Текст книги "Будем кроткими как дети (сборник)"
Автор книги: Анатолий Ким
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
– Эх, родня есть родня, чего там говорить, – сочувствовали ему. – Родной хлеб всегда слаще.
Но прошел июнь, затем жаркий июль, а ожидание продолжалось. Мансам по-прежнему выходил встречать каждый большой пароход, идущий от Хабаровска. Серая сатиновая рубаха, в которой он хотел показаться дяде, постепенно вылиняла на солнце, утратив свой нарядный вид. Сам парень от постоянной тревоги весь иссох, лицо его потемнело, из-под насупленных бровей нелюдимо сверкали черные глаза. И теперь люди, сходившие с пароходов, больше не подходили к нему. Они опускали головы, отводили взгляд, не в силах смотреть на него. А он стоял в стороне, на краю пристани, недоступный и отрешенный, худой, как палка.
И однажды он уже не появился к прибытию парохода.
Через много лет стало известно, почему дядя Мансама не мог приехать за детьми брата. Как раз в то самое лето он развелся со старой женою и завел себе другую, более молодую, и дело с переездом племянника и племянницы не могло, значит, состояться.
7
Осенью Мансам вступил в батрацкую коммуну. Располагалась она в большом здании шорной мастерской, когда-то принадлежавшей богатею, нынче раскулаченному и сосланному. Насчитывала теперь коммуна двадцать четыре человека неженатых батраков, из которых восемь были пожилые люди. Стариков Муна и Ляна тоже приняли, но жить они остались в своем кровном домике.
Государством был скуплен по льготным ценам весь первый урожай коммунаров, и теперь бывшая голь батрацкая зажила. Парни понакупили себе блестящих сапог, которые плотно облегали икры, и приоделись в модные кривые штаны галифе.
Теперь всей гурьбою ходили они в клуб на танцы и смело задирали хозяйских дочек. После танцев они допоздна расхаживали по селу, взявшись под руки, или сидели на жердях оград, словно воробьи, курили папиросы, шумели и горланили песни.
После осенних работ им особенно нечего было делать, и молодые коммунары гуляли, задавали себе пиры, покупая в лавке вдоволь белого хлеба и сладкую шипучую воду в бутылках. Жили в двух больших комнатах, молодые отдельно от пожилых. Спали вповалку на общих нарах.
Как-то поздним вечером, когда молодые коммунары с грохотом ввалились в казарму и стали укладываться на ночь, Мансам лежал на своем месте и держал перед собою тоненькую книжицу, которая называлась «Манифест Коммунистической партии». В этот вечер Мансам не ходил со всеми гулять, задавшись целью вникнуть в смысл книжки, чтобы понять близкие и самые отдаленные задачи своей коммуны. Пока парни раздевались, вешали на протянутую вдоль нар веревку одежду, шумно переговариваясь, Мансам пытался продолжить чтение, но тут подполз к нему верзила Пан, разоблачившийся уже до белья. Он значительно посмотрел на лежавшего Мансама, помолчал, затем произнес:
– Слушай, болтают, что твоя сестренка в интересном положении. Правда это?
– Что?! Кто… сказал? – с трудом выговорил Мансам.
– Да все говорят, – ответил Пан и, еще раз значительно посмотрев на товарища, уполз назад, на свое место.
– Кто-то принялся рассказывать веселую и не очень пристойную историю, соль которой была в том, что беззащитная женщина сумела чем-то напугать в лесу тигра и тот в ужасе ускакал прочь. Парни были здоровые, молодые – от пятнадцати до тридцати лет, жили как монахи, хотя никто из них не давал монашеского обета, тяжко трудились, но не унывали и веселились как могли.
Вскоре потушили свет. Последние отдельные голоса стали стихать. Мансам лежал в оцепенении. Случилось то, чего он втайне больше всего боялся. Так пролежал Мансам долгое время. Вся коммуна по-
грузилась в глубокий сон, в тишину, над которой витали во тьме невнятные бредовые слова, случайно вырвавшись из сновидения. Порою сотрясал эту тишину чей-то разбойничий бесчувственный храп. Из соседней комнаты, где спали восемь пожилых коммунаров, доносился негромкий кашель.
Мансам поднялся, ощупью нашел одежду, висевшую на веревке, бесшумно оделся.
Ночь была лунная, с неподвижным лютым холодом, разлитым над снегами. Дорога отзывалась шагам железным скрежетом, Мансам видел на ней свою одинокую тень.
Подойдя к домику бобылей, Мансам кулаком замолотил по запертой двери. Он до тех пор сотрясал ударами эту дверь, пока она не открылась. В сенях встретил старичок Лян со свечой в руке. Выхватив у него свечу, Мансам устремился в комнату. Подошел к лежавшей на полу t сестре, нагнулся к ней. Она, лежа в постели, бессмысленно таращилась на огонь. Мансам сорвал с нее и отбросил прочь одеяло. Сестра вскрикнула. Тут парня ухватил сзади старик Лян, стал тянуть назад.
Не смей! Как ты смотришь на свою сестру! – приговаривал старик.
Мансам вырвался и, размахнувшись тою же рукой, в которой была свеча, ударил Ляна. Свет погас. В темноте, слышно было, старик с грохотом обрушил что-то и упал. Вдруг схватили Мансама и сковали могучие руки. И тогда, бессильно повиснув в чужих объятиях, он заплакал.
Опять зажгли свет. Мансам сидел в углу, перед ним стояли испуганные старики. Бородатый Мун дрожал всем огромным телом, по жиденьким усам Ляна текла кровь.
Ты чего это, эй! – гаркнул Мун. – Пьян напился в коммуне, что ли?
Вы все звери, – крикнул Мансам, плача, – вас надо убить! Зачем нас убивать? – рассердился Лян. – Мы уже старые люди. Скоро сами умрем.
Мансам поднялся и, закрыв руками лицо, вышел из дома.
8
Старик Лян действительно к весне заболел и умер. Но даже перед смертью он не признался в том, что виновен, и все валил на Муна. Мол, часто приходилось уезжать то по делам, то к родственникам, а глухой в это время оставался наедине с девочкой.
От Муна тоже не добились признания, когда побратимы покойного Матвея Шина призвали старика к допросу. Он захохотал, когда ему объяснили, в чем обвиняется. С великой невинностью души Мун отвечал, что девочка просто толстеет, хорошеет, потому что идет ей на пользу пища, которую добывает он своим трудом. На него махнули рукой, но когда умер старик Лян, решено было забрать от него девочку. И это его страшно рассердило, он перестал здороваться с побратимами ее отца.
Допросы самой девочки ни к чему не привели – она лишь плакала, закусив свою черную косу, и дико смотрела на допросчиков.
Странно повел себя и Мансам. После того как девочку взяли от старика в другой дом, он совершенно переменился к сестре. Стал с нею ласковее, часто навещал ее, словно ничего не произошло. Говорить хоть с кем-нибудь о ее делах отказывался. Из своих заработков он купил ей новые башмаки. А между тем шло время и явное становилось все явнее.
Пришла пора весенних работ, и Мансам вместе со всеми коммунарами вышел на пахоту. Они весело распахали и засеяли свои общие немалые поля.
Затем прошумели первые весенние грозы, пригрело солнце, и вместе со злаками буйно взошел сорняк, началась прополка. Незаметно подошло лето: мотыжка, окучивание картофеля, продергивание кукурузы. И все эти труды коммунаров совершались на благодатной летней жаре, под живительными стрелами прохладных дождей, любовно выпадавших на широкую жаждущую землю. И раскатывались дальние громы, словно могучий смех довольных своими делами божеств.
Каждое утро в холостяцкую казарму коммунаров заходил старик Мун. Ему можно было идти к полю другой дорогой, но он желал выйти на работу со всем миром. Во дворе ярко светило раннее солнце, в казарме еще возились, потягивались и зевали лодыри, а усердные уже садились за стол, когда в дверях появлялась могучая фигура старика.
Некий молодой шутник сделал наблюдение, что когда Мун появляется на пороге, освещенный сзади солнцем, то можно увидеть, словно в обрамленной картине, не только пучок волос на макушке, но и все прочие достоинства деда. Это возможно было потому, что одежда на старике была совсем ветхой и холщовые штаны его настолько проредились, что на просвет были прозрачны. И кучка юнцов, посмеиваясь, караулила деда у дверей. Шутника, придумавшего подобное зрелище, звали Андреем, то был полутораметровый парень, самый молодой в коммуне, крепкий, как корень, и прыткий, как пружина.
Едва старик входил в дом и здоровался со всеми, Андрей подскакивал к нему, истово прижимая руки к бедрам, и быстро кланялся, говоря:
– Абай, жениться хотите?
Старик с ласковым видом отвечал, взмахивая рукою:
– Спасибо, спасибо, сынок! Кушай сам на здоровье, а я уже позавтракал.
И присаживался у порога на широкое полено.
– Хорошее утро, ребятушки, – гудел он. – Уж так и быть, посижу, подожду, пока позавтракаете. Вместе пойдем!
Молодые крестьяне принимались хохотать, старшие – ворчать на них. А дед, вытащив из-за шийорота длинную трубку, с невозмутимым видом принимался курить.
И никто в такое утро не мог, конечно, подумать плохого о старике. Никто не засомневался бы* что этот беспомощный старый богатырь таит в душе еще что-нибудь, кроме детской чистоты и великого добродушия. Сущность его казалась ясной и прозрачной, словно алмаз, лежащий на ладони. Но Мансам, приглядываясь к нему, не верил этой кажущейся человеческой ясности.
9
Он в эти дни бился над важным и неотступным вопросом, который возник сам собою. Не обладая мудрым терпением принимать человека таким, какой он есть, юноша желал недвусмысленно знать: все же – темен он или светел? Если зол, то в чем корень этого зла? А если добр, то зачем, зачем? Жалея, балуя напуганную своим неожиданным бедствием сестру, Мансам пытался узнать у нее истинного виновника этого бедствия. Он хотел бы увидеть того, кто не нашел в себе малой толики благородства, чтобы пожалеть четырнадцатилетнюю глупенькую сироту. Но сестра по-прежнему упорно молчала.
Он вспоминал отца, и ему казалось, что вот отец был совершенно ясный в своей доброте человек. Но его убили. Доброта отцовская зарыта в кладбищенскую землю на далекой станции Г. И вдруг что-то взорвалась в сердце Мансама, и гнев, и обжигающую кровь, и ненависть разнесло этим взрывом. Теперь он не искал больше корня зла и не допрашивал сестру, кто виновник. Он сам знал кто.
Виновата была мать. И напрасно было искать других виновников. И эта виновница скрылась в глубине огромной страны. Мансаму бывало теперь так грустно каждый день, что не хотелось по утрам просыпаться. Работа в поле давала усталость, от которой вечером хотелось спать, но ведь не ради этой усталости и безрадостного сна стоило жить дальше. И Мансам решил, что они двое, брат и сестра, которых даже родная мать предала, должны умереть. И надо это сделать до того срока, когда сестра– девочка родит. Сестра глупа, труслива, не захочет еще, но он как-нибудь управится с ней, заманит в лес. А для себя Мансам приготовил большой кусок опиума.
Но тут ему словно явился знак иной. Один человек из соседнего села ездил в Среднюю Азию за дешевым перцем и там на базаре встретился с Гиром Пя по прозвищу Бык. Он с Василисой, оказывается, жил не таясь вблизи небольшого узбекского городка. Пя Гир узнал земляка, пригласил к себе в гости. Он был очень удивлен, когда узнал, что обвиняется в убийстве Матвея Шина. Никогда, мол, никого не убивал, наверное, тот сам бросился с поезда. «Как бы то ни было, Бык Пя вовсе не желал прятаться», – рассказывал человек.
Мансам сходил к нему и взял адрес матери. Затем стал собираться в путь. Никто не пытался его удержать. Да по всему виду парня было ясно, что остановить его невозможно. Он никому и не отвечал, когда с ним заговаривали о поездке. Он ушел из коммуны, захватив с собою лишь свернутую и перевязанную шпагатом телогрейку. Никто не провожал его на пароход.
10
А недели через две, когда уже приступили пропалывать картофель, Мансам вернулся. С тою же свернутой телогрейкой в руке, и тот же белый шпагат был на свертке. Отдохнув день, он на другое утро вышел со всеми в поле. Никто особенно не приставал к нему с разговорами.
Правда, малыш Андрей все же спросил у него:
– Ну как? Отомстил?
– Нет, – сурово отрубил Мансам.
Ну, нет так нет. Коммунары совсем оставили его в покое. Перед ними тянулись бесконечные картофельные грядки, и надо было их пропалывать. Вытянувшись в журавлиную линию, люди продвигались через жаркое поле.
Вперед, как всегда, вырвался Михаил, родной брат шутника Андрея. То был отменный работник, непобедимый борец и лучший бегун на всю округу. Работал Михаил сразу двумя тяпками, чего никто другой не мог, и намного опережал остальных.
– Эй! Мишка! – кричал ему длинный Пан, без рубахи, с большой соломенной шляпой на голове.
– Чего? – выставлял из-за ботвы курчавую голову Михаил.
Остальные, предвидя передышку, выпрямлялись, потирали спины и стояли, опираясь на тяпки.
– Как пишется по-русски буквы «Хы»?
Пан и Михаил, самые слабые в русской грамоте, должны были изучать ее вместе, по-коммунарски помогая друг другу и в то же время соревнуясь в учебе.
И теперь, сидя на земле, видимый только по пояс за картофельными кустиками, Михаил чесал затылок. Затем поднял тяпку и что-то неуверенно начертал в воздухе.
– Молодец! – похвалил Пан. – А теперь пиши: «На– ша-мишка-кушал-кошка», – скороговоркой выпалил он.
– Иге-ге! – закатился рядом Дюн, самый здоровенный из коммунаров
Посмеялись и хотели продолжать работу. Но тут на дальнем краю поля появилась бегущая человеческая фигурка. Она взмахивала руками и высоким голосом что-то кричала. И в этом крике слышалось взволнованное желание вестника еще издали, голосом сердца, поведать новость, которую он нес на устах. Словно сообщение его касалось самого сокровенного, чего желали дети коммуны, не смея признаться об этом вслух (так оно и было, пожалуй!). Вскинув тяпки на плечи, коммунары заспешили к краю картофельного поля, по пути сплотившись в небольшую толпу.
Оказалось, что прибыл какой-то студент из Владивостока, у него с собою два направления на рабфак. Сельсовет послал студента в коммуну, и он сидит сейчас там, ждет, когда все соберутся, чтобы на совете избрать двоих, чьи имена впишут в листы направлений. И это надо сделать немедленно!
Шумя и гремя, как стая скворцов, коммунары двинулись к селу. Их было шестнадцать человек, молодых, жадных к жизни, тайно мечтавших разорвать путы судьбы, стать свободными, учеными – вырваться за пределы той разудалой неприкаянной бедности, в которой прошла вся предыдущая их жизнь. Доля более светлая, задумчивая и прелестная, нежели тяжкий труд ради лишь пропитания бедного тела, – вот что мерещилось каждому.
Часов шесть спорили коммунары, до хрипоты кричали друг на друга, марали и перемарали десять списков. Наконец остались в коротком списке только трое – малыш Андрей, Пан и Шин Мансам. Андрей подходил по всем статьям: и сирота, и стаж батрачества с восьми лет жизни, и начальную школу кончил, и комсомолец, и самый младший. Все то же самое было и у Пана, лишь одна статья была совершенно противоположная: Пан был самым старшим из кандидатов. Это и послужило причиною следующего спора.
– Андрюшка еще молодой! Ему только шестнадцать будет, а мне уже двадцать шесть! – кричал Пан, искривив от обиды лицо. – Я уже старый! Если мне сейчас не удастся на учебу, то все ухнуло, считай, в болото!
– Но у тебя с русской грамотой не шибко, – увещевали его товарищи. – Не поступишь ты на рабфак, а направление одно понапрасну испортишь! И ты уже матерый, на ногах стоишь. А Андрюшка сопляк еще. Так пусть учится малец! В люди выходит.
– А почему ему такое счастье, а мне нет? – кричал Пан.
– Слушай, брат! Какое счастье у всех у нас, ты сам знаешь, – обратился к нему Тимоша Эм, комсорг коммуны. – Все мы и сироты, и батраки, и дети батраков. Жизнь была собачья. Так пускай будет среди нас хотя бы один счастливчик! Пусть поедут учиться самый счастливый и… – тут Тимоша оглянулся, нет ли поблизости Мансама, потом тихо закончил – и самый несчастный.
– А я, значит, ни то и ни се, да? У-у! – Пан горько разрыдался, уткнувшись лицом в нары…
Мансам находился в это время во дворе, сидел на камне, сжав голову руками и глядя в землю.
Выскочил из казармы вприпрыжку Андрей, подбежал к нему, бросился на колени и обнял его за шею.
– Ты, щенок лопоухий, чего сидишь? Кричи «ура»! – шумел он, глядя на товарища влажными от слез глазами. – Мансам, брат! Мы с тобой поедем учиться!
Так сама собою решилась судьба Мансама.
11
И вот прошло много лет, В тридцатые годы, когда они, окончив уже рабфак, учились в Дальневосточном университете, произошел однажды между друзьями следующий разговор.
– Помнишь, Мансам, как мы в коммуне жили? Эх, покупали в лавке белые булки, уходили в лозняк на берег Амура и там пировали, – говорил Андрей, студент словесного факультета.
Учение ему давалось тяжело, от бесконечных занятий и постоянного недоедания у него кружилась голова, отказывалась работать, и он тогда наголо сбрил волосы. Он считал, что так будет легче, да и на танцы в таком виде не пойдешь. Сразу две цели оказывались достигнуты: убит наповал соблазн – и хорошее воздушное охлаждение для горячей головы! И вот, на клоня эту блестящую круглую голову к другу, голодный студентик предавался воспоминаниям:
– Булки те были такие мягкие и упругие! Сожмешь ее рукою, а она вся там, в кулаке. А отпустишь – снова распухнет, вот диво-то какое! Я бы теперь пощупал такую булочку…
– А я часто представляю себе, – отозвался Мансам, поднимая глаза и отодвигая книгу, – как мы с сестрой пекли картошку в золе. Горячая была, с корочкой!
– Слушай, Мансам, а где теперь твоя сестра? – спросил Андрей. – Летом ездил к брату, не видел ее что-то в колхозе.
– Уехала в Тетюхе, – неохотно отвечал Мансам. – Замуж вышла, еще один ребенок родился.
– А вот помнишь, съездил ты тогда к матери… – осторожно начал Андрей. – Что с ней стало? Что там у вас было все-таки?
– Ничего, – ответил ему друг.
– Тайна госпожи Бовари, – пробормотал себе под нос Андрей и склонился над толстым учебником.
Но не успел он как следует погрузиться в его бездонные недра, где не пахло ни булками, ни печеной картошкой, вдруг услышал взволнованный, тихий голос друга:
– Я тогда приехал в городок утром и полдня просидел возле станции. Все не решался идти. Жара стояла страшная, а я надел телогрейку. За пазухой, под телогрейкой, висел у меня в петле молоток, я подобрал его по дороге на одной станции. Впоследствии я узнал, что такую же петлю под одежду пришил себе Раскольников. Только у него там висел топор.
– Ну и что дальше? Ты пошел к Быку Пя и тяпнул его молотком? – привскочил с места Андрей.
– Нет.
– Жаль! Уж я бы его прикончил, точно тебе говорю, – кровожадно уверял студент. – Что же тебе помешало?
– Цыганская свадьба. Я тогда на все решился и уже подходил к дому Быка, когда увидел эту свадьбу. Там^ на окраине городка, был большой пустырь, а за пустырем находилась слободка из саманных домиков. Дома стояли без ограды, без дворов, неуютные такие. И жили там, по-видимому, оседлые цыгане, и была у них свадьба. Перед одним домиком горел костер, через него прыгали лохматые ребятишки. На крыльце сидели цыгане с гитарами, пели, стучали, играли, а перед ними танцевали женщины, дергали плечами, крутили юбками. Не знаю, может быть, то не свадьба была, просто праздник какой-нибудь или гулянка… Но я решил почему-то, что свадьба.
– Ну и что? При чем тут свадьба, если даже и свадьба? – удивился Андрей.
– Понимаешь… вспомнил я тогда одного цыганенка. Подумал вдруг: а что, если этот парень сейчас живет здесь и вот женится… Мысль была странная, конечно, но… – Мансам умолк и задумался.
– А что это был за цыганенок?
– Да так… Долго объяснять. Словом, не стал я никаких глупостей делать, Андрей, – махнул он рукою и уткнулся в книгу.
И Мансам вновь вспомнил тот печальный день, когда встретился с цыганским пареньком. И крик кукушки, которая была не то сиротою, забытой родной матерью, не то бесчувственной матерью, которая подкинула своих детей в чужое гнездо.
Андрей ждал продолжения рассказа, но, так и не дождавшись его, с досадой и сожалением посмотрел на друга: теперь из него слова не вытянешь. Таков уж был этот человек! И, вскоре примирившись с тем, что и на этот раз тайна друга не раскроется, студент вздохнул и, набравшись решимости, пал всей грудью на огромный учебник. Однако через несколько минут он снова отвлекся и вдруг произнес, щупая руками свою обритую голову:
– Иудушка Головлев.
– Что – Иудушка Головлев? – рассеянно спросил Мансам.
– Я, говорю, стал теперь лысым, как Иудушка Головлев.
– А он разве был лысый?
– Наверное. Точно не знаю. Но кажется – да.
И после этого наступило более продолжительное молчание…
И вновь видел Мансам, как это происходило там, на окраине пустыря, перед глиняным домиком. Туда доносилась цыганская музыка и залетали волны пахучего дыма от их костра.
12
Домик этот был особенно убогий, составленный из двух частей, соткнутых одним углом в виде буквы Г. Саманные стены жилища были брюхаты, кое-как слеплены. Казалось, их можно обрушить одним ударом ноги.
В пыли перед раскрытой дверью играли двое детей – полуголые загорелые девочка и мальчик. Девочка была его родной сестрой, Мансам сразу узнал ее. Вглядевшись же в мальчика, он испытал сложное мгновенное чувство: жалости, родства и отвращения.
Вдруг в дверях показался он, Пя Гир. В линялой майке, сильно похудевший, небритый, с ведром золы в руке. Он сразу же узнал гостя и, выкатив глаза, молча смотрел на него. Затем поставил ведро у порога и скрылся в глубине дома.
Минуту в доме стояло безмолвие. Лишь вдали гремела цыганская музыка над пустырем, подгоняемая частыми ударами бубна. Дети с любопытством смотрели на незнакомого человека.
И тут выбежала из дома она. Нечесаная, изменившаяся. Один рукав кофты был закатан, другой спущен.
– Ты пришел, Мансам… Зачем? – горько спросила она.
– Здравствуйте, матушка, – тихо произнес сын.
– Ага… Только сразу скажу тебе, что он не виноват. Мне бы он признался… А ты вырос, сынок, какой большой уже! Я знаю, зачем ты пришел. Но ты сначала спроси у него. Правда, спрашивать мало толку у дурака. Он и сам точно не знает, виноват или не виноват. Как нарежется пьяный, так ничего не соображает, точно и на самом деле бык. Попробуй сам спросить у него, может, добьешься толку. Только не убивай его, Мансам! Зачем те– бе держать ответ за этакую дубину!
– Матушка, я не стану его трогать, – угрюмо ответил он.
– Знаю! Зна-ю!! – вскрикнула тут мать и, схватившись за голову, опустилась на корточки. – Ты пришел меня судить! Ну и суди, сынок! Суди! Вот я, собака, а вот мои щенята ползают! – показала она пальцем на испуганных ее криком детишек.
И вдруг она метнулась вперед и крепко обхватила ногу сына. Припав лицом к его колену, она забилась и негромко, дико и сдавленно вскрикнула. Он схватил ее за плечи и попытался оторвать от себя, но она не далась.
– Ты должен судить меня, в этом только мне облегчение, сынок, – бормотала она, не поднимая головы. – Сколько раз я хотела сама приехать, да не могла, не могла!
Мансам дотронулся до волос матери. Они были сухие, наполовину седые. С великой тоскою оглянувшись вокруг, он увидел, как вдали в розоватой жаре расплываются странные стены, крыши и деревья незнакомого города. Через обнаженный до мертвой пыльной глины пустырь летел призрачный дым от костра. Испуганные дети убежали за угол дома. И ликовала, гремела цыганская музыка вдалеке. Звучали бубны, заунывно тянули гортанные дрожащие голоса.
Он нагнулся и решительно, силой оторвал мать от себя. Она повалилась боком на землю. Мансам поднял ее и помог перебраться на порожек дома.
– Матушка, я ухожу, – сказал он. – Рад был повидать вас. Все у нас хорошо. Я работаю в коммуне… Сестра пристроена. Я ее не оставлю. Прощайте…
– Нет, ты не должен так уходить! – вскрикнула мать. – Разве же я когда позабуду, как ты плакал на
пароходе, не хотел меня отпускать! О горе, горе!..
И плачущая мать начала подниматься с порога, хватаясь за косяк, медленно, словно перемогая бессилие после тяжелого недуга. Тогда Мансам, чувствуя, что сейчас жалость сомнет его и он страшно закричит и расплачется как ребенок, пошел прочь от дома, не оглядываясь.
Сзади наступила тишина, вдруг смолкла цыганская музыка. Тишина была загадочная, жуткая для Мансама. Словно целились в спину ему из ружья или подкрадывались неслышно, чтобы ударить по затылку. Ему хотелось быстро обернуться, посмотреть назад. Но он знал, что если сейчас оглянется, то может увидеть такое, от чего уйти будет уже не в силах. И тогда жалость убьет его. Он уходил от этой жалости, которую вызвала мать. Уходил потому, что хотелось ему быть свободным и что-то еще неведомое, удивительное узнавать в людях. И тут снова взмыла дружная ликующая песня цыган. И она провожала его, пока шел он через широкий жаркий пустырь.