Текст книги "Будем кроткими как дети (сборник)"
Автор книги: Анатолий Ким
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Будем кроткими как дети
Это очень древний афоризм, содержащий в себе немало философической прелести.
Но расскажу про один горький случай из своей жизни.
Однако перед этим должен я рассказать про другой случай, который и пробудил мою память. Произошло это в одном областном городе, где я находился в командировке.
Я занимал в большой гостинице отдельный номер с телефоном. Однажды вечером, еще не очень поздно, когда я отдыхал у себя, этот телефон вдруг зазвонил. Никакого звонка я не ждал.
– Максимов слушает, – ответил я несколько удивленно.
В трубке я услышал чье-то порывистое громкое дыхание, затем раздался ясный детский голос:
– Дяденька, это вы?
– Да, – улыбнулся я. – А кто со мною говорит?
– Это я, Ленка.
– Ну, здравствуй, Ленка…
– Здравствуйте… – Там где-то немного помолчали и повздыхали. Затем быстро, нетерпеливо – Дяденька, мамка моя у вас?
– Нет… – ответил я не сразу. – Нет, твоей мамы здесь нет.
– Неправда! – гневно крикнула девочка. – Мамка у вас! Позовите ее, дяденька, мне надо что-то сказать!
– Леночка, да нету здесь твоей мамы! – совсем растерялся я. – Ты ошиблась, понимаешь? Не туда попала. Я другой дяденька…
– Вы врете, врете! Дайте трубку маме!.. Я сейчас убегу отсюда, вот вам!
И вдруг я услышал тонкий, совершенно-таки заячий крик и плач.
– Девочка! Лена!.. – начал было я, но трубку уже бросили…
Я поднялся, затянул раздернутый во всю ширь галстук, надел шлепанцы и вышел из номера. Дежурная по этажу, когда я все рассказал ей, произнесла сурово:
– Балует эта мамка, наверное, вот и вся задачка. Бессовестные! Совесть теряют некоторые в командировках, с жиру бесятся. А на моем этаже нету такой с ребенком. Ищите по другим этажам.
Но искать на других этажах, – а их было шесть в громадной гостинице, – я не стал. Слишком было нелепо и неловко… и какая-то безнадежная, затаенная горечь пробудилась в душе.
Я вернулся в номер, долго с недоумением смотрел на телефон, а затем, махнув рукою, заперся на ключ и с утренними газетами завалился на диван.
Но читать я не смог. Я вспомнил тот случай из своего детства.
Я спускал на воду корабль. Река наша в прилив широко разливалась, потому что поднявшееся море затворяло устье. Вода наполняла широкую и ровную приречную низину, и в туманный день, когда за полсотни шагов уже ничего не видно, можно было вообразить, глядя на видимый край реки, что это подступило само море. И вот на такое-то море и в такой именно туманный день я пустил с берега трехмачтовый фрегат с белыми матерчатыми парусами, натянутыми на настоящие реи со шкотами. И все остальное – ванты, салинги, якоря, рулевое управление – было настоящее. Я долго готовил корабль к плаванию, извел целую пачку лобзиковых пилок, разорвал тайком четыре отцовских носовых платка, но сейчас руль установил так относительно ветра, чтобы фрегат уже не вернулся к берегу. Я отпускал его навсегда.
Мне представлялись головокружительные морские дали, куда суждено уйти моему кораблику, и острова с пальмами, и дикие народы, бегающие с дырками в проколотых ноздрях, куда вставляют акулий зуб. И я немного завидовал тем, которые уплывали на фрегате, но понимал, как они должны быть благодарны мне… Я снаряжал и отправлял в плавание не первое судно, и сейчас где-то ходили мои белопарусники, обретя благодаря мне свои ветряные прозрачные крылья. Совесть моя была чиста: корабль оснащен был как надо, построен со всей старательностью сердца, трюм его набит крупой, сухарями, кусочками сала и вяленой рыбы, на корме установлена баночка из-под крабьих консервов – огромный бак для пресной воды…
Вдруг возле кораблика взметнулся водяной столб взрыва, и другой, и третий! Настоящая бомбардировка! Я оглянулся и увидел позади себя три темные фигурки.
Подкравшись незаметно, а теперь похихикивая, перемигиваясь меж собою и строя мне рожицы, стояли передо мной трое мальчишек с камнями в руках. Я знал всех – то были наши, поселковые. Вдоволь подразнив меня, они, уж больше не таясь, снова принялись бомбить мой корабль.
– Стойте! – крикнул я. – Не вы делали!
Не могу утверждать, что крикнул я очень решительно. Их было трое, я один, и они с таким азартом обстреливали фрегат, воображая, наверное, пальбу тяжелой береговой артиллерии, что я даже в каком-то минутном беспамятстве горя захотел к ним присоединиться… Я сразу же понял, что кораблю пощады не будет – уничтожат, разнесут! – и, вмиг приняв эту фатальную неизбежность, готов был теперь удовлетвориться хотя бы частью того удовольствия, которое целиком захватили непрошеные бомбардиры. Сердце во мне сжалось в холодный маленький комочек, я улыбнулся жалко и, нагнувшись, стал искать под ногами камень.
Но кто-то из них заметил мое намерение и грозно крикнул мне, чтобы я уматывал. Все трое оставили кораблик и снова повернулись ко мне. Видимо, я чем-то показался им забавным, они заулыбались, переглядываясь. Кто-то длинно сплюнул сквозь зубы… Набравшись духу, я опять крикнул:
– Чего вам надо? Я вас не звал… Так несправедливо!
Тут один, чуть пониже меня ростом, но щекастый, кругленький, вдруг неожиданно размахнулся и метнул в меня камень. Багровый огонь взорвался в моем левом глазу, я упал на колено, зажимая лицо руками. Кровь потекла меж пальцев. Глаз сразу же заплыл подушкой опухоли и перестал видеть. Когда гул тяжелых жерновов немного стих в голове, я с диким визгом вскочил на ноги и, сжав окровавленные кулаки, кинулся на пиратов. Они дружно развернулись и дунули от меня вдоль реки. Я мчался за ними со страшным воем, которого не в силах был приостановить, – горло мое напряглось, словно костяная трубка, и оттуда сам собою вылетал мучительный беспрерывный крик. Из носа хлестала кровь, заливая грудь.
Единственным глазом своим я высматривал того, щекастого, который мчался, низко пригнувшись, часто оглядываясь, закидывая локти выше головы. Двое других, догадавшись вскоре, что мне не до них, свернули один за другим в сторону и сгинули в тумане. Остался только тот, щекастый. И сразу же крик во мне оборвался и замер, словно сжавшийся во тьме, с тяжелой раной на боку зверь, – затаился и думает: надо приберечь силы, чтобы прыгнуть и убить, – я уже готов был убить и всей своей летящей вперед жизненной силой нацелен был на это.
Наверное, гудел в туманном море пароход, и на невидимой песчаной косе дрались и верещали чайки, и речной берег, окутанный пеленою тонкого пара, мирно по– чавкивал всплесками маленьких волн, – для меня всего этого не существовало. Я пребывал в страшной, отрешенной тишине своего единственного и последнего желания.
Я знал, что догоню его, а он знал, что ему не уйти. И поэтому сначала очень медленно, пядь за пядью, а затем все легче и быстрее я стал нагонять его. На последних метрах он принялся вилять, словно заяц, но это уже не помогло ему. Я прыгнул и еще в прыжке ухватил его за шиворот. Рывком с ходу бросил на землю до странности податливое тело и, подхватив с берега гладкий булыжник, встал над ним. Отползая на коленях и прикрываясь локтем, он оглядывался, но смотрел выпученными глазами не на меня, а лишь на мою руку, заносившую тяжелый камень.
Но существует, верю я, непреложный чудесный закон в природе – он никогда не дает ребенку убить ребенка. Разве что по несчастливому случаю… Я не попал тогда по его голове – камень легко и, как мне показалось, совсем вяло ударился о загорбок, на котором комом собралась ватная телогрейка мальчишки. Я схватил его за этот ватный ком и, крепко держа, чтоб не сбежал, свободной рукою нашаривал под ногами булыжник – скорее поправить дело, повторить удар.
И вдруг почувствовал, что под рукою свободно, хотя кровавые пальцы крепко сжимали чужую одежду. Оказалось, он мигом скинул телогрейку и, метнувшись в сторону, откатился от меня. Я увидел его, когда, вскинув фонтаны песка пятками, он сразу же отскочил шагов на тридцать. Отшвырнув в сторону телогрейку, я мгновенье рассматривал, растопырив пальцы, залитую алой кровью руку. Затем бросился вдогонку, держа в руке камень.
Он нацелился бежать в обратную сторону, к поселку. Несся, уже не оглядываясь, напрямик к ближнему бараку. Тяжелый булыжник мешал, я бросил его. Та слепящая, ярая жажда убийства прошла уже, но удивительно – ярость моя стала намного больше. Все во мне ревело от ярости. Я уже определенно не хотел его бить камнем (в какой-то момент представив его разбитую голову, я внутренне содрогнулся), но, ощущая левой стороною лица огромную горячую опухоль и на бегу разглядывая испачканную кровью рубашку и куртку, я завывал от дикого желания мести.
Ненамного опередив меня, он прошмыгнул в барак, застучал ногами по длинному темному коридору. Я вбежал следом и был уже совсем рядом. Он вломился в какую-то дверь, и я, потоптавшись перед нею несколько секунд, – туда же. В первой комнате было пусто, во второй, за перегородкой с проемом без двери, но с занавеской, слышны были его всхлипывания и торопливое бормотанье. Я кинулся туда, но навстречу, вздув занавеску, вынеслось что-то большое, мягкое, крепко обхватило меня сзади за пояс. Я отбился, отскочил в сторону. Женщина испуганными глазами смотрела на меня, широкое лицо ее тряслось. Я опять пригнулся и молча, лишь отфыркиваясь кровью, рванулся к багровому плывущему облаку, в котором притаилась моя бледная, неистовая месть, обещая мне исцеление от ран и утешение в обиде. И почти прорвался было, но женщина снова оттащила меня, пыхтя.
– Беги! – взвизгнула она, снова тесно, под мышками, охватывая меня сзади.
– Теть Рай, д я р ж и его… Я к папаньке! – всхлипывая, взмолился мой враг и выметнулся из комнаты.
А я из последних сил бился, попадая руками во что-то рыхлое, податливое, бесчувственное, в чем безнадежно затухали все мои яростные удары. И только тут я заплакал. Я плакал горько и яростно, видя перед собою беспощадную враждебную силу. Беспощадность эта исходила от белого круглого лица, от вытаращенных глупых глаз, в которых застыли бесконечная темная отчужденность и пугливое отвращение, словно перед собою женщина видела полураздавленного котенка. Ее полная, мягкая шея, высокая грудь, низко открытая над круглым вырезом блузки, и вздрагивающие розовые руки – все существо женщины выражало беспощадную трепетную брезгливость.
Вместе со слезами вырвался из моей груди удушливый кашель. Тягучая пена заклокотала в горле. И, чувствуя, что слабею, я собрал все силы, затаил дыхание, чтобы не кашлять, и пошел головою вперед, на нее. Она резко отшвырнула меня, и я, уже отлетая в сторону, невольно ухватился рукой за вырез блузки – и вмиг оголил женщину до пояса. Она охнула, присела, закрываясь руками. А я, пошатываясь, кашляя, побрел из комнаты.
На крыльце я долго откашливался, прижимаясь лбом к столбику навеса. Потом сошел по ступенькам и направился в сторону реки. Туман сильно загустел, и я чуть было не влетел в воду – она тускло сверкнула уже шагов за десять от меня. Я поплелся вдоль реки, в сторону рыбоконсервной фабрики.
Вдруг увидел я возле самых ног свой белопарусный фрегат. Целый и невредимый, со всем такелажем и свинцовыми якорьками, кораблик весело покачивался на крошечной волне, приткнувшись бушпритом к берегу. Капитан и матросы, подумав, решили не уходить без меня в плавание, но я, охваченный безысходной сумеречной скорбью, прошел мимо, потому что все это оказывалось вздором и я был слишком тяжел для их судна. Корпус его я выточил из бруска, который подарили мне на стройке плотники, я выдолбил стамеской трюмы и покрыл их фанерной палубой. Это была не плоскодонка из-под топора, какие с бумажными парусами пускают по лужам, – нет, это был килевой корабль с упруго закругленными бортами и днищем. И это была не модель для показа под стеклянным колпаком – такие модели я презирал, – я сделал судно для настоящего плавания, с прекрасными ходовыми качествами. Сколько пришлось мне трудиться, чтобы убрать небольшой крен на правый борт, который обнаружился у фрегата при первой пробе на воде. Чего стоило мне выпилить все палубные надстройки, расчерченные на фанере… Но сейчас мне было не до игрушечного корабля. Я шел – упрямо и непреклонно – к цели с надеждой получить конечную справедливость.
Я подошел к консервной фабрике, пролез сквозь дыру в заборе, оказался возле огромной горы блестящих консервных крышек, перешел по их жестяному гремящему сугробу, оскользаясь ногами, затем попал в дымящие туманным паром ущелья, образовавшиеся между штабелями бочек и ящиков, прошел под желобом, по которому неслась в потоках воды еще живая выловленная рыба, направляясь от пристани к цехам; миновал цехи и наконец оказался возле фабричной кузни. Железная дверь ее была широко распахнута, внутри темной кузницы красным большим цветком светился горн. Я подошел и стал на пороге. Когда глаза мои привыкли к темноте, пахнущей угольным дымом, я увидел, как в углу на длинном ящике сидит мой враг и, все еще рыдливо всхлипывая, ест большой кусок белого хлеба с кетовой икрой. Заметив мое появление, он перестал жевать и минуту внимательно смотрел на меня припухшими от слез глазами. Затем глубоко вздохнул и с равнодушным видом отвернулся.
Ко мне враскачку, загребая огромными сапогами угольную пыль, подошел кузнец, отец моего врага. Кователь железа сам казался откованным, как железная болванка. Папанька мальчишки был в полуистлевшей, грязной рубахе, распахнутой до круглого дырчатого пупка, к которому от груди спускался черный ремешок шерсти.
– Ну, чяво хотел? – со спокойной угрозой спросил он.
Но увидел мое разбитое лицо, на подушке синей опухоли кривой глаз и засохшую и свежую еще юшку, окровавленную одежду – и что-то дрогнуло в его железном лице, искрою промелькнуло в прижмуренных глазах… И, заметив это, я стал ему жаловаться. Он слушал меня, важно выпятив губы и нахмурившись так, что под лохматыми бровями совсем исчезли глаза. Не дослушав меня, он почесал грудь, зевнул, показав розовый язык, и вдруг хмуро уставился на меня.
– Иди-ка ты, пацан, откеля пришел, – сказал он и, отойдя к штабелю длинных полос, загремел железом.
Сын кузнеца жевал хлеб с красной икрой и со спокойным торжеством посматривал на меня. Я погрозил ему кулаком, а затем снова заплакал, не в силах еще поверить тому, что дело закончилось подобным образом. Я глядел сквозь пелену слез на красный, разрастающийся и разлетающийся во все стороны огненными стрелами, светящийся кузнечный горн.
А потом я снова шел по берегу невидимой реки. Туман уже настолько уплотнился, что еле можно было различить песок под ногами. Где-то в море гудел ослепший в тумане пароход, вдали на песчаной косе дрались, тонко верещали чайки, и тихо причмокивала речная вода рядом. И в этом тумане, пристав к самому берегу, возвышался огромный фрегат, уходя мачтами в небо. Белые матросы неподвижно толпились на палубе. Я прошел мимо притихших великанов, стоявших вдоль борта, и поплелся к дому не оглядываясь. Джемс Кук, Лаперуз, Крузенштерн и другие знаменитые водители фрегатов потеряли в этот день одного из своих. Он упал под ударами пиратов и больше не поднялся. Правда, он выжил, одолев все болезни и детские горести, и стал высоким, сильным человеком, и кое-чего добился в жизни, но он уже не носил в груди чего-то главного, непреклонного, что носят в сердце своем великие водители фрегатов.
…Ах, девочка! Вот вырастешь ты и станешь умницей – не верь тогда тем, которые любят повторять, что нет справедливости на земле. Справедливость существует, милая Леночка, только не надо думать, что она обязательно явится в ярких огнях праздника. Чаще всего это небольшой огонь, – например, красный цветок горна, который распускается в полутьме кузницы. Кузнецы куют и куют, отбивая молотками по наковальне, и когда они достаточно накуют железа, тогда, наверное, станут все кроткими как дети…
И сейчас, возможно, где-то в неведомых океанских далях все еще покачиваются на волнах мои кораблики – потемневшие от времени, с безлюдной палубой, с растерзанными парусами и без такелажа, но не потерявшие свои ходовые качества. Те кораблики моего детства, которые я долго, тщательно строил, а потом отправлял по волнам в белый и синий широкий мир – отправлял навсегда, потому что знал и знаю: эта бескорыстная любовь к далекому, пусть и непостижимому, совершенству принесет радость, высокую радость в мой собственный недолговечный и неширокий мир.
Акварель
Все художники, работающие в этой технике, люди особенного склада. Особенность же их вот в чем: они вполне удовлетворяются тем малым, что позволяет акварельная живопись. Прозрачная водяная краска не дает в полной мере передать ту густоту и сочность, приятную шершавость и тяжесть материального мира, к чему может все же приблизиться живопись маслом. Акварелист берет набухшей от воды метелочкой кисти радужную пыльцу с окружающего пространства, с поверхности предметов, тесно населяющих это пространство, и бережно переносит на бумагу вместе с водяной пленкой. И когда вода высохнет, эта цветная пудрица со светлого лика мира остается на поверхности бумаги и при хорошем присмотре сохраняется до тех пор, пока сама бумага не расползется в прах от времени. Вот какая она бабочка, эта акварель!
В хорошей акварельной работе бумажная основа должна быть вся на виду, просвечиваться сквозь красочный слой, и чтобы ни кусочка, густо и глухо замазанного, «забитого», как говорится. Бумага для акварелиста не просто двухмерная живописная поверхность, как грунтованный холст, или картон, или доска, – нет, светлый лист бумаги для него – это его тайная хрупкая надежда, это глубина, ширина и высота неуловимо ускользающего поднебесного мира, это, в конце концов, все остальное, что не укладывается в скромные возможности искусства акварели. И на эту глубину, высоту и ширь художник накладывает, держа все три меры пространства в уме, легкими мазками щедро разбавленную водой краску. Он щурится от напряжения и глубокого душевного волнения, в момент творчества он не противоборствует в поте лица своего неподатливой натуре, но с нежностью выявляет ее на листе-пространстве, ведь она уже давно присутствует там, желанная натура, надо только ее чуть– чуть подчеркнуть цветом, на самых выпуклых и ярких местах, на резких перегибах и сверкающих гранях.
Вот и ясна теперь моя цель: я хочу рассказать о любимой своей профессии и, само собой, о том, как это все у меня начиналось – то есть как я впервые почувствовал в себе призвание быть художником-акварелистом.
Конечно же все началось у меня еще в раннем детстве… Но не спешите на этом месте зевать и не отбрасывайте в сторону мои записки! Представьте себе, это происходило на Камчатке, и там я впервые увидел тигра, выползающего из-за скалы, подобно тому как змея выползает из-за камня. Вы сразу же скажете, что на Камчатке нет тигров. Я согласен, согласен! Но все же наберитесь терпения и выслушайте, дайте мне закончить этот небольшой этюд. Какою бы ни казалась незначительной работа художника, но всегда она кусочек его цельной судьбы, как лепесток или зеленый лист частицы цветка и травинки. А мы ведь, отвлекаясь от важных дел, порою способны залюбоваться простым цветком и крошечной травинкой – и угадать в них живые, самостоятельные существа со своею судьбою, то есть нечто родственное нам самим, – вместилища надежд, радостей и благодарственных гимнов солнцу.
Нет земли удивительнее, чем Камчатка (я хотел написать «прекраснее», но рука не поднялась на такую банальность, пришлось заменить другою). Там по асфальтово-серому небу летает пена, огромные шматки пены, когда на море ходит шторм баллов в двенадцать. Эта пена разносится по ветру кусками величиной с детскую коляску, залепляет стены и окна домов, обращенные к морю, а натолкнувшись при полете на телеграфные столбы, взрывается, как бесшумная бомба.
И еще я вспомню о собаках, лохматых камчатских собаках, основной тягловой силе на Камчатке. Зимою они бегают в упряжи, таская нарты, далеко выронив усердные языки и царапая когтями толстых лап сверкающий плотный наст. Нарты бывают грузовые и легковые. Грузовые – обыкновенные сани на тяжелых полозьях, но очень низкие и длинные, а вот легковые нарты – это изящные спортивные снаряды с плетеными спинками вокруг сидений, как на обеденных стульчиках для детишек, и с щегольской дугой впереди, чтобы мог держаться за нее каюр. Для красоты эти дуги иногда обматывают красной тряпичной лентой. Как-то раз я катался на коньках по улице и нечаянно попал под такую легковую нарту: помню, надо мною промелькнули мокрые собачьи языки и клыки, пахнуло теплой псиной от лохматых животов разных мастей – черных, белых, серых, – и потом поперек ноги долго скользила лыжина нартового полоза. Я не успел даже испугаться, и мне было не так уж больно. Я поднял с дороги шапку и, хромая, ушел в сторону, – не знаю, заметил ли каюр столь незначительное дорожное происшествие.
Скажу еще, что летом псы жили на специальной Собачьей сопке, покрытой светлыми проплешинами. На этих проплешинах в зеленой шкуре сопки лежало по собаке, прикованной цепью к вбитому в землю колышку. Собаки ели юколу – тухлую рыбу из ям, которую бросали им хозяева, подцепляя железным крючком. Когда кто-нибудь проходил мимо по дороге, обитатели Собачьей сопки свирепо и дружно его облаивали, а когда не на кого было лаять, бедняги протяжно призывали маму и папу.
Удивительная жизнь! Почему она крутится у нас только в одну сторону и почему нельзя прокрутить это кино назад? Я хотел бы снова пройти мимо Собачьей сопки, по дороге к Долине гейзеров, имея при себе наволочку от подушки вместо вещевого мешка, и в наволочке этой шуршали бы душистые, теплые еще пышки. Пышки эти насовала мне мать, сокрушенно покачивая головой и роняя на грудь прозрачные слезы: ей было страшно и было жалко меня, потому что я должен был в одиночестве пройти семь километров от рыбокомбината до Горячих ключей, вместо того чтобы проделать этот путь без всякой опасности вместе с отцом. Но он совершенно неожиданно попал в больницу, и ему тут же разрезали живот, обнаружив там гнойный аппендицит. Мы с матерью не особенно понимали в медицине и ужасно напугались за отца. Но нельзя было и допускать, чтобы пропадали путевки в дом отдыха, – у отца был отпуск, и чтобы мы с ним зря не болтались по дому, мать решила отправить нас на отдых, где-то по знакомству достала эти путевки, одну взрослую, другую детскую, за половинную цену. И вот тебе катастрофа – отец на больничной койке, чуть отвислый, бугристый живот его разрезан. Было отчего матери плакать: пришла беда – отворяй ворота, пропадала взрослая путевка, никому не удалось ее сбыть (меня-то сразу решено было отправить одного, потому что на работе у нее был «баланс»), к тому же мать боялась медведей, толпами бродивших вдоль реки, хватая рыбу из воды, а дорога к дому отдыха шла как раз по берегу реки… Но моя мать обладала мужественным сердцем и, видимо, даром ясновидения: в далеком будущем, сквозь пелену многих лет, видела она, наверное, серого небольшого человечка, терпеливо прикалывающего кнопками лист ватмана к планшету, – ибо я должен был стать акварелистом, протиснувшись вперед сквозь густую толпу медведей.
Я миновал Собачью сопку и шел извилистой тропой по высокому берегу реки, и мне было немного страшно медведей и жалко отца, но сильнее этих чувств во мне вскипало волнение от недавнего разговора с дружком Афонькой. Его я встретил в самом начале пути, сделав шагов пятнадцать от угла своего дома. Я сказал ему, куда иду, и тут же на добрых полчаса разразился речью, к окончанию которой рассыпал по земле пышки, а глаза у Афоньки засверкали решимостью. Идея пришла мгновенно, как и всякая гениальная идея; суть ее заключалась в том, что Афонька бежит из дома и уходит вместе со мною в Долину гейзеров. Там мы строим в стороне от всех шалаш и живем в нем, как в раю, питаясь пышками; а когда они кончатся, мы начнем ловить рыбу в реке и понемногу с луками и стрелами промышлять медведей; чтобы наверняка разить косолапых, мы сделаем наконечники стрел из жести от консервных банок. Я объяснил Афоньке, что если заставить медведя подняться на дыбы, а потом попасть стрелой в самое уязвимое его место – в пупок, то лохматый мишка замертво свалится на спину, схватившись передними лапами за торчащее древко стрелы, – тут я попытался это изобразить на себе и рассыпал из наволочки пышки. Мы с Афонькой долго ползали по дороге, собирая наш провиант и сдувая с него пыль, и успели обо всем мертво-намертво договориться. Идти теперь же он не мог – ему велено искать запропавших уток, потом еще за хлебом, а там и за братишкой в детский сад, – но завтра! Завтра он с утра постарается забраться в погреб, а когда мать с отцом уйдут на рыбзавод, в ту же секунду рысью-рысью на Горячие ключи!
Да, забыл сказать, что за пазухой я нес бережно свернутые кальсоны. Но об этом; пожалуй, после. Полный портрет мой в том походе был таков: в руке упомянутая наволочка с пышками (до сих пор не знаю, зачем всучила их мне мать, – может быть, чтобы я по одной совал медведям, если они начнут приставать ко мне), на голове кепка, одет в короткие штанишки с лямками через плечи, а ноги в длинных, девчоночьих чулках. А было мне уже девять лет, девять, десятый. Эти чулки, когда настал час, я сжег на костре!
Я не помню уже во всех подробностях того пути в Долину гейзеров. Помню только, как шел лосось вверх по реке на свои нерестилища – бесконечными походными колоннами. Движения больших темных рыб, хорошо различимых в мелкой воде, были неспешны и усталы, но возле порогов, перед оскалом пены, вскипавшей вокруг острых мокрых камней, рыбы веером рассыпались из колонны и стремительно неслись навстречу течению, у самых камней выпрыгивая из воды. Серебристые тяжелые рыбины взлетали в воздух, многие падали на камни и разбивались, и кровь темным дымом расходилась вокруг отплывавших назад по течению неудачников. Ох, уж эти неудачники нашего мира! Счастье – это очень просто, это когда ты можешь заниматься делом, для которого рожден, будь ты лосось, акварелист или ездовая собака. И все мы вполне молчаливы, когда счастливы, и шумим до небес, если дело наше не удается.
Был еще паром на переправе, уже совсем недалеко от Горячих ключей. К этому месту откуда-то со стороны синих каменных сопок подходила к реке незнакомая мне дорога. Паромщика помню (что ты сейчас поделываешь, паромщик?) и голое смуглое тело его под рубахой, мелькавшее, когда он отпихивал шестом от берега свой неуклюжий, разбухший от воды катамаран. Молодой парень, густобровый и румяный, мечтавший о чем-то значительном и веселом, он с блаженной улыбкой на лице, не взглянув ни разу в мою сторону, перевозил меня, букашку-таракашку, своего единственного пассажира на пароме.
Итак, я благополучно прибыл на Горячие ключи. Первое, что я сделал, прежде чем предстать перед незнакомым обществом, это стянул с ног чулки и надел вместо них подштанники. Надел их конечно же не поверх куцых штанишек, а как положено, и когда закончил манипуляции с лямками, то оказался в несколько оригинальном, но вполне пристойном мужском наряде. Тесемки на щиколотках я аккуратно завязал петельками, прежде чем сунуть ноги в ботинки.
У мамы были твердые убеждения насчет детской моды, и она заставляла меня носить летом короткие штанишки. Тем более что изготовить их было несложно – отрезать от истрепавшихся, старых штанов низ. Но климат на Камчатке слишком суров для того, чтобы можно было бегать с голыми ляжками даже летом, – вот и придуманы были эти ненавистные мне чулки, пристегивавшиеся ш потайным пуговицам внутри штанин. Однако вдали от строгих материнских глаз я мог одеваться по своему вкусу, вот почему я и унес у себя на груди свернутые кальсончики, стащив из чемодана. Их сшила мать, отвечая моей просьбе, по точному образцу отцовских – иные я и не стал бы носить: полотняные, белые, с обязательными тесемочками внизу.
Когда в маленьком доме отдыха, куда я вошел, протягивая в руке путевку, разразился невежливый хохот, я сразу же понял, что попал в скверное общество. Пожилые хрипуны и кашлюны, осмеявшие меня, оказались людьми ничтожными и неинтересными. Они и умели только что пить водку по очереди из одного стакана, предварительно" закрыв дверь на крючок, да стучать по столу фишками домино. И я пропал бы там от скуки и одиночества, но меня спасло неожиданное чудо, которое обнаружил я на деревянном крыльце бревенчатого дома отдыха.
Такое чудо с бантиком каждый из нас встречал в жизни в свой урочный час, и это у всех бывало одинаково: самые тончайшие переливы трепетных валёров, акварель чистейшей воды, письмо всего лишь в один красочный слой.
Итак, мне было девять лет, и я носом к носу столкнулся на крылечке со своей первой любовью. Вернее, носом к затылку, а на этом затылке пышно цвел белый шелковый бант. Я обошел этот бант вокруг и увидел бледное большеглазое лицо – и вот уже прошло двадцать с лишним лет, и с того дня подобный тип лица всегда волнует меня, с непонятной властностью притягивает мое внимание. Пристрастие именно к таким женским типам я впоследствии обнаружил у великого Боттичелли: в задумчивой прелести и тайной скорбности его ангелов, граций и Венер таится столько хрупкой нежности и беззащитности, что… Но оставим это.
Как человек проницательный и опытный, я сразу же смекнул, что смогу покорить предмет своей нежданной страсти не иначе, как до полусмерти напугав его при первом же знакомстве. С этой целью я, приблизившись к незнакомке, распялил себе мизинцами рот за углы, а свободными указательными перстами потянул вниз кожу под глазами, отчего они стали красными, чудовищными, как это бывает у старых мопсов и бульдогов. Девочка тихо вскрикнула, отшатнулась от меня и прикрыла бледной рукою рот. Довольный первой удачей, я оглянулся окрест и заметил бегущую зеленую ящерку. Одним прыжком настигнув ее и прихлопнув кепкой, я схватил бедную зверушку за спинку и попытался всунуть ее под вырез платья девочки. В сущности, все это было первой моей попыткой объясниться. На предсмертные вопли девочки выбежала из дома ее мать, Татьяна Васильевна, и я попал в очень тягостное положение – Татьяна Васильевна была учительница моей школы, правда, не нашего класса. Я не знал, что у нее есть дочь моего возраста, – оказалось, что ее только-только привезли с материка. Про Татьяну Васильевну шепотом говорили в школе, что она чахоточная, и это я понимал, как сейчас могу судить, весьма своеобразно: как нечто греховное, точнее же – порочное. Был какой-то порок, казалось мне, отчего длинное лицо ее цвета сильно разбавленной сепии оставалось всегда серьезным, а глубоко сидящие голубовато– прозрачные глаза смотрели на тебя с пригнетающей силой печали. Ко всему этому она еще беспрерывно курила длинные папиросы. Сталкиваясь с нею в коридоре школы, я всегда здоровался робко, прижимаясь спиною к стене. В доме отдыха она выглядела веселее, чем в школе, ко всем относилась с общительным участием и не терпела лишь двоих из всей мужской компании – меня и огромного Игорьяна. Мне она постоянно делала замечания – из-за моего внешнего вида, поведения в общей трапезной за столом. Она же допекла меня до того, что я в один прекрасный день, взбунтовавшись, сжег у оврага чулки. Рыжего Игорьяна, по всем статьям похожего на медведя, она постоянно вышучивала, надоедливо приставала к нему с разными вопросами, на которые он почему– то никак не мог ответить, густо наливаясь тяжелой кровью и неуклюже, по-медвежьи улыбаясь. На малиновом лбу его, круто убегавшем под курчавые короткие волосы, от натужного смущения набухали бледные шишки. Мне было жалко его, он был «инженер» и очень мне нравился. Как мне помнится, за все время я с ним и словом не перекинулся, но такова уж природа необъяснимых симпатий – он мне нравился, пожалуй, единственный из всего сообщества доминометателей.