно непричастны к этому миру болезней, носилок на колесиках, уродливых пижамных костюмов… Что за взгляд был у этой Любочки Кисловой! С каким-то неприкрытым, жадным любопытством вглядывалась она в лицо Валерии, примечая все зловещие знаки болезни, и отводила в сторону глаза, нервно покусывая большие губы. Светлый пуховый свитер плотно охватывал ее плечи, высокую грудь, длинную талию, на тонкой цепочке свисал с шеи серебряный кулон с непрозрачным бледно-зеленым камнем, на шлифованной поверхности которого расплывались, словно две крохотные капельки крови, красные вкрапления.

– Что это? – спросила Валерия, рассматривая кулон. – Приятная вещица. Нефрит, наверное?

– Да, и хороший нефрит, – ответила Любочка. – Из Японии мне привезли.

Валерия наклонилась и близко поднесла к лицу камень. У нее были свои любимые камни: бледно-сиреневые аметисты, оставшиеся от матери, томные и спокойные, глубоко-синий, прозрачный, радостный сапфир, ее особенная гордость, и турмалин хладно-зеленый, и турмалин розовый – два одинаковой формы кабошона на разных перстнях, и кровавый рубин на качающихся сережках, и синий лазурит, осколочек темного горного неба… Нефрит же ей не попадался, нефрит ее судьба, злой рок…

– Китайские мудрецы, кстати сказать, считали нефрит камнем пяти основных добродетелей, – подхватил новую тему Павлик Майоров. – Промеж прочим, называли его «ию-ши», что на русском языке означает «не спеши, а то плохо будет»…

– Павлик, не трепись, вовсе не это означает, – фыркнув, перебила его Любочка Кислова.

– Ну, что-то вроде того… Энтот камень считался драгоценным, как золото и жемчуг, из него даже монеты вырезали…

Валерия вдруг закрыла лицо руками, в глазах ее все поплыло, волна дурноты заструилась по телу. Жизнь уходила, как вода из прозрачного стакана по мановению фокусника, та жизнь, которую растрачивают на цветные камешки, на глупые разговоры, на странные неуловимые сны, на зубную боль, на дым от погасшей спички…

11

Какой-то неугомонный воробей не давал ему все утро покоя. Проснувшись на рассвете, чирикал и чирикал на балконе – Олегу казалось, что над самым ухом, спрятавшись где-то за шторкой. И порою одинокий голос пташки начинал звенеть так громко, будто певец собирался разбудить весь мир или разлететься вдребезги; он верещал на два голоса – сначала тонко, словно птенец, а затем вполне мужественно: чип-чирик! Был выходной день, Олегу Клевцову хотелось поспать подольше, ночь накануне он допоздна просидел над статьей, однако воробей не дал ему залеживаться. В страстном чирикании было такое упоение жизнью, такая самодовлеющая уверенность звучала в этой утренней птичьей проповеди, что было совестно лежать праздным и бездеятельным в постели. Невольно захотелось на прохладный воздух, туда, где звучал отдаленный хор и других певцов утра: нежные посвисты скворцов, воронье ошеломленное и слегка глуповатое «кар-р», бульканье голубиной стаи на крыше. Олег, увидев розовое, расплывчатое пятно света на стене, представил, как сидит упоенный воробей где– то на балконе, окутанный розовым сиянием, и вскочил с постели, подошел к окну и откинул штору. Многоцветное, сверкающее утро хлынуло в комнату, наполнив ее перламутровыми сполохами неба. Широкий двор, дома, улицы города, видимые с высоты, были неузнаваемы, окутанные мягкой световой дымкой – прекрасным веществом рассвета. Олег распахнул окно, вмиг окатился свежей волной прохлады, рассмеялся и стал размахивать руками, нагибаться, приседать, прыгать по всей комнате, исполняя скорее какой-то небывалый танец, нежели делая привычную гимнастику. Затем направился в ванную и принял горячий душ, на завершение которого пустил ледяную воду, вытерся насухо – после чего ощутил внезапный, нетерпеливый приступ голода. Но в доме у него никакой еды не оказалось, и он, одевшись, отправился на улицу добыть себе какой-нибудь горячей пищи.

Однако не скоро удалось найти ему кафе, открывавшееся к тому же только в восемь часов, и он целый час бродил возле, словно голодный волк. К открытию кафе он первым стоял у двери, возглавляя небольшую толпу алчущих. Она состояла из нескольких заспанных молодых людей, очевидно студентов, двух-трех неопределенного вида граждан – должно быть, приезжих, чудной старухи в широкополой черной шляпе и в ажурных перчатках до локтей и двух рабочих в спецовках, не успевших, наверное, позавтракать дома. Ворвавшись в кафе, Олег набрал три порции оладьев, три стакана кофе с молоком, полный стакан сметаны, сосиски, крутые яйца – и все это валившееся с подноса бережно снес к столу и вдумчиво расставил в порядке уничтожения. Переглядываясь со старушкой в шляпе, которая пощипывала бутерброд с сыром и запивала кефирчиком из стакана, Олег в несколько минут расправился с завтраком. Старая дама смотрела на него одобрительно, с интеллигентной улыбкой на сморщенных губах.

Покинув кафе, Олег направился по улице, еще не зная куда, но в ясном предчувствии того, что сегодня обязательно встретит нечто необыкновенное, достойно завершающее это радостное для него утро. Из раскрытого окна на третьем этаже огромного дома взмыла на волю музыка, знакомая мелодия из «Времен года» Чайковского, и Олег, остановившись, с волнением слушал ее. И когда смолкла она, другие звуки – гул машин, шум города, набирающего свой утренний разбег, – постепенно завладели его вниманием. Олег Клевцов оглянулся вокруг и увидел дома, улицы, распустившиеся свежие тополя в трепете легкого ветра, идущих людей в весенней одежде – жизнь, утренний лик ее увидел таким, каким он был на самом деле. С ним ли, праздно стоящим сейчас у подножия города, или вовсе без него – но всегда будет трепетать на гранях высоких домов этот ярый свет, и сверкать поток машин на гудящих, как море, улицах, и летать меж антенных мачт, темнеющих над крышами, невидимая и бесплотная, но живая, как сама человеческая душа, ее неумирающая музыка. Впервые он столь ясно осознал для себя, что согласен, оказывается, давно потаенно согласен, что пусть так оно и будет: гудит, и сверкает, и звонким голосом птиц славит самое себя жизнь, и плывет под разноцветными знаменами повторяющихся рассветов. Пусть все так и будет, всегда и вечно будет – с ним ли, без него ли – с его любовью, сверкнувшей мгновенной каплей в водопаде жизни, с его утратою любви и скорбью, в окончательном забвении любви, утраты, скорби – пусть все так и будет. Какое же облегчение сошло на душу, стоило только осознать это спокойное свое великодушие и бескорыстие!

Он сел в первый попавшийся троллейбус и доехал на нем до конца; затем пересел в автобус и добрался на нем до Филевского парка; пересек парк и оказался на обрывистом берегу Москвы-реки. Он спустился к воде и, утопая ногами в песчаных осыпях, побрел вдоль реки. И вскоре вышел на Крылатское – одноэтажное, в садах и огородах, – спустился оттуда вниз, к Гребному каналу. Он походил возле воды, глядя, как мальчики-новички пытаются освоить каноэ, неуверенно покачиваясь на шатких лодчонках; обошел вокруг трибуны водного стадиона, набрел на уютное кафе, зашел туда и выпил фруктовой воды. Времени до того часа, когда надо было ехать в больницу к Валерии, оставалось еще много, и Олег решил погулять по окрестностям Крылатского, заманчиво призывавшим свежестью своей первой зелени…

И вскоре он оказался возле Крылатских гор. Выходя к ним по тропинке, бегущей краем оврага, Олег заметил вдали, на вершине холма, что-то яркое, как знамя, бело– голубое, трепещущее на ветру. Подойдя ближе, он увидел нечто похожее на огромную бабочку, которую держал над собою человек, стоящий на краю обрыва. Олег слышал о дельтапланах, читал о них в журнале, но никогда не видел, как летают на этих аппаратах. Между тем человек приподнял дельтаплан, разбежался и прыгнул с обрыва, и яркая двухцветная бабочка скользнула вперед и вниз, на мгновенье зависла в воздухе, подхваченная встречным ветром, затем плавно пронеслась над купою нежно-зеленых деревьев, стоящих на дне оврага, перелетела заболоченный ручей и, снизившись, пала на землю, уткнувшись в нее концом правого крыла. Приподняв на плечи аппарат, дельтапланерист развернул его и потащил назад, перешел ручей и стал карабкаться по крутому склону.

Пройдя вперед мимо развалин кирпичной церкви, занимавшей вершину холма, и вдоль ограды, поросшей густыми кустами сирени, Олег приблизился к краю обрыва, с которого бросился вниз человек, теперь невидимый под своим аппаратом, похожим на медленно ползущего в гору громадного мотылька. На обрыве стояли два парня и внимательно смотрели вниз, а недалеко от Олега ходила по кругу, то и дело резко поворачивая назад и следуя в обратную сторону, невысокая, стройная женщина в брюках, в нейлоновой сиреневой куртке. Когда Олег поравнялся с нею, она остановилась и странным, пристальным взглядом уставилась на него – и не то улыбнулась, не то скривила лицо в гримасе страдания. У нее были короткие, туго завитые волосы, темные сросшиеся брови, глаза как угли, чистые белки глаз и очень белые зубы, сверкавшие в полураскрытом рту. И все так же – не то смеясь, не то собираясь заплакать – непонятно глядя на Клевцова, она спросила:

– Это разве мой сын?

– Так, значит, он ваш сын? – вопросом отвечал на вопрос Олег, сразу догадываясь, о ком идет речь…

– Нет, это не мой сын, это какой-то летающий человек, – убежденно произнесла она и вдруг рассмеялась: громко, белозубо, заразительно. – Он, понимаете, летать захотел, как птица, а я тут бегай и с ума сходи. Ведь не разрешает подходить к себе, когда он занят своим делом, вот как. Пожалуй, если подойду, так по шее заработаю, не посмотрит, что мать родная передним. Как вам это нравится?

– А вы не подходите, – смеясь, отвечал Олег, – если он у вас такой горячий!

– Уж такой он сумасшедший, – подтвердила женщина. – Мать за курицу считает, мать для него не указ.

– Ас отцом как? – полюбопытствовал Олег Клевцов.

– Отца у нас нет, – ответила женщина. – Сынок у меня получился без отца. Слышали, наверное, что бывает такое? – И снова рассмеялась, ярко брызнув белизною крупных зубов. – Он у меня один-единственный на всем белом свете – и вдруг ему летать, видишь ли, захотелось. Как вы думаете, не улетит от меня совсем?

– Я думаю, он очень хороший мальчик, – отвечал с улыбкою Олег. – С ним ничего не должно случиться. А вот вы, мамаша, вы сами не совсем нормальная. Ведь вы, признайтесь, ничуть не боитесь, что сын у вас летает. Наоборот – вы, как я понимаю, с ума сходите от радости.

– Послушайте, как вы угадали? – с простодушным удивлением спрашивала женщина, разводя руки и пожимая плечами.

– Так ведь нетрудно догадаться, глядя на вас, – весело отвечал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю